К книге
Наставник во ХристеГлава XXV
64%
Глава XXV
27

Смерть знаменитого актера Миродена потрясла мир на целых девять дней, вызвала всеобщие сожаления еще на три недели. Мироден успел всего лишь заработать репутацию ушлого лицедея; он не учредил стипендию, не отличился, написав порядочную драму; память о нем скоро канула в бурлящий океан прочих событий – вся без остатка, словно этот человек вовсе и не жил на свете. Поскольку суть Миродена составляла сплошная фальшь, вполне естественно, что он повторил судьбу всех лжецов. Если бы он хотя бы толком выучился актерскому искусству, если бы стремился достичь высот на сцене, если бы притворство не проникало в его частную жизнь, оставаясь в пределах подмостков, тогда, возможно, после смерти ему отвели бы местечко рядом с Франсуа-Жозефом Тальма [226] или Эдмундом Кином [227]; но Дух всего сущего, который выносит вердикт земным делам человеческим, содрогнулся в отвращении к тщеславию вкупе с невежеством, кои характеризовали Миродена. Лишь немногие представители актерской братии вспоминали его, да и то с неизбежной присказкой: мол, стал бы Мироден велик, не будь он так низок. Лишь две-три женщины усмехались при мысли о легионе его пассий и говорили: «Ce pauvre coquin, Miraudin!» [228] Только и всего. Что до бренных останков Ги Беузэра де Фонтенеля, в Рим прибыла за ними дама, суровая и бледная, в глухом черном одеянии. Ее отрешенное чело стягивала белая монашеская повязка [229]. Поместив на крышку гроба большой венок из фиалок, собранных в парке Памфили, перевитый лентой с надписью «От скорбящей Сильви Эрменсштайн», эта дама повезла свой печальный груз обратно в Париж. Там, под заунывное пение, сопровождаемый факельщиками, в окружении порванных боевых знамен – сих признаков угасания рыцарского рода, некогда великого, – маркиз Фонтенель, последний его отпрыск, был препровожден в фамильный склеп, где и упокоился рядом с праотцами. Аскетичная аббатиса, которая, пожалуй, одна только и чувствовала горе среди этих пышных церемоний, не догадывалась, что актер Мироден, наскоро похороненный в Риме, тоже имел право лежать в мраморном склепе. Знай она об этом, ее боль, пожалуй, была бы куда острее, ведь за долгие годы страданий и разочарований сердце аббатисы закоснело, заледенело в гордыне. Но тайна умерла вместе с владевшими ею, и жизнь пошла своим чередом; запись о кровном родстве Миродена и Фонтенеля сохранилась лишь в Вечном реестре. Многие из нас гонят саму мысль о том, что Вечный реестр существует, хотя души их цепенеют от страха, что однажды им будет предъявлена та или иная его страница.

Между тем события развивались очень быстро. Доброму кардиналу Бонпре казалось, что вокруг него плетется паутина, и с каждым днем все неуютнее было в Риме ему, чистому делами и помыслами. Он получил письмо от монсеньора Моретти – письмо чрезвычайно учтивое, даже вычурное в своей учтивости. Моретти сообщал, что чудо исцеления вынуждает его, как представителя Ватикана в Париже, прояснить все детали. Он, монсеньор Моретти, надеется, что не нарушает планы кардинала Бонпре, настоятельно советуя тому оставаться в Риме до тех пор, пока не вернется мосье Клод Кезу, секретарь архиепископа Руанского, отправленный в Руан по делу о чуде. Кардинал Бонпре, даром что простодушный, умел читать между строк; он догадался, что недовольство Рима обрушилось на него, как некогда на красноречивого вольнодумца падре Агустино, который совершил промах, испрашивая милости Небес для короля и королевы Италии за их благотворительную деятельность. Столь же легко понял кардинал, что истинная причина проблем – в его одобрении поступка аббата Верньо. Налицо была попытка, используя давний грех аббата, выставить мошенничеством Руанское чудо. Бонпре, слишком изнуренный физически, слишком угнетенный прожитыми годами, чтобы, думая о кознях Ватикана, мучиться вопросами «как?», «почему?» и «для чего?», доверился Господу. Проводя дни в благочестивых размышлениях и молитвах, он терпеливо ждал дальнейшего развития событий. Его почти не беспокоила собственная судьба при условии, что не будут втянуты и не пострадают близкие люди. Притом вынужденная задержка в Риме имела и свой плюс: Анжела утешила дядюшку, объявив, что работа над картиной у нее движется быстрее, чем она рассчитывала, и что примерно через неделю она уже сможет показать свое великое полотно родственникам и ближайшим друзьям.

– Но Флориан увидит картину первым, – добавила Анжела. – О чем ты, дядя, конечно, знаешь. Да, Флориан будет первым.

– Еще бы! – Ладонь Бонпре гладила волосы Анжелы, но его глаза смотрели на племянницу с тревогой. – Как же иначе? Полагаю, Анжела, Флориан всегда будет для тебя на первом месте – после Господа Бога, разумеется?

– Всегда! – выдохнула Анжела. – Всегда – после Господа Бога!

Феликс Бонпре вздохнул, сам не зная почему; впрочем, он вообще испытывал жалость к тем женщинам, которые любили мужчин с преувеличенным восторгом и самоотвержением. Подобное расточительство сокровищ искреннего сердца – притом зачастую на предмет недостойный – кардинал мысленно сравнивал с поднесением золотого кубка к свиному рылу. За Флорианом Варильо он не знал какой-то определенной вины. Флориан был просто мужчина, ничто не выделяло его среди многих и многих, вот разве только умение создавать изысканные картины, утонченностью схожие с мозаиками. К категории титанов, истинных творцов Флориан не принадлежал, но его живописная манера говорила о превосходном вкусе и усидчивости. До сих пор его ни в чем предосудительном не уличили, упрекнуть его можно было в некотором жеманстве да еще, пожалуй, в неискренности. Зато он обладал властью над противоположным полом, и Анжела слишком охотно принесла себя на алтарь его неотразимой улыбки, блестящих глаз, чарующего голоса и обворожительной любезности. Со странной непоследовательностью, столь характерной для одаренных женщин, Анжела, сама «душа» и даже «сверхдуша» [230], представить себе не могла, что кто-то из людей «души» лишен. Она искусственно возвеличивала внутреннюю суть любимого человека, не подозревая об этом.

Увы, любовь! Для женщин искони

Нет ничего прекрасней и опасней:

На эту карту ставят жизнь они,

Что страсти обманувшейся несчастней?

Как горестны ее пустые дни! [231]

Так развивались события в Риме, а между тем Клод Кезу, весьма довольный, что уполномочен с особым заданием отправиться к архиепископу Руанскому, вернулся в столицу Нормандии. Голова его кружилась от множества амбициозных планов: в частности, Кезу прикидывал, как бы закрепиться в положении доверенного лица папы, даром что доверие он обрел по чистой случайности, благодаря взбалмошности Его святейшества. И вот Кезу, прибыв в Руан, тем же вечером поспешил в гостиницу «Пуатье», где застал врасплох супругов Пату. К тайному торжеству архиепископского секретаря, в гостях у Пату сидела Мартина Дюсэ. Дети уже спали. Появление Кезу не вызвало радости в этой маленькой компании; определенно, гостиница «Пуатье» знавала и куда более приятных визитеров. Все-таки Клоду Кезу был оказан учтивый прием. Когда же он выразил удовольствие видеть мадам Дюсэ, сия достойная матрона отвлеклась от вязания и смерила Кезу взглядом, в котором читались подозрительность и неприязнь.

– Не понимаю, какое тут может быть удовольствие для вас, сударь, – процедила мадам Дюсэ. – Я всего только бедная базарная торговка!

– Ну как же! Ведь вы избраны самим прославленным кардиналом. С вами – его покровительство и доверие… – завел Кезу.

– Покровительство… доверие!.. – передразнила Мартина. – Во имя Иисуса! О чем говорит этот господин? Я с кардиналом Бонпре отродясь не встречалась. Но он исцелил моего Фабьена, и уж за одно это я его святым почитаю и почитать буду всю жизнь, даром что тут всякие отдельные к бесам бы кардинала приравняли за его благое деяние. С того дня, как исцелился мой мальчик, нет мне покою, разрываюсь между Господом нашим Христом и Церковью. Только, как бы меня Церковь на свою сторону ни тянула, я со Христом останусь, ничего не устрашусь, чем попы меня пугают.

– Ах, Боже мой! – воскликнул Кезу, оборачиваясь за поддержкой к папаше Пату, который курил трубку с самым невозмутимым видом. – Мадам Дюсэ, кажется… как бы это выразиться… раздражена несообразно ситуации, хотя выздоровление сына должно было бы наполнить ее благодарностью и сделать преданной и верной рабой…

– Извините, сударь, – вмешалась мадам Пату. – Наша Мартина, не сомневайтесь, куда как благодарна и преданна, только уж очень ей много приходится выслушивать всяких неприятных вещей – дескать, сынок ее вовсе и не был увечным, а только притворялся, потому как она еще много лет назад в сговор вступила со священниками, чтобы, значит, теперь к нам в Руан паломники спешили да денежки везли. Потому, сударь, что, с той поры как о чуде стало в других городах известно, к нашему Собору народ так и тянется, ну просто целыми толпами валит. А тут еще слухи о таинственном ангеле – будто бы он обитает в одной из капелл. Это уж от нашего архиепископа пошло, он ведь, когда навещал монсеньора кардинала здесь у нас, в гостинице, узнал от его преосвященства, будто бы музыка в Соборе звучала, а ведь в тот день и орган был под замком, и органист в отлучке. Да еще и о мальчике всякое говорят – о том бродяжке, которого его преосвященство подобрал на улице в ту самую ночь…

– Довольно! Довольно! – прервал Кезу, теряя терпение. – Очень уж вы, сударыня, многословны – вон сколько наговорили, и все на одном дыхании. Я, право, не могу следовать за нитью вашего рассказа – и вы должны за это меня простить. Однако я уловил некие противоречия…

– Нет тут никаких противоречий, – вмешался папаша Пату. Он вынул трубку изо рта и стал с чрезвычайным вниманием изучать ее влажный мундштук. – Все яснее ясного. Мальчик был калекой, а стал здоров – значит, либо Господь это сотворил, либо дьявол. Кое-кому кажется, что дьявол, иные Господа славят. Но так ведь и раньше бывало всякий раз, когда Иисус вершил благие дела. Половина народу Богом Его называла, ну а другая половина – бесом. Иерусалим был вроде Руана, Руан похож на Иерусалим. Иерусалим – древний город, полный зла. Руан – город современный, но зла в нем еще больше. Вот и все! А что до музыки в Соборе, у нас всего только и есть, что архиепископское заверение, будто кардинал ее слыхал.

– ВСЕГО ТОЛЬКО архиепископское заверение! – зловещим тоном повторил Кезу.

– Да, «ВСЕГО ТОЛЬКО» оно, сударь; как вам угодно, так мои слова и понимайте, – отвечал Пату, возобновляя процесс безмятежного посасывания трубки.

Кезу что-то буркнул себе под нос, он был раздосадован, но в то же время дерзость этих троих его чуточку забавляла: подумать только, эти людишки смеют судить о честности самого архиепископа Руанского! Кезу не ведал, что подобные суждения о нравственности духовенства вообще характерны для простого народа.

– Если во всей этой истории и есть белые пятна, скоро они будут заполнены точными сведениями, – заговорил Кезу со снисходительной благожелательностью. – Во всяком случае, я на это уповаю. Я рад сообщить, что имею поручение к архиепископу от святейшего отца, а также указание от него же просить вас, мадам Дюсэ, вместе с вашим сыном ехать со мной в Рим.

Мартина Дюсэ подпрыгнула от неожиданности и уронила вязание.

– Чтобы я – и в Рим отправилась? Да никогда! Меня туда и бешеные кони не увезут, и Фабьена я тоже не пущу. Что я там стану делать, в Риме-то?

– Вы лично подтвердите Его святейшеству, что чудо исцеления действительно сотворено кардиналом, – отвечал Кезу, глядя на несказанно взволнованную Мартину так, словно перед ним было существо отнюдь не человеческой природы. – Перед папой вы расскажете всю историю вашего сына, которого приведете с собой. Для вас это не затруднение, а напротив – благо, ибо ваш рассказ будет удостоен высочайшего внимания святейшего отца, а сами вы получите бесценный дар – благословение из рук папы.

– Grand merci! [232] – фыркнула Мартина. – Я большую часть века своего обхожусь без папиного благословения, тем же манером и доживу свой срок. А знаете что? Говорят, у одного английского герцога единственный сын – калека; куда только герцог свое дитя не возил, к каким только святыням паломничество не совершал – места были все чудотворные, ежели священникам верить. А толку – ни на грош: бедный мальчик по-прежнему болен, по-прежнему беспомощен. Как вам это нравится? Что ж тогда мне хорошего будет от благословения папы?

– Женщина, твой язык господствует над твоим же здравомыслием! – загремел, разъяряясь, Кезу. – Ты позволяешь себе кощунственные речи, хулишь Церковь, будто неблагодарная язычница, хотя именно Церкви ты обязана исцелением своего сына! Ибо кто такой кардинал Бонпре, как не князь Церкви?

Мартина встала, подбоченилась и воззрилась на Кезу, всем своим видом выражая гадливость.

– Вот, значит, как? – выкрикнула она. – Мой язык, стало быть, умом моим управляет, да, сударь? Смотрите, чтобы ваше коварство вас самого в беду не ввергло! Разве я охаяла кардинала Бонпре? Разве усомнилась в его добродетели? А ведь, если уж начистоту говорить, если верить ребячьим фантазиям, так это самое чудо исцеления надобно мальчику приписать, которого кардинал подобрал у дверей Собора! – На этих словах Кезу вздрогнул. – Фабьен-то мой что мне сказал? Что силенок у него стало прибывать аккурат с той минуты, как этот самый кардинальский найденыш его обнял!

– Найденыш! – выдохнул Кезу. – Найденыш кардинала Бонпре!

Повисла пауза, исполненная неловкости. Жан Пату поднял полусонные глаза к беленому потолку, мадам Пату, стоя рядом с мужем, следила за мимикой Клода Кезу, за эмоциями, что отражались на его землистом лице. Мартина плюхнулась обратно на стул, тяжко дыша после своей пылкой речи.

– Найденыш! – снова пробормотал Кезу и вдруг расхохотался. – Что за бред! Какое отношение к чуду, сотворенному Церковью, может иметь маленький бродяжка? Мартина Дюсэ, да если бы вы сказали что-то подобное в Ватикане…

– А это не я говорю, – сердито возразила Мартина. – Я только передала вам слова моего Фабьена. Я не в ответе за ребячьи фантазии! Мой мальчик здоров и силен, личиком и душой он сущий ангел – этого мне довольно, чтобы всю жизнь Господа славить. А вот в Ватикане я нипочем «Laus Deo» [233] не произнесу – нет, вы меня в эту ловушку не заманите.

Взгляд Кезу стал надменным.

– Не иначе вы сошли с ума. О какой ловушке вы говорите? Никто вас никуда не заманивает. Чудесное исцеление вашего сына – событие чрезвычайное; вас не должно удивлять, что глава Церкви желает выяснить все подробности, дабы явились основания отнести это событие к категории чудес и, вероятнее всего, официально возвысить благочестивого кардинала…

– А вот в этом я сомневаюсь, – с расстановкой заговорил Жан Пату. – От нашего архиепископа я слыхал, будто святейший отец подозревает кардинала в мошенничестве, а вовсе не в избытке святости.

Кезу, даром что изжелта-бледный, сделался багровым.

– Об этом мне ничего не известно, – процедил он. – Я получил строгие предписания и буду искать содействия у архиепископа, дабы исполнить их в точности. А пока имею честь пожелать вам доброй ночи, мосье Пату, а также и вам, дамы.

И он ушел, не потрудившись скрыть свою ярость. Самому Клоду Кезу дела не было до чуда исцеления и всех связанных с ним обстоятельств, зато он весьма заботился о собственном продвижении. Он вообразил, что имеет шанс изрядно возвыситься среди ватиканских бюрократов, если сохранит хладнокровие и ясность мысли. Святейшему отцу угодны слежка за кардиналом Бонпре и ограничение его влияния под тем предлогом, что он одобрил аббата Верньо, сознавшегося перед своей паствой в давнем грехе? Прекрасно! Клод Кезу угадал намерение понтифика и справедливо рассудил, что даже малая его лепта в этом деле не останется без награды. Неосторожные слова мадам Дюсэ о найденыше, который живет теперь при кардинале, на его полном попечении, зародили в голове Клода Кезу новую идею – уж он даст ей развитие, когда вернется в Рим! Поистине странно, что благочестивый князь Церкви подобрал на улице и всюду таскает с собой безродного бродяжку. Есть в этом нечто подозрительное, и он, Кезу, непременно проведет расследование.

Выйдя из гостиницы «Пуатье», Кезу пересек площадь и остановился в раздумье – не свернуть ли за угол, на улицу, где находится архиепископский особняк? Ночь выдалась такая ясная, такая тихая, в воздухе было разлито нехарактерное для Руана благоухание, и Кезу внезапно решил перед сном прогуляться к реке.

Есть в Руане участок речного берега, где Сена несет свои воды меж лугами. Летом здесь, на травке, уединяются влюбленные, дабы предаться грезам, кои слишком часто оборачиваются пшиком. Здесь же уселся Кезу, настроенный выкурить сигару и помечтать о своем блестящем будущем. Всю неделю Сена грозила разливом [234]; она только-только вошла в свое обычное русло, трава еще не просохла и, словно зачесанная гребнем в сторону реки, была влажна и покрыта илом. Кезу выбрал себе местечко на обрыве. Он хорошо знал, что ниже берег очень топкий – упавшего ждет неминуемая гибель, причем топь станет ему сразу и могилой. Сам же он чрезвычайно высоко ценил свою жизнь (что вообще в обычае у людей, чья значимость для мира ничтожна). И вот Кезу забрался на безопасный выступ над илистой низменностью, где, как ему казалось, для него не было риска поскользнуться, вынул дорогую сигару и закурил. Призрачные голубоватые колечки дыма таяли, стремясь вверх, прямо к луне; следя за их неспешным полетом, Кезу скоро пришел в отличное расположение духа. По-своему этот человек был ловок и даже умен; янки характеризуют ему подобных емким словечком «проныра». Притом он имел счастливый талант забывать о своих ошибках и дурных поступках и сам себе отпускал грехи с той же легкостью, с какой это делают особы королевской крови. Хотя пороки Клода Кезу были в основном те же, что и у большинства мужчин, он, развратничая, проявлял особенную черствость и жестокость, не допускавшие даже намека на будущее раскаяние и, соответственно, спасение. В раннем детстве он забавлялся тем, что отрывал крылышки мухам и другим насекомым; когда чуть подрос, стал находить удовольствие в наблюдении за лягушками, в чью мягкую плоть вонзал булавки. Бедные создания мучились четыре-пять часов, а то и дольше, прежде чем издыхали, а юный Кезу, глядя на их страдания, размышлял об «истинной радости», коя доступна лишь тем, «чья совесть чиста» [235]. Теперь, будучи взрослым мужчиной, Кезу переключился на человеческие существа: он их язвил теми «булавками», которые ранят душу, интуитивно находя у каждой жертвы ее индивидуальные болевые точки.

«Подумаешь, персона – кардинал Бонпре! – рассуждал Кезу. – Что он такое против меня? Эх, только бы удалось, вместо этого старого дурака, этого “святого Феликса”, продвинуть в Ватикане моего патрона – архиепископа Руанского! Вот это был бы прочный фундамент для дальнейшей карьеры. А почему нет? В конце концов, чудо свершилось не где-нибудь, а в Руане – надо же и городу отдать должное. А Бонпре по глупости оправдывает еретика… он одряхлел… пожалуй, и умом ослаб. Что до мальчишки…»

Кезу вздрогнул, ибо между ним и лунным светом внезапно выросла причудливая тень, а визгливый смех резанул его по ушам.

– Enfin! Toi, mon Claude! – enfin! – Grace a Dieu! Enfin! [236]

Перед Кезу стояло существо, прозванное в Руане Дурочкой Маргерит. Длинные черные космы падали на едва прикрытую грудь несчастной, она тянула к архиепископскому секретарю свои костлявые руки, зрачки были расширены, и в них горело пламя буйного помешательства пополам с отчаянием.

Кезу стал мертвенно-бледен, кровь словно створожилась в его жилах. Возможно ли? Два года он предпринимал все усилия, чтобы не столкнуться на руанских улицах с той, кого обольстил и предал, а она все-таки нашла его!

– Когда ты вернулся с ярмарки? – пронзительным голосом спросила Маргерит. – Я тебя именно там потеряла, сам знаешь, а ты умудрился потерять МЕНЯ! Но я ждала, Клод, я ждала весточки! Ее все не было, но я не теряла терпения… я прихорашивалась ради тебя. Смотри же! – Маргерит запустила пальцы себе в волосы, приведя черную копну в небывалый доселе хаос. – Ты думал, что убил меня, ты торжествовал! Все мужчины торжествуют, когда удается убить женщину! Да только я не из тех, что умирают сразу! Я жила – жила ради нынешней ночи! Отвечай! – Маргерит бросилась на грудь Кезу. – Мила я тебе сейчас? Скажи снова, что мила – как тогда, на ярмарке! Ты меня любишь, Клод? Любишь?

Кезу пошатнулся – бросок к нему безумной женщины был внезапен, толчок силен; попытка отпихнуть ее не удалась – Маргерит вцепилась стальной хваткой. Ее темные глаза сверкали, тощие пальцы, казалось, жгли сквозь одежду. Кезу пробрала дрожь, ибо он испугался по-настоящему. Какой дьявол принес сюда эту женщину, растоптанную им целых два года назад? Какой дьявол скрестил их пути нынче ночью? И нельзя ли как-нибудь успокоить безумную?

– Маргерит… – начал он.

– Да, да, Маргерит! Повтори снова! – диким голосом вскричала она. – Маргерит! Скажи опять, назови меня по имени так же ласково, как тогда! Бедная Маргерит! Твоя гнусная желтушная физиономия казалась ей ликом божества, потому что она воображала, будто ты ее любишь! Всем нам кажутся красавцами мужчины, которых мы считаем любящими нас! Да! Твои холодные глаза, хищный рот, неумолимый лоб – когда-то я млела от их вида! Мое лицо тоже было другим, таким, каково оно сейчас, сделал его ты! Посмотри на меня! Ты думал, можно убить женщину и скрыться? Думал, что убьешь бедную Маргерит и никто про это не узнает…

– Тише, успокойся! – завел Кезу, еле выговаривая слова, ибо зубы его выстукивали дробь. – Вовсе я тебя не убивал, Маргерит. Я ведь любил тебя… Послушай! – Кезу оживился, поскольку безумная женщина смотрела на него теперь внимательным, почти осмысленным взглядом. – Я хотел написать тебе сразу после ярмарки… я хотел навестить тебя…

– Ах вон оно как! Это что-то новенькое! Он хотел мне написать, но почему-то позволил мучиться в ожидании, умирая дюйм за дюймом, пока я не погрузилась во тьму, в коей сейчас и пребываю! Он хотел навестить меня – было ли что-нибудь проще при искреннем желании? Я ведь тогда еще дома сидела, а не слонялась по городу, будто привидение, будто сгусток недоумения и огня! А теперь слишком поздно, Клод! – Маргерит расхохоталась. – Слишком поздно! Мне кажется, что я мертва, хотя с виду я живая; я уже в могиле, и ты тоже должен умереть и упокоиться рядом со мной! Да, иначе нельзя – ты умрешь! Миру не нужны злодеи, лжецы и предатели! Тебе лучше уйти из жизни. Это нетрудно, я знаю способ… Смотри!

И прежде чем Кезу догадался о ее намерении, Маргерит отступила на шаг, выхватила нож из-за пазухи и с торжествующим воплем стала разить своего обидчика. Раз, и другой, и третий вошло лезвие в плоть Кезу.

– Это тебе за вранье! – взвизгивала Маргерит. – Это – за мое горе! Это – за любовь твою!..

Кезу отшатывался от смертоносных ударов, тщился отнять нож, но Маргерит вдруг швырнула свое оружие в воду, и Сена поглотила его, издав слабый всплеск. Маргерит бросилась к Кезу, обвила его шею руками, между тем как визгливый хохот будоражил ночное безмолвие.

– Вместе! – бормотала безумная женщина. – Вместе мы были в тот день на ярмарке, и вместе мы сейчас! Ну же, давай! Я ждала достаточно! Обещанное письмо так и не пришло; о, ты заставил меня помучиться! Но больше ждать я не стану. Я тебя нашла! Я тебя не отпущу!

Кезу дрался отчаянно, несмотря на раны; он пытался отшвырнуть от себя Маргерит, свалить ее на землю, но она в своем безумии обрела силу десяти женщин и цеплялась за него с исступлением дикого зверя. Кругом царила тишина, ни единой души не было поблизости, и крик о помощи не долетел бы отсюда до человеческого жилья. В пылу схватки, одолеваемый головокружением и слабостью от ран, ослепший, задыхающийся, Кезу не сознавал, что они с Маргерит приблизились к краю обрыва; все его усилия сконцентрировались на том, чтобы стряхнуть с себя разъяренную женщину, которой дополнительные силы придавала обида на хладнокровное предательство любовника. Вот Кезу оступился и упал. Маргерит, подобно тигрице, прыгнула на него, стиснула руки на его шее; все крепче делалась ее хватка, все бессвязнее – бормотание: «Никогда! Никогда тебе от меня не спрятаться – теперь уж нет! Вместе! Вместе! Я тебя не отпущу!» Наконец она увидела, что глаза бывшего любовника закатились. Кезу доживал последние минуты, его умирание сопровождалось ликующим воплем Маргерит. Вот он обмяк, но Маргерит не разжала яростных пальцев, даже когда мертвое тело повлекло ее за собой. Ей было безразлично, куда катится она вместе со своим обидчиком, а между тем оба летели вниз с обрыва! Так, держа в объятиях труп, в своем безумии решившая ни за что не расставаться с телом Кезу, пусть уже бездыханным, Маргерит рухнула в реку. Воды разомкнулись, приняли мертвого в обнимку с живой – и снова сомкнулись. Легкая рябь была как усмешка, а затем лик Сены разгладился и отразил луну, однако не явил никаких признаков борьбы, трагедии, гибели. Ничто не нарушало покоя, не всплыли ни башмак, ни шляпа – полнейшей безмятежностью сияла водная гладь. Колокола всех руанских церквей звоном своим возвестили, что до полуночи остается четверть часа; мелодичное эхо разнеслось над Сеной, но другие звуки отсутствовали. Не было улик и на берегу, разве только длинная полоса примятой травы от пары тел, катившихся кубарем. Да еще острый глаз различил бы кровь на илистой почве. Впрочем, к утру эта влага жизни была поглощена илом так же бесшумно, как зыбучее речное дно всосало в себя два трупа – брошенной и бросившего. В обоих случаях Природа решила не давать людям даже намеков на трагедию. Природа часто становится немой свидетельницей разных драм; как знать, возможно, она имеет глаза и уши и собственным способом ведет учет всему, что фиксирует. Одни тайны, даже очень давние, она открывает, другие хранит, выдерживает время до Судного дня, когда разоблачены будут не только преступления, но и основания для их совершения. И может статься, что в отдельных случаях (например, если мужчина намеренно сломал жизнь доверчивой и любящей женщине) основание окажется предосудительнее, нежели собственно преступление.

Той ночью Мартину Дюсэ мучили кошмары. Ей снилось, будто она силой доставлена в Рим, будто папа отнял у нее Фабьена, а ее саму велел расстрелять на площади, при всем народе, за то, что она нерегулярно ходила к мессе. Жан Пату и его жена, улегшись на супружеское ложе, осиянное добродетелью, долго не спали, обсуждая неожиданный и нежеланный визит Клода Кезу, а также задание, которое он получил в Ватикане.

– Вот попомни мои слова, – назидательным тоном заговорила мадам Пату, – он своего добьется – если не честным путем, так интригами уж наверняка. Хвала Господу, что Церковь не сотворила чуда над нашими детьми, потому, Жан, что исцеленному, кажется, еще труднее живется, чем увечному!

– Э, нет, – возразил Пату. – Неверно судишь, малютка моя! Исцеление дарует Господь, как и другие блага, и беды никакой в нем, в исцелении то есть, не было бы, когда б не люди, которые извращают самую суть Господнего чуда. Сама подумай, обошлось ли хоть одно деяние Христа без оговоров да клеветы? Разве книжники в Иерусалиме не искали, «как бы погубить его» [237]? Это всем нам урок. Помни, малютка: за то, что Христос указал людям путь на Небеса, Он был распят!

Назавтра в Ватикан, на имя монсеньора Моретти, пришла телеграмма от архиепископа Руанского. Вот ее содержание:

«Клод Кезу вчера под вечер заходил в гостиницу “Пуатье”, а потом загадочным образом исчез. Поиски и расспросы не дали результатов. Подозреваю убийство».

Предыдущая главаГлава 27 из 42Следующая глава