Обри Ли, презревший все проторенные пути, был человеком, что называется, «сделавшим себя», успехом обязанным только себе самому. Родился он в Новом Свете, образование получил превосходное – сначала под надзором строгого отца и опекой матери, которая его боготворила, затем – в одном из лучших университетов Америки. Способность схватывать на лету избавила его от выматывающей зубрежки – в науках Обри Ли продвигался семимильными шагами. Однако настал день – он неминуемо настает для людей с тонкой душевной организацией, – когда на юношу обрушилась всепоглощающая хандра. Само стремление к новым знаниям выглядело в его глазах абсурдным, искусство и природа больше не радовали, достижения современного прогресса показались шествием бледных теней, предстали бесполезными, пустячными. Подобно царю Соломону, сочинявшему свой знаменитый «Екклесиаст» в глубокой печали, Обри погрузился в «трясину уныния» [169]; это получилось само собой и – надо отдать ему должное – вопреки складу его характера. Натура Обри, хотя и жизнелюбивая, и цельная, была все-таки слишком чувствительна; нервы он имел отнюдь не железные, но скорее стальные, а сталь, даже закаленная, ржавеет в сырости условностей и глупых традиций. В лютне его души образовалась крошечная трещинка [170], однако ее хватило, чтобы возник полный разлад между Обри Ли и остальным миром; чтобы гармония сменилась какофонией. Объективной причины для этого не существовало – ни любовное разочарование, ни крушение планов не постигло Обри Ли. Нет, его чувства плохо поддавались словесному определению, и он еще не ведал, что подобным смятением всегда сопровождаются первые пульсации эмбриона гениальности, которому суждено развиться и однажды потрясти мир. Обри не понимал природы своего внезапного отвращения к книгам, музыке и даже к упоительнейшему занятию – разгадыванию тайн науки. Ему стал душен даже родной дом, где каждое его настроение живо фиксировалось тревожным, исполненным любви материнским взглядом. Вот как вышло, что в один прекрасный день Обри, повинуясь сугубо мальчишескому порыву, сбежал из дома с актерской труппой, которая вскоре покинула Америку. Он и сам не знал, чем обусловлен его выбор; вероятно, сказались глубокое понимание произведений Шекспира и любовь к этому титану. На сцене Обри вскоре заблистал; правда, сам он свой успех воспринял с удивлением и даже с толикой брезгливости. Тембр голоса, манеры, внешний вид – все говорило в его пользу; однако высшее образование в области литературы восстановило против Обри самого импресарио. Этот непроходимо невежественный субъект был еще и тщеславен, а потому не подозревал о своем невежестве, его ужасно задевало, что новому члену труппы понятны шекспировские аллюзии. Дело кончилось диалогом на повышенных тонах. Обри бросил труппу, но едва ли жалел, что не задалась его актерская карьера. На первых порах он, бывало, воображал, как добьется славы, как одним взглядом, словом или жестом будет повелевать эмоциями тысяч людей. Его амбиции были направлены на то, чтобы сделать себе имя, играя в шекспировских пьесах. Притом он свободно, как родным английским, владел французским языком, то есть мог бы взять штурмом еще и французскую сцену. Однако мало-помалу Обри узнал, на какие пакости способна актерская братия, когда хочет подрезать крылышки молодой «звезде». Обри отчетливо увидел, какой мерзостью окружен, разгадал – и с содроганием отринул – авансы размалеванных блудниц, называемых актрисами. Вдобавок нахлынула тоска по дому, так бездумно им оставленному; дому, осененному покоем и утонченностью, дому, где он, Обри, получил представления о благородстве, где тон задавала его матушка – воплощенное очарование, символ высокой женственности. И новый, куда более мощный дух восстал в сердце Обри и возопил: «К чему эти глупости? Неужели мне суждено опуститься до уровня этих подлецов? Неужели эти ничтожные душонки утащат на дно меня – с моими разумом, сердцем, чувствами? Не пора ли мне расправить крылья и устремиться к высшей свободе? Да, но где искать ее?»
В то время Обри находился в одном провинциальном английском городке – именно там произошел скандал с невежественным импресарио. Обри заметил молчаливую неприязнь горожан к викарию, настолько ненавистному всем и каждому, что любая беседа сводилась к поношению сего представителя духовенства. Учитывая малое население городишки, противостояние имело нешуточные масштабы. Обри долго не мог понять, чем же оно вызвано, пока не разговорился со скорняком в его провонявшей сырыми шкурами тесной мастерской, больше похожей на пещеру.
– Вот какое дело, – начал скорняк. – Живет у нас тут Бесси Мортон; что за славная она была девушка, сэр! Ей-богу, милей и краше еще и свет не видывал – этакая пышечка румяная, притом и сердечко имела предоброе. Я говорю «была», потому что уломал ее какой-то негодяй, склонил на грех, да и попользовался цветом-то девичьим. Может, какая добродетельная христианская душа ее саму и обвинит, а я скажу: не плохая Бесси, не дурная в середке, а только доверчивая слишком. К тому ж она сирота, и некому ее научить, что хорошо, а что грешно. Так вот, родила она дочку – право, сэр, этаких малюток поискать! Просто копия матери – глазки голубенькие, кудряшки каштановые. Только недолго было отпущено ей, сердешной, – через год захворала да померла. Бесси – та с горя умом тронулась. И что вы думаете, сэр? Преподобный-то наш не желает дитя хоронить на кладбище; потому, говорит, что без брака оно родилось! Вот рассудите, сэр: пристало ли такое человеку, ежели он следует заповедям Христа, Который для каждого сердце распахивал?
– Что тут рассуждать! – в негодовании воскликнул Обри, невольно сжимая кулак. – Это гнусно! Это бесчестно! Уж я бы проучил негодяя, я бы ему показал!
– Да и не вы один, сэр. – Скорняк одобрительно прищелкнул языком. – В этаком деле вам бы товарищи нашлись! Только это не вся история. Я еще про самое худое не упомянул.
– Что же может быть хуже?
– А то, сэр, что мы подозреваем – доказать, правда, не можем, Бесси ведь молчит как рыба, – подозреваем, значит, что преподобный-то и есть отец, виновник то есть, и сам же свое дитя чин чином хоронить отказывается.
– Боже милосердный! – выдохнул Обри.
– Вот вам и «милосердный», – заметил скорняк. – Улик у нас нету, до епископа далеко, а викария нам самим ну никак не прогнать. Потому, сэр, мы ему жизнь и портим, как умеем. Только это нам и остается, зато уж, ежели мы взялись за дело, нам поперечь дороги становиться не моги!
Этот случай произвел глубокое впечатление на Обри Ли, мало того, он стал поворотным моментом для молодого человека. Свиток, на коем божественной силой был начертан путь Обри, вдруг словно осветила яркая вспышка. Отныне Обри твердо знал, как служить людям, и сразу приступил к исполнению плана. Он примкнул к беднейшим, он работал там, где работали самые обездоленные, он жил их жизнью, сносил те же тяготы, которые выпадали им. Одетый в лохмотья, он ходил по стране с ватагой бродяг. Некоторое время был подсобным рабочим на большой бирмингемской фабрике, несколько месяцев провел в угольной шахте простым забойщиком, среди бедняков, которые не могли иначе обеспечить себе существование. Затем устроился в доки, где изучал и корабельное дело, и человеческие нравы. И во весь период испытаний, коим Обри сам себя подверг, он не забывал писать домой, в Канаду. Родителям он сообщал, что «дела идут прекрасно», однако от подробностей воздерживался. Истинный мотив, конечная цель его экспериментов над собой пока была тайной его сердца, но, облеченная в слова, звучала вполне ясно: Обри Ли желал узнать, насколько представители духовенства, так называемые «слуги Христа», послушны своему Учителю. Утешают ли они тех, кто нуждается в утешении? Мудры ли они, «как змии», просты ли, «как голуби» [171]? Как у них обстоит дело с долготерпением? Медленны ли они во гневе? Готовы ли прощать? Вправду ли «пасут овец» [172]? Жертвуют ли собой – своими чувствами и амбициями – ради спасения падших? На эти и подобные вопросы Обри Ли взялся ответить. Так он ступил на долгий путь нелицеприятных открытий, которые делал практически на каждом шагу. Над роскошными алтарями пылали фразы, начертанные огненными буквами, полные лицемерия. Тайные грехи, ханжество и жестокость пятнали белые одежды проповедующих Евангелие по велению Господа. Скоро симпатия Обри к беднякам, утратившим Христа, вместо того чтобы Его обрести, чрезвычайно усилилась. Молодой человек решил, что жизнь посвятит искоренению зла, а если отпущенных ему дней и лет хватит лишь на то, чтобы положить начало этому делу, – что ж, так тому и быть. Никаких доходов Обри не имел – он жил на свои скудные заработки, иными словами, перебивался с хлеба на воду. Но однажды в глубине его души прозвучал дивный голос. «Пора!» – услышал Обри и снял комнатушку в рыбачьем домике на морском побережье, в Корнуолле, и засел за свою первую книгу. Полдня он был занят рыбной ловлей – выходил в море, как простой рыбак, в шторм и в солнечную погоду, противостоял ливням и ураганам, одолевал буруны, играл со Смертью у каждого рифа, а рифов, торчавших, словно зубы чудовищ, у неприветливых корнуолльских берегов было предостаточно. Обри стал жилистым и ловким, мышцы налились силой. Разнообразный, но всегда тяжелый труд на открытом воздухе и непрестанная работа мысли не оставили и следа от душевной подавленности, согнали с тела жирок изнеженности. Неприятный опыт, полученный на театральных подмостках, изгладился, но сохранились полезные приемы: сценическое мастерство и умение расставлять смысловые акценты. Держа эти приемы в памяти, Обри взялся за перо; они же помогли ему позднее в публичных выступлениях. Чтобы отточить красноречие, он уходил за несколько миль от жилья, на пустынный берег, и там, уверенный, что ему не помешают, проповедовал грохочущему прибою и безжизненным полоскам суши, излагал им факты вопиющих несправедливостей, которыми намеревался однажды поразить слух людской. Обри от природы был хорошо сложен, но теперь усвоил осанку человека бесстрашного и вместе с тем грациозного – море научило его контролировать каждое движение. Переменчивость оттенка небес сделала лицо вдохновенным, а глазам добавила восторженного блеска. Горести бедняков, которые Обри терпел по собственному выбору, окружили его тонко очерченный рот морщинками сострадания. Теперь он имел в облике качество, присущее разве только античным мраморным статуям, – казалось, Обри Ли является одновременно и атомом в едином организме человечества и возвышается над людьми. В какой бы круг он ни попадал, всюду труженики порывались называть его джентльменом. Обри спокойно и твердо пресекал такие попытки, говоря с улыбкой: «Зовите меня просто Человеком и дайте шанс заслужить этот титул». Его товарищи только перемигивались и шепотом подтверждали друг другу: «Парень-то и впрямь джентльмен, только вот вынужден сам себе на хлеб зарабатывать – не иначе прогорел. И хорошо, что он важность на себя не напускает и никакой работой не брезгует». Так шло время. Обри жил в корнуолльской деревне, пока не закончил книгу. Тогда он внезапно уехал в Лондон, провел там несколько дней, вернулся и опять начал выходить в море. Приблизительно через месяц, тихой ночью, когда чернота небесного свода казалась осязаемой, Обри с товарищами был в открытом море. Их суденышко словно бы зависло между двумя пластами тьмы – небом и водой. Волны упруго бились в борта, единственным источником света был желтый мигающий огонек фонаря, подвешенного на мачте, – отражение его дробилось о водную рябь. И вдруг раздался грохот, подобный раскату грома или пушечному выстрелу. Задрожал сам воздух, а в небе, превосходя сверканием императорскую бриллиантовую корону, возник метеорит. Сопровождаемый шлейфом звезд и пламени, он прочертил ослепительную линию и канул в море с громким шипением. Рыбаки оцепенели, все лица обратились к небесам, тяжелая сеть выпала из бронзовых рук.
Послышались голоса:
– Не к добру это!
– Да, да! Такое завсегда к войне!
Обри, находившийся на достаточном расстоянии от остальных, вперил взор во тьму, которая еще гуще казалась после появления и падения пылающего небесного тела, и пробормотал в полузабытьи:
– «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир Я пришел принести, но меч» [173]!
На этих словах Обри погрузился в мысли о прошлом, настоящем и будущем, и задремал, и был разбужен, когда понадобилась его помощь при выемке сетей, в которых плескались жидким серебром рыбы с рубиновыми глазами. И Обри улетел мечтой к морю Галилейскому [174], перенесся в тот день, когда ученики Христа, вот так же вытаскивая сеть, услыхали Глас, и сказано им было: «Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков» [175]. Затем, все так же молча, Обри взялся за весла, поскольку был полный штиль; на востоке неспешно распускалась роза утренней зари, и солнце казалось в ней цветоложем. Все еще хмельной от своих грез, пришел Обри домой и, совсем как Байрон, обнаружил, что знаменит. Его книга, оказывается, приобретена уже всеми и каждым, его имя – у всех на устах. Письма и свежие номера ведущих газет, присланные издателем (который после визита Обри в Лондон стал его другом), сообщили новоиспеченному автору, что в один прыжок он занял место во главе целой когорты выразителей общественного мнения. Критики уже взялись облаивать Обри, что служило лучшим доказательством его способности влиять на умы. Газеты, издаваемые Церковью, ринулись в бой: полные негодования статьи почтенных клириков вышли в нагрузку к привычному еженедельному набору; их поддержали дамы-благотворительницы. Обри, еще не сняв рыбацкую куртку, стоял посреди комнаты, ему казалось, что он слышит все написанное в газетах и письмах, ибо они вещают посредством типографской краски. Подсохшая морская соль поблескивала на его кудрявых светлых волосах; упиваясь видом ясного горизонта и алого восходящего солнца, Одри вознес хвалы Господу.
«Что ж, письменную часть предназначенного я выполнил, – сказал он себе. – Пора приступать к устной!»
Однако он по-прежнему жил в отдаленной рыбацкой деревне, он ждал, сам толком не зная, чего ждет. Тем временем Лондон своей огромной, достойной самого Гаргантюа пастью изрыгал имя Обри Ли со всевозможными интонациями, так что постепенно оно было услышано в Америке и Австралии и облетело весь обширный Новый Свет, столь быстро развивающийся, готовый, в согласии с вечным законом равновесия, подмять Свет Старый. В конце концов, слава Обри достигла тех, кого он покинул в городке своих детства и отрочества. Матушка Обри, читая газеты, видя, как одни превозносят ее сына, не скупясь на цветистые метафоры, а другие его клянут с красноречием не меньшим, если не большим, плакала от восторга, нежности и тоски. Отец, потрясенный силой и влиянием сего нового апостола Истины, чувствовал благоговейный трепет, но, по сто раз на дню подтверждая «Да, Обри Ли – мой сын», распрямлял свои старые плечи с гордостью, какой не ведал раньше. Затем отец и матушка сами написали сыну, излив на него родительскую любовь и даровав родительское благословение (сын чувствовал теснение в груди и ком в горле – симптомы, в сильном человеке равнозначные слезам). И все-таки он медлил с публичными речами; он зарабатывал на хлеб в деревушке, жители которой не догадывались, кто живет с ними рядом: к событиям в большом мире они были слепы и глухи, газеты же добирались до них с большим опозданием. Так что рыбаки и их семьи оставались в полном неведении о славе «джентльмена», пока однажды Судьба не дала ему шанс – тот самый, ради которого Обри бессознательно приберегал свои силы, сдерживался, тянул время. О, это неспешное Время! Его вялый пульс не дает приступить к делу; подвижник чувствует в себе мощь, но вынужден терпеть и ждать своего часа.
А было так: разыгрался шторм, и в волнах сгинуло восемь человек, все – отцы семейств, на одной шхуне вышедшие за сельдью. Все восемь бездыханных тел море вышвырнуло на берег мрачным и сырым утром назавтра после крушения; одно за другим тела с благоговением перенесли в деревню, дабы они были опознаны родными. Рыбачки, в обычное время более-менее довольные жизнью, простодушные, работящие, тем утром походили на участниц греческой трагедии – растрепанные, с искаженными лицами, полуослепшие от слез, они в отчаянии заламывали свои натруженные руки; дети рыдали тут же. Обри Ли вместе с другими мужчинами вершил скорбную работу: закрывал мертвецам глаза, распахнутые, застывшие навек; придавал нужное положение их рукам и ногам; деликатно помогал встать тем женщинам, которым сделалось дурно; относил домой и укладывал в постельки измученных плачем малышей. Его печальный взгляд устремлялся на море, все еще бурное, злобное, и Обри про себя молил Бога о том, чтобы ему было дано средство утешить осиротевших, отвлечь их мысли от могильного мрака и устремить к обещанию жизни вечной. Ибо они были безутешны, они не понимали, за какие такие прегрешения на них обрушилось горе. Да и остальные жители деревни, те, что не потеряли нынче близких, тоже чувствовали враждебность к Богу, измыслившему неумолимый закон смерти для всего сущего.
Погибших следовало предать земле со всеми положенными церемониями, но волею судьбы случилось так, что приходской священник, добрый, жалостливый, бесхитростный старик, который заботился о своей пастве, ибо хранил в душе веру в чудесное, был в отлучке. Отпевал рыбаков викарий. Человек раздражительный и вспыльчивый, он питал отвращение к «сценам» и чувствовал ужас перед всем, что связано со смертью. На восемь гробов он старался не смотреть, а рыдающие вдовы и замурзанные осиротевшие детишки были для него зрелищем прямо-таки невыносимым. Заупокойную службу викарий скомкал, молитвы отбарабанил, глядя в требник, чтобы не встретиться глазами с каким-нибудь зареванным малышом или не увидеть, как та или иная женщина падает без чувств на мужнин гроб. О, как он страшился подобных инцидентов! Однако нервическая торопливость его не спасла: инцидент произошел, ибо так было суждено.
Едва опустили на землю четвертый гроб, как на него, вырвавшись из толпы селян, упала простоволосая девушка и заголосила:
– Любовь моя! Единственный мой возлюбленный!
На минуту повисло молчание. Затем одна из вдов выступила вперед, шагнула к девушке и схватила ее за локоть.
– Ты что ж это, Мэри Белл, насмехаться надо мной вздумала? Неужто ты перед Господом Богом говоришь про моего мужа, который лежит в этом гробу?
Полубезумное от горя создание по имени Мэри Белл воззрилось на вдову, и в заплаканных глазах молнией сверкнула страсть.
– Да, перед Господом Богом! – вскричала Мэри. – И нечего на меня этак презрительно глядеть! У нас обеих теперь сердца вдребезги – обратно уж не склеишь. Да! Вот Божья истина! Тебе он мужем был, ну а мне – милым дружочком! И лучшего мужчины ни я не встречу, ни ты, сколько б годов мы еще ни прожили!
Викарий застыл, полный отвращения. Кто-нибудь должен вмешаться, прервать безобразную сцену, думалось ему. Однако жители деревни словно не замечали выразительных взглядов, которые викарий бросал налево и направо. Неужели эти две бабы сейчас сцепятся прямо над гробом? Викарий пару раз хмыкнул и своим писклявым голосом попытался продолжить службу, но сделать это не дала ему исступленная речь Мэри Белл.
– Бедная ты, бедная, – заговорила девушка, вставая с колен; она обращалась к вдове своего возлюбленного. – Пожалей и ты меня! Он ведь обеих нас любил – зачем же нам ссориться? Мужчины – они такие, им кураж надобен. С одной женой им скучно. Как он упирался, устоять хотел передо мной – только я-то не хотела и любви не противилась. На мне грех! Любила я его, вот в чем дело. И буду любить, покуда не отправлюсь туда, куда он ныне отправляется. А уж там мы поглядим, кому Господь душу-то его присудит!
Для викария эти слова стали последней каплей.
– Женщина! – завопил он. – Умолкни! Как ты смеешь хвалиться грехом, да еще в такое время и в таком месте! Кто-нибудь, оттащите ее от гроба!
Однако никто и не подумал откликнуться на приказ викария, и тот положительно взбеленился.
– Говорю вам – уведите ее! – Викарий сделал пару шагов к толпе. – Я не допущу скандала во время заупокойной службы!
– Да тише вы, святой отец, – послышалось из толпы. – Ежели женское сердце напополам разбито, тут надобно в сторонке постоять. Она опомнится – подождите минутку и сами увидите.
Но викарий, который никогда не отличался снисходительностью, не внял. Обернувшись к причетнику, он заявил:
– Я отказываюсь продолжать! Эта женщина пьяна!
Тогда-то и раздался голос вдовы: она закричала так пронзительно, что казалось, лопнет самый воздух:
– Она не пьянее вас! Не трогайте ее! Хорош пастор-утешитель! Мы тут убиваемся, а от вашего преподобия еще ни словечка доброго не слыхали! Позор вам, святой отец! Мэри Белл, идем со мной. Пускай моего мужа, а твоего полюбовника Господь Бог простит, а тебя я в дом к себе забираю. И мы с тобой больше никогда не повздорим из-за того, кто уж мертв. Идем, Мэри!
Мэри вскрикнула и бросилась в объятия своей соперницы. Сплоченные горем, женщины прижались друг к дружке, будто сестры. Викарий стал мертвенно-бледен.
– Подобной безнравственности я не потерплю, – процедил он, обращаясь к причетнику, но достаточно громко, чтобы слышно было всем. – На этом я закончу службу. Опускайте гробы в могилы!
Он уже собрался уходить, но его остановил Обри Ли.
– Это что же, вы обрываете службу на полуслове? – спросил он ровным тоном, однако глаза его предупреждающе сверкнули.
– Вот именно. Главное уже было сказано. Продолжать я не могу. Эти женщины пьяны!
– Если они и пьяны, то опьянили их слезы! – Голос Обри дрогнул от подавляемого негодования. – Если они не в себе, то виной тому горе! Разве ваш сан не велит вам быть снисходительным к несчастным?
– Ишь ты – сан! – взъярился викарий. – Да известно ли тебе, с кем ты говоришь?
– Полагаю, да, – твердо отвечал Обри. – Я говорю с рукоположенным слугой Христа – Господа нашего, Который имел терпение и снисходительность ко всякому человеку. Я говорю с тем, чье призвание и обязанность – любить, прощать и смирять гнев. С тем, кто в знак вечного послушания Учителю принял хиротонию. Даже если бы эти бедные женщины и были пьяны – что совсем не так, – их проступок не освободил бы вас, святой отец, от выполнения долга, равно как и от уважения к погибшим.
Викарий весь задрожал от ярости. Смерив Обри уничижительным взглядом, он воскликнул:
– Ах ты хам! Да как ты смеешь говорить мне о долге? Ступай рыбу лови – вот твое дело, им и занимайся.
– Займусь непременно, только сначала прослежу, чтобы вы впредь не пренебрегали своим делом. О сегодняшнем инциденте будет сообщено приходскому священнику и епископу, так и знайте.
С этими словами Обри отошел от викария (на того напал столбняк), приблизился к скорбящим, которые завороженно наблюдали всю сцену, достал из кармана молитвенник и, ни у кого не спрашивая позволения, выразительно прочел заключительные фразы заупокойной службы. Затем настала пора опускать гробы в могилы. Обри руководил процессом, и потрясенные рыбаки машинально исполняли его распоряжения.
Наконец все погибшие были преданы земле, однако люди не спешили расходиться. Они толпились на кладбище, словно ожидая от Обри еще чего-то, он же, стоя с непокрытой головой, смотрел на своих товарищей глазами, полными чувств, к которым они не привыкли, – жалости, любви и желания помочь.
– Наш старик-пастор доволен будет, когда возвернется, – заметил, обращаясь к Обри, один из рыбаков. – Викария этого, видать, не доучили в семинарии – то-то ему наплевать на нас. Ну а мы люди маленькие – нам оно не в новинку.
Обри не говорил ни слова. Молчание затягивалось. «Маленькие люди», – повторял он про себя; сколько самоуничижения в этой фразе, а между тем человек, ее произнесший, не раз и не два противостоял ветрам и волнам, рискуя жизнью ради спасения товарищей.
– Маленькие люди! – Обри положил ладонь на плечо отважного рыбака. – Бен, дружище, для Господа Бога нет маленьких людей. Взгляни! – Обри указал на свежие холмики. – Каждый из тех, кого нынче предали земле, хранил в сердце не меньше божественного, чем сам король, а может быть, и больше. В нашей волшебной Вселенной велико и удивительно буквально все!
Смущенный Бен переступил с ноги на ногу.
– Может, оно и верно, а только немногие рискнут этак рассуждать. Чтобы про себя, то бишь в голове, – это да, а чтобы вслух – поди поищи таковских.
– Ты прав, – отвечал Обри (его ладонь по-прежнему лежала на плече Бена). – Вслух мало кто выскажет эту мысль. Но я как раз и хочу говорить – с тобой, Бен, и со всеми рыбаками; говорить о… об опасностях, которые таит море, и… и о других вещах. Нынче вечером я жду вас всех на причале. Придете?
Бен удивился, но его озадаченное лицо выражало еще и заинтересованность, от которой потеплел взгляд.
– Будешь, значит, нам заместо пастора? – уточнил он. – Или ты из этих, которые себя спасателями [176] зовут и носят фуражки навроде как у привратников?
Обри улыбнулся:
– Нет, я просто хочу сказать всем вам несколько прощальных слов.
– Прощальных слов! – повторил изумленный Бен.
– Вот именно. Завтра я вас покину. Мне нужно заняться другими делами. Но вы останетесь в моей памяти навек… и еще не раз обо мне услышите. Да, вы услышите обо мне! И придет день, когда я вернусь. Но сегодня… Сегодня я хотел бы попрощаться с вами.
Бен очень огорчился, хоть и не подал виду. «Джентльмен Ли», как прозвали Обри, расположил к себе всех жителей деревни; никто не обрадуется, узнав об его уходе. Определенно, тосковать суждено не одному только Бену. Впрочем, Бен рассудил, что время для отговоров и убеждений неподходящее, и снес удар так же стойко, как сносил прочие превратности судьбы.
– Ладно! – только и сказал он. – Вечером будем на месте.
Обри, довольный тем, как все получилось, медленно вышел за кладбищенские ворота. Шляпу он нес в руках, и солнце, наконец-то изволившее явиться на сером небосклоне, светило ему в лицо, золотило кудрявые волосы. Две вдовы робко коснулись его руки и выдохнули: «Да благословит тебя Господь». Безутешная грешница Мэри Белл, приникшая к той, перед которой была виновата, подняла затравленный взгляд; Обри прочел в нем отчаяние существа, потерявшего ориентир в жизни. Мэри вздрогнула, отвернулась и зарыдала, но Обри, зная, что слова в таких случаях бессильны, а участие мучительно, молча прошагал мимо. У себя в комнате он занялся делом: перечел газетные статьи о своей книге, кое-что в них подчеркнул, сложил газеты и отправил их на дом к викарию, сопроводив сверток запиской следующего содержания:
«Вы интересовались, как я смею говорить вам о вашем долге. Так знайте: это право дано мне силой истины и мощью моего пера! За это я готов ответить перед Господом, а вам придется отвечать перед Ним за каждый случай, когда вы пренебрегли своими прямыми обязанностями.
Тянулся день с редкими проблесками солнечного света, но к вечеру небо совершенно очистилось, а волнение на море сменилось полным штилем. Стемнело, и луна, ослепительная, как щит из серебра и перламутра, взошла на востоке, словно заявляя всей своей невинной белизной: я, повелительница ночи, не в ответе за бесчинства вчерашнего шторма. Залитый лунными лучами, стоял Обри Ли; кабестан [177], к которому он прислонился, облепили водоросли, мокрый канат, уложенный кольцами, походил на спящего змея. Ни единая человеческая душа до сих пор не слышала историю жизни Обри – жизни, полной скитаний и испытаний, пройденных им ради исчерпывающего представления о Том, Который есть «Путь, Истина и Жизнь» [178], о Котором Библия пишет как о роднике Любви и самоотверженных трудов. Благодаря прекрасно поставленному голосу, продуманным модуляциям и прочувствованным интонациям, а также загодя сделанной работе по выбору слов, Обри достучался до своих слушателей. Впрочем, они были не настолько невежественны, чтобы не понять его, не настолько слепы, чтобы не разглядеть, с его подачи, красоту Господних творений. Наконец природная чуткость позволила им проникнуться величавой невозмутимостью сильного человека, изнывающего сердцем за своих ближних. Рыбаки слушали Обри, едва дыша; их обветренные бронзовые лица были обращены к нему, забытые курительные трубки погасли и выпали из рук. На причале царила тишина, нарушаемая только вялым плеском воды о сваи да редкими вздохами ветра, так что пылкая речь Обри лилась свободно, без заминок. На фоне светлого в сиянии луны небосклона черными силуэтами выделялись мачты рыбачьих шхун и крыши коттеджей, которые смерть столь часто оставляла без кормильцев. Видя, что эти люди, огрубевшие от тяжелой работы, слушают его так самозабвенно, Обри вдохновлялся все более. «Если мне внимает небольшая группа, значит, я смогу завладеть умами многих, – думал он. – Наш Учитель начинал с того, что проповедовал перед горсткой рыбаков – именно они первыми получили понятие о божественной этике… и они же понесли учение в мир. Зло расползлось по миру исключительно потому, что мы отошли от изначальной простоты изложения. Так буду же доволен сегодняшней работой и наберусь терпения в ожидании будущих дел».
Чуть возвысив голос, Обри продолжал:
– Вы думаете, что вам выпала в жизни куда как тяжкая доля; вы, друзья мои и братья, поднимаете холщовые паруса, чтобы ненастной ночью выйти в море. На берегу остаются ваши безопасные жилища – вы прощаетесь с ними, ибо должны преодолеть страх перед пенными гребнями волн и черными тучами, чтобы забрать у моря его живой клад – рыбу и тем обеспечить существование себе и тем, кто от вас зависит. Вы иначе не можете, ибо тогда Силы Жизни отвергнут вас, оставят без пропитания. Таков ваш удел, так предначертано для вас. «Где же Бог? – вопрошаете вы, когда безжалостные волны вздымаются, жаждая поглотить ваше утлое суденышко. – Почему Творец сам уничтожает Свои творения – людей? Почему кто-то, бездельничая, подчас не занимая работой не только руки, но и разум, проживает по сотне фунтов в день, в то время как мы смотрим в лицо смерти, чтобы заработать сотню пенсов? Разве Бог, если Он есть Любовь, допустил бы подобную несправедливость?» Остановитесь, друзья! Ни слова более! Нет такого понятия, как несправедливость! Это может показаться странным, ведь наш мир полон противоречий, однако я повторяю: несправедливости не существует. Нам только кажется, что она есть, ибо мы видим лишь материальную сторону вещей. Это огромная ошибка, которая влияет на нашу жизнь и поведение. Нам следует помнить, что этот мир и все в нем сущее – на самом деле не более чем внешнее проявление души, иначе говоря, Материя, порожденная Разумом. Пока мы не достигнем гармонии в своей Душе, нам не понять Материи. Миллионер окружен роскошью – вы, рыбаки, питаетесь черствым хлебом с селедкой; когда миллионер лежит при смерти, знаменитый врач считает удары его пульса, а почтенный клирик сулит ему рай, ведь не зря же, в самом деле, умирающий сделал столь щедрое пожертвование на нужды приходской церкви! Рыбака же волна смывает с палубы и увлекает в черную пучину, он не имеет даже времени помолиться, он оставляет семью без гроша, ибо ничего не скопил своими трудами. В нашем представлении миллионер и рыбак находят свой конец; но суть-то в том, что конца НЕТ! Это – лишь начало! Если душа миллионера изъязвлена себялюбием; если он, имея привилегии от рождения, всю жизнь только и делал, что сладко ел да всячески потакал другим своим желаниям; если думал только о себе – своих капиталах, своей гордыне, своем статусе; если требовал особого почтения к своей особе – за такие дела и помыслы он получит сполна! Если рыбак довольствовался своими скудными заработками и благодарил за них Господа; если был честен, отважен, верен и в сердечной щедрости утешал ближних, когда они скорбели, и радовался их радостям; если он бросился в пучину, чтобы ценой своей жизни спасти товарища, он познает всю полноту восторга за свой душевный настрой! Миллионер и рыбак – оба люди, созданные по одному образу, из одной и той же глины, и каждый из них сам отвечает перед Богом за свою душу. Когда для обоих закончится земной срок и начнется следующий этап существования, они узрят все не теми глазами, что даны созданию из плоти и крови, но духовным оком. Они, возможно, обнаружат, что черное на самом деле – белое, а баловень судьбы достоин сожаления. Ибо «теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу» [179]. Наши друзья, которых мы нынче похоронили, не умерли, ибо смерть не Смерть есть, но Жизнь. А нам, оставшимся на земле, надо ждать, ибо сказал наш Учитель: «Но и волос с головы вашей не пропадет, – терпением вашим спасайте души ваши» [180].
С минуту Обри молчал, лунные лучи падали прямо на его тонкое лицо, и в полуулыбке заметно было сострадание.
– Я не священник, друзья мои! Я не был рукоположен. И я не проповедь вам читаю. Я не призываю вас к благочестию, ведь сам этот призыв отдает слащавостью. Действительно, пристало ли требовать благочестия от дюжих парней, у которых во всякий миг может сорваться с уст крепкое словцо, которые готовы отвесить затрещину обидчику? Я просто скажу вам вот что: быть человеком – великое дело, если ты отважен, честен, полагаешься на свои силы и веруешь в Божественное Предопределение для своей жизни. Именно таким задумал Человека Господь. А в тяжелом труде нет ничего зазорного, ничего умаляющего достоинство. Бесчестье, ничтожность и подлость – атрибуты тех, кто лишь притворяется, что работает, но сам отродясь не делал для этого мира ничего полезного. Король, который ради своего удовольствия разоряет и губит своих подданных, достоин презрения. Но труженик, который пашет землю, чтобы посеять злаки и тем дать пищу своим близким, – о, этот труженик поистине величав! Самое отвратительное существо в наши дни – это не тот человек, что не уверен, был ли на самом деле Христос и есть ли Бог; Христос проявлял терпение к сомневающимся, а Бог, избрав Своим посредником Науку, ныне дает ответы на все искренние вопросы. Нет, самое отвратительное существо нашего века – это лицемер, который симулирует веру, который живет за счет этой недостойной игры, своим поведением бросая тень на своих собратьев по роду занятий! Именно поэтому вы и тысячи вам подобных смотрите на священников с презрением и пропускаете мимо ушей их наставления. Именно поэтому тысячи мальчиков и девочек не будут ходить в церковь, когда вырастут. «Пастор для меня ничего не делает» – вот типичная жалоба, которая раздается буквально каждый день. А ведь пастор ОБЯЗАН помогать, ибо его задача не только в том, чтобы с кафедры изрекать банальности или пускать по кругу блюдо для пожертвований. Если он небогат и не может «продать половину имущества своего и раздать бедным», как сказано в Евангелии от Луки, то, во всяком случае, он может проявить сострадание. Но как раз способности к состраданию он и лишен. Обычно священник способен на два чувства – чувство превосходства над бедными прихожанами и подобострастие перед прихожанами состоятельными. Такой клирик не считает нужным вникать в проблемы своих прихожан, если это не сулит доход. Но ведь Христос явил нам совсем иное, стал образцом самоотречения. Разве Он, Божественный, не сошел с небес во плоти, чтобы спасти человечество? Друзья! Мне известны все ваши беды и горести, ведь я работал с вами и жил среди вас. Пульс вашего бытия бьется в моем сердце. Я вижу: когда случается катастрофа вроде нынешней, некому вас утешить, некому заверить, что ваши родные и близкие отняты у вас не просто так. О нет, эта утрата – часть БЛАГОГО замысла, сколь бы странным и даже диким это ни казалось. В свое время причины будут явлены, и вы убедитесь, что, погибнув сейчас, эти восемь храбрецов, быть может, избегли худшей участи, нежели утрата твердой почвы под ногами. Если говорить научным языком, смерть именно этим и является – ибо разве не покидаем мы землю, умирая? Другое дело, что мы ведь не пропадаем бесследно, а обретаем новую обитель – может, на новой земле, а может, на небесах. В любом случае смерти как таковой не существует постольку, поскольку даже пылинка в пространстве способна породить жизнь. Нам следует крепко держаться за идею Души у всего сущего. Душа бессмертна в отличие от бренного тела. «Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» [181] Именно Душу каждый из нас должен найти и удержать, сохранить; собственную свою душу! Вот что важнее всего на свете – догматов, клириков, молитв и ритуалов! Отрешиться от бренного, остаться без человеческого общества, если надо, наедине с одними только могучими силами великой Вселенной – но обрести собственную душу! Да! Это должен сделать каждый из людей! Обрести ее – и сохранять отважной, правдивой, прямой, стремящейся ввысь – к самому небу! В этом помогут нам сами звезды; штормы не убьют нас, но закалят, трудности добавят отваги – и сама смерть лишь выпустит на простор.
Так Обри закончил свою речь. Один за другим рыбаки приблизились к нему, стали благодарить дрожащими голосами – ведь Обри всколыхнул их эмоции. Чутье не подвело этих людей: не зря прозвали они Обри джентльменом Ли. Их отважный товарищ, который не гнушался тяжелой работой и вместе с ними не раз глядел в глаза стихии, выходя в море при любой погоде, оказывается, прославил свое имя, и теперь о нем говорят в самом Лондоне, где не бывал ни один из жителей рыбацкой деревни. Джентльмена Ли – подумать только! – обсуждает весь большой мир; это разве не повод гордиться им, как любимым братом? И сердца рыбаков трепетали от этой благородной гордости, пока руки пожимали руку Обри. Вместе с пожеланиями удачи и похвалами, выраженными в незатейливых словах, Обри выслушивал искренние сожаления по поводу скорого отъезда. Вот что сказал один из рыбаков:
– Хотя ты на шхуне был молодцом и сети тянул как надо, мы живо смекнули, что ты человек ученый. Бывало, возьмешь ракушку или водорослей клок да и застынешь, словно эту мелочь сам Творец тебе послал для науки. А ведь если кто глядит на простые вещи будто на именинные подарки Господа Всемогущего, тут уж знай: особого сорта этот человек!
Обри улыбнулся и пожал руку этого на свой лад красноречивого рыбака. Затем его проводили до дома, где он прожил много месяцев. Прощаясь с товарищами, Обри сказал:
– Разлука наша не навек. Мы еще свидимся, и, уж конечно, вы обо мне услышите.
– Вот это в точку, – подтвердил Бен. – Мы газету выпишем, чтоб вести про тебя иметь. – Натужным смешком Бен не слишком успешно замаскировал огорчение. – Может, ты вернешься прежде, чем мы все утопнем!
Было сказано еще несколько теплых слов, и рыбаки удалились. Обри все стоял под дверью, между тем как рослые фигуры одна за другой исчезали за поворотами извилистой живописной улицы.
– Да благословит их всех Господь, – негромко произнес Обри. – Сколько ценных уроков преподали мне эти люди!
Назавтра ни свет ни заря, когда деревня еще спала, Обри тихо покинул ее. Через месяц в одном из самых бедных и самых густонаселенных кварталов Лондона он прочел лекцию «Этика Христа против клириков»; он привлек к себе общее внимание, его речь стала сенсацией. Тираж книги пришлось допечатать – счет теперь шел на тысячи экземпляров, и на доходы от продаж Обри мог неброско, но прилично одеваться и питаться сытно, хотя и без изысков. Впрочем, он давно приучил себя обходиться минимумом материальных благ, дабы они не висели на нем кандалами, когда придет время броситься в гущу борьбы. И вот оно пришло. Имя Обри стало жупелом для лжецов, тревожным звуком горна казалось лицемерам и ханжам. Обри написал вторую книгу, которая наделала даже больше шума, чем первая. На публике он выступал в среднем раз в неделю – когда удавалось собрать достаточно слушателей. Вход на выступления был свободный; к Обри, словно к факелу, пылавшему во мраке, стекались люди, жаждавшие узреть свет и найти путь. В то время, когда популярность текстов и речей Обри росла день ото дня, некий лорд, в ведении которого находилось несколько приходов, предложил Обри баллотироваться в парламент и обещал взять на себя денежные издержки, связанные с выборной кампанией. Искушение было велико: еще бы чуть-чуть – и Обри уступил бы ему. Но раздумья длиной в сутки его отрезвили.
– Нет, – сказал он. – Ваши планы я разгадал. Вы и ваша партия решили связать мне руки и заткнуть рот, чтобы я стал одним из вас. Я не согласен. Я буду служить людям, я жизнь на это положу – но ВАШ путь мне не подходит.
Во избежание дальнейших дискуссий Обри покинул Англию. Он отправился на континент, он путешествовал по Европе. Всюду у него находились единомышленники, равно как и подтверждения того, что христианским заповедям отныне придано новое значение. В Париже он оставался дольше, чем где бы то ни было. Судьба сего Вавилона наших дней виделась Обри начертанной огненными буквами, как и судьба Вавилона древнего. Гибель, подобно гигантскому стервятнику, кружилась над Парижем, готовая клювом и когтями вонзиться в плоть его, оголить кости. Однако не только жуткие ассоциации удерживали Обри во французской столице. Дело было в Анжеле Соврани, чье редкостное дарование Обри сразу оценил. Среди женщин, которые ему встречались, едва ли были подобные этой молодой художнице; Обри, искренне восхищаясь ею, недоумевал по поводу ее помолвки с Флорианом Варильо. Как это возвышенное, гордое, чрезвычайно талантливое создание решилось связать судьбу с человеком столь очевидно недостойным – вот загадка! Обри познакомился с Варильо раньше, чем с Анжелой, – это произошло в зимнем Неаполе; уже тогда Обри понял, что Варильо не был бы и вполовину столь известен, если бы не предстоящий союз с прославленной Соврани. Обри овладело странное желание – проследить за развитием этого романа. Притом Римско-католическая церковь, без которой, как принято считать, невозможно нравственное развитие и возвышение человека, была предметом его тогдашних исследований (они уже шли к завершению). Словом, Обри, по пути завернув во Флоренцию, ибо решить некий вопрос нельзя было без его личного присутствия, помчался в Рим, как будто его тянул туда мощный магнит. В первые же сутки судьба привела Обри к дому, уже нами описанному, под балкон с каменными ангелами, и донесла до его слуха строчку из песни, пропетую сладостным голосом Сильви Эрменсштайн: «Ночей не сплю, а ей и дела нету».
И вот он, Обри Ли, без трепета выходивший к целым толпам народа и разражавшийся гневными обличениями лжи и лицемерия, подобно молодому Аяксу [182], который насмехался над молниями, обнаружил, что выбит из колеи; и что же причиной? Невинный розовый цветок, чье благоухание не содержит ни намека на дурман, чей гладкий блестящий стебель даже не имеет шипов! Вот она, эта роза, – в бокале с водой стоит на письменном столе, а сам Обри смотрит на нее чуть ли не с упреком. Что сокрыто в ее сердцевине? Почему, вперяя взор в эти лепестки, Обри видит нежную щечку, синие сияющие глаза, тонкие золотые нити волнистых волос, изящный изгиб белой руки, на которой мерцают алмазы? Как он умудряется разглядеть эти образы среди лепестков? Не понимая, в чем тут штука, Обри злился на самого себя. Он напомнил себе, что находится в Риме по делу; да, по делу, повторил он строго, обращаясь к своему сознанию, и состоит это важное дело по большей части в том, чтобы выяснить мнение понтификата о ритуализме [183] в Англии. С этой целью Обри договорился о встрече с одним из самых влиятельных священников Ватикана.
«Если вы сумеете докопаться до истины и затем изложить ее доходчиво и непредвзято; если вы решитесь на такой риск – а вы, по-моему, не станете колебаться ни минуты, – вы заслужите отнюдь не сиюминутную благодарность всей христианской Англии».
Письмо с этим текстом только что принесли, оно было от лондонского издателя. Перечитав письмо в третий раз, Обри вспомнил, что монсеньор Джерарди, персона весьма влиятельная, будет ждать его в одиннадцать утра.
– Из-за тебя я чуть не забыл о столь важной встрече! – воскликнул Обри, адресуя речь розе.
Он вынул цветок из воды и коснулся лепестков губами.
– Она была восхитительна – та, чей наряд ты вчера украшала, – продолжал Обри с улыбкой. Он вернул розу в воду и добавил: – Восхитительна, почти как ты сама! Только знаешь что? Хоть ты и лишена шипов, у нее они наверняка имеются!
Он посидел, улыбаясь, еще минуту – разнеженный грезами, потеплевший лицом; но вдруг вскочил, досадуя на промедление, надел пальто, нахлобучил шляпу и шагнул за порог со словами:
– Итак, на встречу с Джерарди!