Пока в Ватикане разворачивалась вышеописанная сцена, Анжела Соврани с толком проводила часы одиночества: она готовила к экспозиции свою картину. Холст был закреплен на громоздком мольберте, снабженном колесиками, и Анжела, заперев обе двери, легко и бесшумно двигала мольберт по плиточному полу мастерской. Вверху к мольберту крепился медный штырь, а уж к нему – большой кусок золотистого шелка, за которым и скрывалась до времени картина. Выдался один из тех дней, когда небосвод над Римом бледен, влажен и лучезарен, как драгоценный опал, и потолочное освещение было практически идеальным. Выбирая место для своего «великого полотна», Анжела тихонько напевала, ибо ее сердце полнилось благодарностью судьбе за шанс завершить работу. Она лелеяла мысль, что плод ее разума и кисти чего-нибудь да стоит. Да, верно: в глазах истинного художника результат всегда много ниже замысла; невозможно приблизиться к красоте идеи, достичь совершенства на практике. Впрочем, художник утешается вот каким соображением: если в работу вложены лучшие, искреннейшие чувства, толика высшей красоты непременно сообщится готовому произведению. Поэма никогда не дотягивает до тех высот, о каких мечтал стихотворец, ибо мысль рождается в бессмертной и непобедимой душе, а пройти должна сквозь бренный ум, облачиться – в неуклюжие слова. Поистине, слишком многое охлаждает изначальный пыл настоящего художника. В глазах духа абсолютно все выглядит преображенным, как бы вынесенным за пределы человеческого зрения. Но когда мы, люди, пытаемся запечатлеть (на бумаге или холсте, в неуступчивом мраморе или податливой рифме) сии преображенные явления, «на новый лад донесть их до небес – на диво божествам» [267], – они, воздушные, получаются в большей или меньшей степени тяжеловесными, ибо их пропитывает наша бренная приземленность. Так было и с Анжелой Соврани, в чьей прелестной головке теснились гениальные замыслы, словно спящие божества в зачарованной пещере. Несмотря на всю свою рассудительность и одаренность, Анжела, ослепленная нежными чувствами к своему обожаемому жениху, не могла предвидеть, что в замужестве, при ежедневном тесном соприкосновении с его мелкой и себялюбивой душонкой, замыслы эти, самый ее талант погибнут, как розовые бутоны на зимнем ветру. Она не догадывалась, что не дивный узор будет выткан из двух нитей их жизней, но что изворотливый ум Флориана втянет ее, Анжелы, душу в паутину ничтожной суеты. Анжеле такое даже в голову не приходило; всякий, кто неосторожно намекнул бы ей на вероятное развитие событий, столкнулся бы с презрительным и полным неприятием подобной перспективы. Анжела стала бы доказывать, что любовь к Флориану есть корень и родник ее искусства, что лишь ради Флориана она рисует, ради него одного живет на свете. И она бы ничуть не лукавила – она заблуждалась искренне, она пламенно предавалась самообману. Однако ее иллюзиям не суждено было длиться. Слишком редко являются в мир создания, подобные Анжеле, и Небеса не допускают, чтобы они становились жертвами субъектов вроде Флориана Варильо. Высшие силы уже поняли, сколь уникальна Анжела; как и для каждого золотого самородка, нуждающегося в том, чтобы ему придали форму, для Анжелы Соврани уже пылало в горниле пламя. Ангел, ответственный за ее судьбу, уже парил над нею с чашей горечи наготове – с той чашей, которую следует испить до дна, не ведая, что пьешь «новое вино в Царствии Божием» [268].
«Хотела бы я знать, будет ли Флориан гордиться мною? – рассуждала про себя Анжела, легчайшей поступью скользя по мастерской, переставляя вазы и гипсовые бюсты – словом, создавая атмосферу изящества и роскоши, как умеют только истинные, неутомимые художники. – Ведь о моем полотне, конечно же, заговорят – одни в лестных, другие – в нелестных выражениях. Эта смесь похвал и осуждения зовется Славой. Но будет ли мой возлюбленный любить меня сильнее? Порадует ли его тот факт, что я обрету столь широкую известность? Или он решит, что я узурпировала его место в мире? Ах! – Анжела замерла и вперила в пространство задумчивый взор. – Вот причина терзаний для нас – женщин, занятых делом! Мужчины завидуют нашим лаврам, но забывают, что мы завоевываем эти лавры лишь для того, чтобы с большей уверенностью носить розы! Женщина не ставит себе цель рассердить или унизить мужчину своим возвышением; она создает прекрасное, чтобы мужчина увидел в ней достойную спутницу жизни, истинную помощницу в земных делах. А еще она жаждет, чтобы дети чтили в ней не только существо, выносившее их под сердцем, родившее, вскормившее, взлелеявшее – все это делают для своего потомства и животные; но чтобы любовь детей основывалась на чем-то большем. С какой гордостью ныне любой человек сказал бы о Розе Бонёр: “Она – моя мать!” А впрочем, может быть, я слишком увлеклась; вот не унаследовал же сын Браунингов [269] талант и пыл своих родителей!»
Анжела подошла к роялю, подняла крышку – и тотчас же ей вспомнилась Сильви. Лицо Анжелы озарила улыбка.
«Милая моя подруга! Розовый бутончик! Как я рада, что она нашла счастье! Она так гордится своим Обри – читает его книги, вникает в расчеты и теории! Наверняка она уже выучила наизусть все им написанное! И она строит планы касательно людей, в которых заинтересован Обри Ли, – о, что за прекрасные планы! То-то будет шуму, когда Сильви объявит, что намерена во всем поддерживать Обри, что разделяет его воззрения! Ее брак, подозреваю, вызовет недовольство отдельных известных мне персон! – Анжела усмехнулась. – Милая, милая Сильви! При всей ее добродетельности, грации и красоте ее имя будет Ватикану противнее, чем даже имя Ги Гранди!»
Все это время Анжела держала в руках лилии, вынутые из вазы; теперь, когда вектор ее раздумий сместился с Сильви на Сириллона Верньо, она невольно потупилась. Ее взгляд был устремлен на крупные белоснежные чашечки цветов, ее щечки чуть порозовели.
Коварные и странные цветы.
Они чисты, как скипетр серафима,
Как светлый жезл меж ангельских перстов,
Но эта сила запаха цветов
Неуловима и непостижима [270].
«Странно это все-таки, – думала Анжела. – Несколько месяцев я переписывалась с Ги Гранди, будучи в восхищении от его книг, а он оказался сыном бедняги аббата Верньо! Сириллон! Какое красивое имя! Но почему со дня нашей личной встречи, после ужасной сцены в церкви, он мне не пишет? Ему теперь известно, кто я такая… Ах, причина в смерти его отца… Наверное, он решил, что достаточно будет дать телеграмму дяде Феликсу. Нет, все-таки жаль, что прервалась наша переписка! Я дорожила его письмами – этими емкими, злободневными эссе о настроениях в обществе и о политике. Это был мой маленький секрет; с каким наслаждением я сознавала, что являюсь корреспонденткой настоящего гения! Ах, но с той поры Сириллону было о чем подумать!..»
Анжела поставила лилии в вазу, вдохнула их тонкий аромат.
– Цветы святых и мучеников! – произнесла она. – Неудивительно, что именно на лилии падает выбор художника, пишущего религиозный сюжет, – они так белы, так чисты, так бесстрастны…
Ее монолог был прерван негромким звуком – что-то упало и разбилось, и Анжела поспешила проверить, что именно. Это была глиняная фигурка Эрота – копия статуэтки, найденной в Помпеях, среди руин. Расшатался один из гвоздей в кронштейне, на котором крепилась полочка. Глиняный Эрот числился у Анжелы в любимчиках; она досадовала сильнее, чем готова была признать. Стоя на коленях, в печальной задумчивости собирала Анжела осколки прелестной статуэтки и шептала:
– Какая жалость! Я не суеверна, но, право, лучше бы разбилась любая другая вещь. Мне кажется, это не к добру!
Она вернулась к картине и несколько минут стояла, касаясь шелкового занавеса, как бы в нерешительности.
«Это все ложь, что болтают о Флориане и его “Филлиде”, известной под прозвищем Пон-Пон, – говорила себе Анжела. – Эта девушка позирует половине художников Рима. Несчастное создание, вот кто она. Говорят, она одна из самых развратных и безрассудных натурщиц – а Флориан слишком рафинированный и брезгливый, он такую женщину и в лицо не узнает, попадись она ему вне стен мастерской. Маркиз Фонтенель просто обелял себя, намекая, что Флориан тоже распутничает: сам-то он тогда вынашивал коварные планы насчет Сильви. Бедный Фонтенель! Теперь, когда он мертв, нужно избегать дурных мыслей о нем. И все же гадко с его стороны было возводить напраслину на моего Флориана!»
В эту секунду от дальней двери послышался легкий стук; дверь эта вела сразу во дворик, мощенный камнем, откуда можно было попасть прямо в переулок, бежавший вниз, к Тибру. Именно этим ходом пользовались натурщики Анжелы.
– Анжела! – услыхала она сочный голос – самый для нее дорогой в целом свете. – Анжела!
Она бросилась к двери, но не отперла ее.
– Флориан! – молвила Анжела, приблизив к двери лицо. – Флориан, любовь моя, почему вы здесь?
– Я хочу войти, – отвечал Варильо. – У меня новость, Анжела! Я должен увидеть вас!
Анжела помедлила еще миг, не долее; затем отомкнула дверь и впустила своего жениха. Варильо вошел с самодовольной улыбкой, с видом триумфатора.
– Я здесь одна, – сказала Анжела прежде, чем он успел заговорить. – Отец уехал во Фраскати по делам, а дядя приглашен в Ватикан. Быть может, вы придете позднее?
Вместо ответа Варильо весьма почтительно взял свою невесту в кольцо объятий и запечатлел по одному поцелую на челе и устах ее.
– Нет, я останусь! – объявил он. – Очень удачно, что несколько минут мы с вами будем наедине, о сладчайшая. Я пришел сообщить вам, что раз уж вы решили показать свою картину мне первому, то лучше сделайте это сейчас, ибо завтра я уезжаю.
– Уезжаете? – эхом отозвалась Анжела. – Куда?
– В Неаполь. Совсем ненадолго. Один из тамошних музеев приобрел мою «Филлиду» – ту, которая с розами; и теперь надо, чтобы я одобрил выбранное для нее место. Также в мою честь решено устроить банкет, ну или что-то в этом роде, – разумеется, хлопоты совершенно лишние, мне уж точно не нужные, – однако я полагаю, что все-таки должен ехать.
Варильо говорил с подчеркнутой небрежностью, но всякий наблюдатель, не ослепленный обожанием, заметил бы, как он пыжится, как предвкушает обещанный банкет. Мелкие почести всегда льстят мелким душам. Самодовольство жениха покоробило Анжелу, любой другой заслужил бы ее презрение, но Флориан вызвал в ее сердце только жалость.
– Да, действительно, вас сочтут невежей, если вы проигнорируете приглашение, – молвила Анжела, гоня коварную догадку: если бы Флориан питал к ней те чувства, о которых твердит, банкет в Неаполе казался бы ему пустяком против чести стать первым зрителем и критиком, а время, которое назначила она сама, его невеста и автор таинственной картины, было бы для него священно. Вслух Анжела произнесла: – Мне кажется, что в сложившихся обстоятельствах вам лучше не видеть мою картину до возвращения.
– Ах, Анжела! – воскликнул Флориан в досаде. – Да могу ли я этим удовольствоваться? Вы обещали, что я буду первым, – и вот я здесь!
– Но картине нужно утреннее освещение, – возразила Анжела: всегда уравновешенная, она начинала нервничать. – Хоть сегодня и ясный день, но он уже угасает, и свет слишком бледен. Вы не получите должного впечатления от колорита!
– Разве я сам – не художник? – игриво осведомился Варильо, обвивая рукою талию своей невесты. – Разве я не способен домыслить эффект утреннего освещения в той же полноте, как если бы оно наличествовало? Не упрямьтесь, любовь моя! Ну же, снимите покровы с сего великого чуда! – Флориан рассмеялся. – Вы начали картину еще до нашей помолвки; только подумайте, как я был терпелив в течение почти двух лет!
Анжела ответила не сразу. Легкомысленный смех Варильо раздосадовал ее.
– Флориан, – заговорила она после паузы, подняв на жениха свои прекрасные правдивые глаза, – мне кажется, вы не совсем меня понимаете. В это полотно я вложила изрядную часть сердца и души. Я словно бы вмешивала свою кровь в краски, которыми оно написано, ибо жаждала, чтобы моя работа явила людям истину и преподала урок. Она либо станет моим позором, либо покроет меня славой. Вы говорите шутливо, словно речь идет об игрушке, которой я тешилась целых три года. По-вашему, произведение искусства, созданное женщиной, не может таить серьезный посыл, нести правду, учить добру в той же мере, как и произведение, созданное мужчиной?
Флориан притянул Анжелу ближе к себе, устроил медно-золотистую головку на своей груди и, глядя на нее сверху вниз, заговорил с умилением:
– Что за глазки у моей Анжелы! Полные прелести, доверчивые, совсем детские – подобных я ни у кого не встречал! Попробуй-ка напиши такие глазки, если ты не Рафаэль и не окунаешь кисть свою в святую воду! Не то чтобы я считал святую воду проводником между живописцем и его идеей! – Последовал очередной смешок – форма рта у Варильо была изящная, и смех он считал удобным поводом явить свои ровные, белые, как жемчуг, зубы, столь красиво оттененные темными усиками. – Прекрасны очи Анжелы моей! А волосы ее сетям подобны – златым сетям, луч солнца уловившим! Недурной комплимент, не правда ли, любовь моя? Мне следовало стать поэтом, а не художником!
– Вы и художник, и поэт, – выдохнула Анжела, разнеженная в объятиях Варильо. – Вы были бы величайшим живописцем своей эпохи, если бы отказались от малых форм в пользу крупных.
Объятие чуть ослабло.
– Вы находите, Анжела, что «Филлида и розы» мелковата? – уточнил Варильо не без легкого раздражения. – По-моему, небольшая, но дышащая совершенством картина лучше, чем большая, но небрежная.
– Разумеется, это так, – поспешно отвечала Анжела. – Под малыми формами я имела в виду не размер холста – я говорила о теме и персонажах.
– Прелесть женщины не может считаться мелочью! – с жаром заявил Варильо. – Женские формы божественны! Все в ней – игра света на нежной коже, каждый изгиб тела, каждая аппетитная ямочка – сама ее соблазнительность вкупе с трогательной податливостью – делают женщину одним из… нет, единственным предметом, достойным кисти художника, если художник – мужчина!
Против воли Анжела подумала о Пон-Пон, которая позировала для «Филлиды», и каждый ее нерв задрожал, будто струна эоловой арфы под ветром. Анжела мягко высвободилась из объятий Варильо.
– А если речь идет о художнице, значит ли это, что единственным предметом для нее будет физическая красота мужчины? – осведомилась она.
Варильо жестом выразил протест.
– Carissima mia! [271] Вы меня изумляете! Как вам только в голову пришло предположить подобное! Мужчины отличаются от женщин во вкусах и желаниях столь же кардинально, сколь и в физическом смысле. Мужчина ничем не стеснен, свобода ему полагается по праву пола, даже если он доходит в ней до известных границ. Женщина полностью зависит от мужчины. Так распорядилась сама Природа. Мужчина – завоеватель, женщина – его добыча! Нам не изменить порядок вещей. Вот вам и одна из причин предубежденности против всего, что создается женщинами. Если работа превосходит сделанное мужчиной, мы расцениваем ее как патологическое новообразование, этакую опухоль, неестественный нарост на лике Вселенной. Тогда мы имеем дело с дисбалансом интеллектуальных сил, ибо при правильном раскладе мужской интеллект неизменно перевешивает женский.
– Но что, если мужчина злоупотребляет своими возможностями? Разве не должен он тогда быть лишен их полностью? – в раздумье проговорила Анжела. – Если мужчина, зная, что постоянное самопотакание разрушает его интеллект, продолжает такую жизнь, а женщина, напротив, терпеливо идет к самосовершенствованию, отказываясь брать пример с порочного мужчины, разве не могут интеллектуальные возможности изменить соотношение в пользу добродетели и в итоге вознаградить женщину преимуществом? По-моему, об этом стоит серьезно подумать!
Глаза Варильо блеснули. Уж не прослышала ли Анжела о его частной жизни, которую он столь тщательно скрывал от каждого, кто был вхож в палаццо Соврани и мог принести туда сведения о том, как развлекается будущий княжеский зять? Угрызения совести кольнули Варильо – совсем легонечко и всего разок, – пока он оценивал взглядом грацию своей невесты, особенную, деликатную посадку изящной головки на стройной белой шее. Поистине, от Анжелы веяло королевским достоинством и чистотой; поистине те женщины, с которыми обычно имел дело Флориан, не стоили ее мизинца. Впрочем, секундное раскаяние он запросто прогнал очередным смешком.
– Нет, милая Анжела, – беззаботно заговорил он. – Вопрос не заслуживает размышлений. Уж поверьте мне! Я, по крайней мере, с вами подобную заумь обсуждать не собираюсь. У меня сейчас слишком мало времени – вы же в избытке наделены восхитительными достоинствами! Зачем вы отстранились от меня? Это нехорошо, разве я вас обидел? Ну, идите же ко мне! Дайте вновь вас обнять, и мы вместе, как и полагается влюбленным, сплетя руки наши, приблизимся к великому полотну, и вы откинете этот таинственный занавес – или лучше это сделать мне самому?
Анжела медлила, затем она все-таки шагнула к Варильо и накрыла ладонью его руку. Ее щечки то вспыхивали, то бледнели.
– Вы мне не ответили. Я спросила, может ли, в вашем понимании, работа женщины равняться работе мужчины по силе посыла – или даже превосходить ее. Вы уклонились от ответа. Почему?
– Разве я уклонился? – Варильо взял ладошку Анжелы и поцеловал ее. – Сладость моя, за все блага мира я не нанес бы вам обиду!
Анжела чуть нахмурилась.
– Вы ничем не можете меня обидеть, кроме как неискренностью с самим собой и со мной. Вам известно, как я трудилась, какую высокую цель себе поставила ради вас, как жаждала быть достойной вас еще более. Вы действительно полагаете, что произведение искусства, созданное женщиной, априори ниже того, что создал мужчина, – даже если женщина прилежна, даже если достигла совершенства в рисунке, изучила анатомию и имеет превосходное чувство цвета, так что в этих тонкостях ремесла может считаться равной мужчине-художнику? Если при этих условиях женщине, по вашему мнению, все равно не дотянуться до уровня мужчины, сознайтесь в этом сейчас передо мной, потому что в таком случае…
– Что же в таком случае, милый мой философ? – игриво осведомился Флориан, вновь прикладываясь губами к руке Анжелы.
Глядя ему прямо в глаза, она отчеканила:
– В таком случае я недостаточно знаю вас, я имею неполное представление о вас как о человеке!
Варильо внутренне содрогнулся; веки его чуть затрепетали и на долю секунды сомкнулись, словно защищая зрачки от внезапного солнечного луча, но то был единственный внешний признак неудобства, которое Варильо по временам чувствовал под прямым, ясным взглядом своей невесты.
– То есть если бы вы знали меня лучше, то любили бы меньше? – небрежно уточнил он. – Дорогая моя девочка, почему вы непременно хотите услышать мое мнение? Хорошо, раз вам так угодно, я буду откровенен. По-моему, женщины за последнее время выросли в интеллектуальном смысле – даже слишком выросли, я бы сказал; и то обстоятельство, что женщин всячески поощряют заниматься живописью, есть огромная ошибка. Ибо далеко не все они одарены в той же степени, что и моя Анжела! Вы, душа моя, одна на тысячу – нет, даже на миллион. Получается, что ради одной Анжелы Соврани мы должны терпеть целые толпы дамочек, научившихся макать кисть в краску и на этом основании возомнивших себя художницами; нам придется, пожалуй, еще и соперничать с этими дамочками, как будто мало соперничества в сообществе художников-мужчин! Словом, я искренне полагаю, что, за редчайшим исключением, всякая картина, написанная женщиной, определенно более заурядна, менее овеяна талантом, нежели картина художника-мужчины.
Тотчас Анжела выскользнула из кольца объятий. Губы ее дрожали, глаза сверкали, что было для нее нехарактерно. Хрупкая фигурка словно стала выше – несколько мгновений Анжела глядела на Варильо совсем по-королевски, нахмурив чистый лоб.
– Ах так? Тогда смотрите! – воскликнула она. – Я не хвастаюсь – мне, как никому другому, очевидны и мучительны все слабые места моей картины. Но я знаю, что в целом справилась с поставленной задачей.
Анжела сделала шаг от Варильо к занавешенному холсту, Варильо поспешил за ней, и она одним рывком, в котором пренебрежение сочеталось с грацией, отдернула золотистый шелк. Флориан невольно попятился, невольно издал возглас – и застыл недвижный, безмолвный, потрясенный до немоты, ошарашенный величественным произведением искусства. Шедевр Анжелы, женская работа! Сколь масштабен замысел! Сколь совершенно исполнение! Сколь изыскан колорит! Варильо оказался прямо напротив заглавной фигуры, смыслового центра всей композиции. Перед ним был Христос, но в такой манере Спасителя человечества еще не являл миру ни поэт, ни художник. Флориану Варильо предстала бесплотная Форма, сквозь которую лился Свет Небесный – изначальный, животворный, как сам Господь Бог. Ни один из ваятелей, оставивших нам дивные образцы классической скульптуры, не сумел бы высечь из мрамора столь прекрасный лик. С полотна Анжелы на Варильо глядел Архангел – безбородый, юный и в то же время царственный, властный. На его высоком челе терновый венец казался драгоценной короной, ибо кончик каждого шипа горел бледным пламенем; молнии блистали также и в летящих складках ослепительно-белого, невесомого одеяния. Над этим небывалым Христом разверзались небеса, потоками изливая прозрачный, дивной чистоты свет, какого не изображала еще ничья кисть. Однако ниже густо чернели тучи, мрачные, как полночь; их словно бы гнал ураган, так что в их нагромождениях угадывались фигуры ведьм. Луна и солнце, немощно-бледные, маячили в этих тучах; казалось, они сошли со своих орбит и вот-вот погаснут навек. А ниже теснились человеческие фигуры, увлекаемые в глубины мрака, простирающие руки в мольбе, отчаянии, протесте; лица же были сплошь знакомые. Анжела написала портреты многих известных современников. Выделялся среди них нынешний понтифик, бледно-восковой, темноглазый; он заковывал в кандалы прекрасного юношу, увенчанного лавровым венком, причем на листьях, по одной золотой букве на каждом, было написано «Наука». У ног понтифика известный лидер иезуитов вел счет золотым монетам, сваленным грудой. Еще один персонаж, магнат англиканской церкви, весь подавшись к понтифику, подобострастно ловил край папского одеяния, но самого магната оттаскивала назад женщина, увенчанная императорской диадемой. Узнал Варильо и еще ряд сильных мира сего; прочих персонажей он не мог вот так сразу назвать по именам, хотя точно видел в жизни. Их были толпы, этих созданий, летящих во тьму. В глаза бросался вивисектор, чье имя гремело во Франции; вцепившийся в свою окровавленную жертву, он был уносим безжалостным вихрем. Священники многих конфессий, принадлежность к коим явствовала из их одежды, попирали безликую человеческую массу – и надо всем этим мраком и хаосом сиял почти бесплотный Христос! Одну руку Он вытянул, и за нее держалась женщина, чье неоспоримо прекрасное лицо померкло от долгих страданий и выражало готовность терпеть и дальше. На сгибе локтя ее свободной руки покоилось спящее дитя; мать и младенец были связаны цветочной гирляндой – увядшей, местами порванной. Молящее, жалкое, изможденное лицо матери, беспомощность ребенка, погибшие розы надежды на земную радость – трагический смысл легко прочитывался в этих деталях, а в том обстоятельстве, что Божественная рука поднимала, спасая из хаоса, женщину с младенцем, можно было угадать надежду на новый мир – лучший, устроенный мудрее, вмещающий больше святости, но пока далекий. Христос обращал Свой полный упрека взор на того, кто называл себя представителем святого Петра, кто заковывал в железо увенчанного лаврами юношу, норовя прихватить его с собой в темную пучину. Поверху, по золотому фону, шли черные буквы; благодаря тому, что вся картина жила и дышала, священный текст казался не просто написанным – он звучал, гремел в ушах. «Многие скажут Мне в Тот день: “Господи! Господи! Не от Твоего ли имени мы пророчествовали? И не Твоим ли именем бесов изгоняли? И не Твоим ли именем многие чудеса творили?” И тогда объявлю им: “Я никогда не знал вас; отойдите от Меня, делающие беззаконие”» [272].
Итак, полотно Анжелы представляло собой смелую аллегорию и дерзкий, но лишенный пошлости укор лицемерам от религии. С художественной точки зрения картина была изумительна в каждой детали; ее можно было бы признать рафаэлевским произведением, если бы Рафаэлю посчастливилось создать такой шедевр. Однако Варильо не произнес пока ни звука. Сердце Анжелы билось так громко, что в мертвой тишине мастерской она отчетливо слышала его удары. Каждый ее нерв уподобился струне, натянутой до предела. Анжела страшилась взглянуть на своего возлюбленного, легчайшим движением нарушить его мыслительный процесс.
А что же Варильо? Мысли, черные, как нагромождение туч, столь живо изображенных Анжелой, закипали в его душе. Поначалу просто низменные, злобные, трусливые, они постепенно набрали силу, разрослись и достигли дьявольских масштабов, а толчок им дала искра зависти, которая, подспудно тлея, всегда являлась частью натуры Варильо, но теперь вспыхнула жадным пламенем. Впрочем, ни единый намек на процессы, происходившие в котле его души, не омрачил это безмятежное правильное лицо, не мелькнул в спокойном взгляде, когда Варильо повернулся наконец к женщине, которая любила его, которая, вся сжавшись и даже умалившись от робости, ждала его одобрения, как роза ждет мимолетной ласки утреннего солнца.
Первые слова Флориана Варильо падали одно за другим, размеренно, как ледяные капли.
– И это все – полностью ваша работа?
Дрогнула тишина, и рассыпались оковы зачарованного оцепенения.
Анжела смертельно побледнела, судорожно вдохнула, нервное напряжение отпустило ее. Сердце, совершив немыслимый кульбит, забилось в обычном ритме, ибо Анжела огромным усилием собрала всю свою гордость и силу и ответила вопросом на вопрос:
– Как вы можете сомневаться?
Варильо уставился на нее. Поистине, перед ним во плоти был противовес мужской заносчивости! Анжела – всего-навсего женщина – создала полотно, каких не писал никто с тех пор, как Рафаэль и Микеланджело покинули сей мир, чтобы работать в мире ином. Давно известно: «Будь непорочна, как лед, и чиста, как снег, – не уйти тебе от напраслины» [273]. В воображении своем Варильо уже видел Анжелу увенчанной лаврами. Ватикан заодно со священниками – представителями всех христианских конфессий – в бессильной злобе проклинал ее картину, в то время как целые толпы текли в Рим, чтобы взглянуть на лучшее изображение Иисуса Христа из когда-либо существовавших. Имя Анжелы, начертанное золотыми буквами, пополнило список титанов, признанных Историей бессмертными. Нет, не бывать этому! Никогда, никогда! И Варильо продолжил речь, с трудом выговаривая слова, ибо рот его пересох.
– Картина очень хороша! Она превосходна – это факт; ничего подобного, кажется, еще не бывало в мире искусства. Поэтому я и уточняю, является ли она от начала и до конца вашей личной работой. Не надо обижаться, Анжела! Я ведь желаю вам только добра! Но взгляните: замысел, охват темы, градация цвета, наложение теней – сугубо мужские. Кто первый подал вам идею?
По-прежнему очень бледная, Анжела делала учащенные, но поверхностные вдохи и выдохи; однако заговорила она почти невозмутимым тоном.
– Никто! Впрочем, если углубиться в тайны рождения этой идеи, толчком, пожалуй, послужило разочарование очень многих умных людей в вере – точнее, в том, как вера толкуется Церковью. Я стала внимательно изучать Новый Завет, и вот тогда-то подспудная мысль обрела форму. Но в плане исполнения это полотно целиком и полностью – моя работа. И мне очень жаль, что вы усомнились в этом!
Голос Анжелы дрогнул и чуть не сорвался, но она овладела собой. Варильо скроил улыбку (получилось ненатурально); его правая рука скользнула под сюртук, нащупала некую вещь, без которой он не выходил из дому. Нет, он этого не допустит!
– Моя дорогая Анжела! – завел Варильо безмятежным тоном, изображая благородные помыслы. – Сам я не усомнился ни на секунду! Я лишь вслух задал вам вопрос, который станет задавать общество. Ни один критик на свете не признает, что это… это экстраординарное произведение создано женщиной! Шедевр такого масштаба мог быть написан несколько столетий назад великим мастером, да и ему пришлось бы засадить за работу целый отряд учеников, доверив кому-то из них фон, кому-то – второстепенные фигуры. Но чтобы женщина, да еще в одиночку, всего за три года продумала такую сложную композицию и воплотила свой замысел на холсте… Да это просто неслыханно, это выходит из ряда вон! Если знатоки отвергнут подобную вероятность, это будет вполне предсказуемо!
– Меня не беспокоит, что они отвергнут, а что примут. Вы назвали картину шедевром – этого достаточно. Это целиком и полностью мое произведение, о чем вы знаете!
– Милое дитя мое! – Варильо рассмеялся деревянным смехом. – Да откуда же мне знать? Вы ведь ни разу не позволили мне наблюдать за вашей работой!
– Флориан!
Имя это, сорвавшееся с уст Анжелы, более походило на стон.
– Да, тут вы допустили ошибку, – дерзко продолжал Варильо; глазам его уже сообщился недобрый блеск, ибо в груди этого человека клокотала зависть. – Напрасно вы запирались и таились от человека, который вас любит, любовь моя. Мало того, вы не показывали полотно даже родному отцу. Это очень странно!
С лицом белее летящих снежных хлопьев, с глазами, горевшими огнем, повернулась к нему Анжела.
– Флориан! Неужели вы – именно вы среди всех людей на свете, вы, которому принадлежат моя любовь и мое безграничное доверие, намекаете на то, что я не сама написала эту картину?
Во взгляде Варильо мелькнула усмешка.
– Анжела, милая моя! Ну разумеется, нет! Я-то знаю о вашей чрезвычайной одаренности, я преклоняюсь перед вашим талантом! Видите? – Легко и грациозно Варильо опустился на одно колено, перехватил руку Анжелы, запечатлел на ней поцелуй, пружинисто вскочил и продолжал: – Вы удивительное существо, о моя Анжела! Вы – величайшая в мире художница; осталось только убедить в этом мир!
От льстивого тона Варильо, от его манерности Анжеле стало не по себе. В ее ясных, правдивых глазах горел безмолвный упрек, когда она пристально взглянула на жениха. Он все так же улыбался, хотя в его душе орудовали бесы зависти и злобы.
– Дивная моя Анжела! Невеста моя, единственная, прекрасная! Истинная королева, которой все народы воздадут должное! – Несколько грубым жестом Варильо обнял Анжелу за талию и привлек к себе. – Не сердитесь, душа моя! Этот мир жесток, он всегда ставит под сомнение женские способности! Я лишь хочу, чтобы вы были готовы к пересудам. Сам я не сомневаюсь, ибо мне известна мощь вашего таланта, и я горжусь вами! – Он помолчал, усмиряя участившееся дыхание; взгляд его был устремлен на картину. – Если мне только позволено будет чуточку покритиковать вас, милая моя, я бы обратил ваше внимание на тень вон там, слева – видите?
Анжела почти вырвалась из его цепких рук.
– Где? – спросила она безжизненным голосом, ибо все надежды улетучились из ее души.
– Вы расстроены? Анжела, неужели я испортил вам триумф? Простите, если так! Я не придираюсь, мое замечание – сущий пустяк, и вы вправе не принимать его. Но не кажется ли вам, что вон то облако – вон там, над увядшими розами, – самую малость темновато и тень от него резковата? Возможно, все дело в освещении – как-никак близится вечер; однако я позволю себе настаивать, что линия проведена слишком жестко; я бы ее смягчил. Погодите сердиться! Я критикую вашу работу, чтобы ее совершенство стало непревзойденным!
Анжела, совсем поникшая, направилась к полотну.
– Всего-то и нужно, что немного разбавить тень; это будет пресловутым последним штрихом! – говорил, глядя ей вслед, Варильо, а между тем в висках у него стучало: «Не допустить этого! Ни за что не допустить!»
А в следующее мгновение его рука выхватила некую вещь, всегда носимую между жилетом и сюртуком; блеснула сталь, Варильо совершил рывок и безжалостным ударом вонзил до упора лезвие в спину Анжелы, которая тщетно искала мнимый огрех на своем полотне. Она еще смогла прохрипеть:
– Флориан… вы! ВЫ, Флориан!
Покачнулась, вскинула руки и упала ничком.
Варильо стоял над ней, с неуместным любопытством изучая свой кинжал. Алым, влажным от крови было стальное лезвие. Вскоре взгляд переместился на картину, и мурашки побежали по телу Варильо, ибо Христос как будто ожил и стал приближаться к нему в полной славе Своей, на сияющих, ослепительных облаках. Ужас сдавил горло злодея.
– Анжела! – с трудом проговорил он. – Анжела!
Она лежала лицом вниз, она не шевелилась. Варильо страшился дотронуться до нее. Что он наделал? Неужели убил Анжелу? О нет, нет, ничего подобного; да разве он способен на такое? Анжела просто лишилась чувств, она вот-вот очнется. Варильо бессмысленно улыбнулся и вновь уставился на картину, не выпуская окровавленного кинжала.
– Любовь моя! – произнес он, словно ожидая ответа.
Взгляд его был, против воли, устремлен к торжествующему Христу, Чьи очи сверкали божественным гневом, изливаемым на вероломную душу.
– Уничтожить полотно – или объявить его своей работой? – прикидывал Варильо. – И то и другое сделать нетрудно! Да, но лишь в том случае, если она мертва! – Варильо застыл, потрясенный собственной мыслью. – Если она мертва, я хоть под присягой покажу, что сам написал эту картину! Да, если она мертва! Анжела! – прошептал он в очередной раз и прислушался.
Из полуоцепенения его вывел хлопок двери. Взгляд Варильо заметался между картиной и безжизненным телом, что лежало у его ног.
– Милая Анжела! – проговорил он, кривя губы в ледяной усмешке. – Эгоизм всегда был тебе чужд. Ты мечтала, чтобы я сделался величайшим художником своего времени. Может, это и сбудется – теперь, когда ТЫ САМА мертва, моя любовь!
Под окнами, в мощенном камнем дворе, гулко зацокали копыта, застучали колеса экипажа. Это вернулся с папской аудиенции кардинал Бонпре. Паника охватила Варильо; клацая зубами, словно от холода, он скользнул к двери – той, через которую попал в мастерскую; осторожно открыл ее, выскочил, запер дверь за собой, прихватил ключ – и был таков. Очутившись в переулке, он бежал, не останавливаясь, до того места, где массивная стена обрывалась, являя глазам Тибр. Здесь, воровато покосившись налево и направо – нет ли погони, – Варильо швырнул в воду кинжал и ключ от мастерской. Замер, глядя на хмурые окна палаццо Соврани – с того места, где он стоял, они виднелись довольно смутно. Разве планировал он убийство? Ничего подобного! Он пришел к Анжеле, переполненный любовью, настроенный ласково журить ее за явные огрехи, но увидел, что работа безупречна. Он был готов вышучивать ее неоправданные амбиции, но понял, что Анжела справилась с задачей блистательно. А потом… потом дьявол вселился в него, и тогда…
Багряная полоска в западной части небосклона свидетельствовала о том, что солнце зашло; в знак прощания с дневным светилом в воздухе еще трепетало неяркое сияние. Появился мальчуган с ломтем дыни, доел мякоть, а корку швырнул за стену. Взгляд невинных, ни о чем не подозревающих детских глаз скользнул по фигуре Варильо, и этого оказалось довольно, чтобы трусливая душа затряслась в ладном теле. Варильо живо отвернулся, страшась, что его лицо запомнится, и поспешил прочь. Однако мальчугану дела не было до незнакомого синьора, он пошел своей дорогой, все еще чувствуя во рту сладкий вкус. И вдруг, словно послушный некоему внушению, юный римлянин разбудил в переулке сонное эхо, затянув пронзительным, ломающимся дискантом: «Без Эвридики что же делать мне?» [274]