К книге
Наставник во ХристеГлава XVI
43%
Глава XVI
18

Размеренная речь Мануэля, привычная кротость в его интонациях, даже самые слова, им выбираемые, разожгли в сердце Моретти внезапную и необъяснимую неприязнь, и он отвечал резко, раздраженно:

– Невежество само по себе трудноискоренимо, однако, если оно не сопровождается упрямством и своеволием – а мальчики твоих лет, как правило, упрямы и своевольны, – то результат, после многих усилий, бывает удовлетворительным. Ибо Церковь бесконечно снисходительна даже к упорствующим во грехе.

– Правда? – спросил Мануэль, медленно переводя свои ясные глаза на отца и сына Верньо и через мгновение снова обращая их к Моретти. Сказано им было только это слово – «правда», но Моретти под пристальным взглядом мальчика побагровел, чтобы тотчас стать бледным как смерть. Тем не менее он совладал с собой и отчеканил в адрес аббата Верньо:

– У вас не будет иных объяснений для Его святейшества, кроме тех, которые я уже выслушал?

– Нет, не будет, – отрезал Верньо. – Мне представляется, что я все объяснил доходчиво и честно.

– Полагаю, ваше преосвященство, вам тоже нечего добавить по данному делу? – не унимался Моретти, обращаясь теперь к кардиналу Бонпре.

– Нечего, сын мой! Я лишь прошу Его святейшество простить нарушителей, тем более что один из них уже приблизился к границам страны, из коей нет возврата.

Веки Моретти дрогнули, губы плотно сомкнулись, выражение лица стало неумолимым.

– Я обещаю передать ваши пожелания Его святейшеству, – изрек Моретти. – Однако думаю, что они скорее удивят и огорчат Его святейшество, нежели удостоятся высочайшего одобрения. Теперь же я имею честь проститься с вашим преосвященством.

– Прощайте, сын мой, – отвечал Бонпре. – Benedicite! [146]

Чтобы соблюсти заведенный порядок, Моретти заставил себя склониться перед кардиналом, столь кротко благословлявшим его, и поцеловать тонкую бледную руку, которая творила крестное знамение. Мануэль сохранял невозмутимость, и Моретти, напоследок едва не испепелив мальчика злобным взглядом, брошенным, впрочем, так, чтобы не видел Бонпре, наконец-то покинул гостиную.

Некоторое время все молчали. Первым заговорил, не без смущения обращаясь к кардиналу, аббат Верньо:

– Боюсь, друг мой, вас теперь ждут неприятности в Ватикане, и сокрушаюсь сердцем, что стал их причиной.

– Успокойтесь, – отвечал Бонпре. – Не случилось ничего такого, что могло бы смутить меня. Напротив, вы вольно или невольно облегчили мне объяснение с понтификом, которое я запланировал. Я изрядно удалился от своего диоцеза с целью изучить многообразие мнений касательно религии, а сейчас прикладываю усилия, чтобы картина стала как можно более ясной. Я ни о чем не сожалею и ничего не хотел бы изменить, ибо знаю наверняка: во всех делах и планах меня ведет Господь. Все благополучно, если мы слышим Его голос; все удается, когда мы понимаем Его наставления и имеем силы и решимость, чтобы отринуть грехи и следовать за Ним.

Безмятежная улыбка, зародившись в начале этой речи, под конец озарила тонкое, изможденное лицо Бонпре. Заметив, что Мануэль положил ладошку на спинку его кресла, Бонпре накрыл ее своей морщинистой ладонью и ласково пожал.

Сириллон Верньо, растроганный этим импульсом, шагнул к кардиналу.

– Монсеньор, – заговорил он с неподдельной почтительностью, – вы – прекрасный, честный человек, а эти качества куда больше кардинальского сана. Достаточно взглянуть на вас, немного побыть рядом с вами, чтобы убедиться: вы служите Христу со всем пылом души. Прошу вас, окажите милость. Отпустите мне грех и благословите меня. Я постараюсь быть достойным вашего прощения и благословения.

Кардинал ответил не сразу – несколько минут он пытливо вглядывался в лицо юноши.

– Невелика ценность – мое благословение. Впрочем, едва ли ты, сын мой, просишь его, чтобы поглумиться над верой старика. Я хотел бы… – Бонпре помедлил, – я хотел бы дать тебе сначала небольшое наставление и получить о тебе некоторые сведения…

– Спрашивайте о чем угодно, монсеньор, – отвечал Сириллон. – Я дам честные и исчерпывающие ответы. В моей жизни вообще не было тайн – кроме тайны моего рождения, которую я считал позорным клеймом, но сегодня проникся гордостью к отцу. Ведь если человек жертвует репутацией и положением в обществе ради того, чтобы загладить вину из далекого прошлого, он совершенно точно достоин всяческого уважения.

– С этим я согласен, – молвил Бонпре. – Но хочу выяснить кое-что о тебе самом. Зачем ты измыслил имя, которое, словно горящая головня, способно разжечь пожар раздора во всей Европе? Почему используешь свой литературный дар для пробуждения опасных, ныне дремлющих сил, противостоять коим не сможет, пожалуй, даже самое толковое правительство самой влиятельной державы? Нет, я тебя не обвиняю – сначала я должен во всем разобраться; но твои книги с призывами к абсолютной правде наводят меня на мысль об оглушительных звуках горна, способных заодно с добром выпустить в этот мир и зло.

– Монсеньор, не я создал зло – оно существует от века, – возразил Сириллон. – Мое имя и мои книги – всего лишь искра большого пламени, порожденного общим для всего мира недовольством религией. Имя не так уж важно: если не я, так кто-нибудь другой стал бы говорить и писать: может, лучше меня, может, с меньшим успехом. Я искренен в своих убеждениях и пишу от полноты сердца. Не ради денег, заметьте, монсеньор: литературные труды не приносят мне ни гроша. Впрочем, я зарабатываю достаточно другим трудом – земледельческим, мне хватает на еду и кров. К славе я не стремлюсь, а известность мне нужна постольку, поскольку мое имя может служить для ободрения слабых. Если вам желательно услышать, как я к этому пришел…

– Я буду признателен за откровенность, – с чувством произнес Бонпре. – Тебе уготована судьба рупора эпохи, мне интересно знать твои мысли и теории. Но если для тебя молчание предпочтительнее…

– Обычно так и есть, – перебил Сириллон, – но нынче день признаний, вдобавок мне кажется, что священнику полезно иногда заглянуть в душу человека, отвергающего всякую Церковь не из упрямства или непочтительности, но просто потому, что в теперешнем виде Церковь – не то место, где следует искать Христа. Мы же ищем Его отчаянно и страстно! И нам случалось Его обнаруживать там, где, по утверждениям Церкви, Он пребывать просто не мог.

– Разве Господь не пронизывает все сферы жизни? – негромко спросил Мануэль.

Встретив ясный взгляд мальчика, Сириллон Верньо потеплел лицом.

– Конечно, Господь вездесущ! – убежденно сказал он. – Просто святые отцы ничего не предпринимают, чтобы донести этот факт до мирян. Однако чем выше поднимается мир к свету, тем глубже постигает Бога. Скоро между Ним и нами не сможет встать ни одна преграда. Но ты слишком юн – ты не поймешь…

– Нет, я достаточно взрослый! – возразил Мануэль. – Я понимаю: Бог есть любовь, прощение и терпение, а суровость, безжалостность и фанатичность удаляют людей от Бога, не давая познать Его.

– Поистине, в этом суть христианства! – воскликнул Сириллон. – Однако тех, кто столь бесхитростно понимает свой долг, принято называть атеистами и социалистами, а саму точку зрения считать опасной для общества. Я знаю, Истина опасна. Вот только почему?

– Вы не находите, что на объяснение понадобится около сотни лет? – прозвенел серебристый голос княгини д’Аграмонт.

Вместе с Анжелой она как раз вошла в гостиную и тут же склонилась в глубоком реверансе перед кардиналом. Впрочем, ее взгляд метнулся к Мануэлю, который по-прежнему стоял подле кардинальского кресла.

– Простите за вторжение, монсеньор. Анжела и я не могли сопротивляться любопытству, а если за это будем выметены из Церкви, подобно паре соломинок, так что за беда! Кардинал Моретти на наших глазах выскочил из дома, окутанный яростью – ни дать ни взять коршун в грозовой туче. Причем он бормотал угрозы в адрес Ги Гранди, писателя-социалиста. Какое отношение Ги Гранди имеет к Моретти, да и ко всем нам? Ах, здравствуйте, милый аббат! – С неотразимым дружелюбием княгиня протянула Верньо руку. – Я приехала специально ради вас. Я хочу пригласить вас в замок д’Аграмонт, и вашего сына, конечно, тоже; распоряжайтесь там как хозяева, сама же я эту зиму проведу в Италии…

– Сударыня, – заговорил аббат, растроганный искренностью княгини и щедростью ее предложения. – От всего сердца я вам благодарен за дружбу, которая нужна мне именно сейчас, однако не хочу бросать тень своего присутствия на ваш дом. А что до моего сына, распространять на него ваше великодушное гостеприимство было бы опрометчивым шагом, ибо он… Только не подумайте, что я от него отказываюсь – ни в коем случае! Но сын мой – не просто Сириллон Верньо, он еще и другая персона, им самим созданная, – Ги Гранди!

Анжела Соврани слабо вскрикнула и покраснела, княгиня застыла в изумлении.

– Ги Гранди! – как эхо, повторила она. – Сын Верньо – это Ги Гранди! Великий Боже! Да возможно ли такое?

Опомнившись, она поспешила протянуть Сириллону обе руки:

– Сударь, я отдаю вам дань уважения. Вы щедро одарены, и ваш гений позволяет вам владеть умами более чем половины французов!

Сириллон после учтивого, легкого пожатия отпустил руки княгини, не задержав их ни на единый лишний миг.

– Вы слишком великодушны, сударыня, – сказал он.

Однако, пока шел этот обмен любезностями, темные сверкающие глаза были неотрывно устремлены на Анжелу Соврани. Ее руки покоились на резной спинке дядюшкиного кресла. Хрупкая, грациозная, бледная как мрамор, Анжела могла бы сойти за скульптурное изображение нимфы, если бы не ее учащенное дыхание.

– Неудивительно, что кардинал Моретти разбушевался, – с улыбкой резюмировала княгиня д’Аграмонт. – Теперь мне все ясно. Монсеньор, – продолжала она, с подчеркнутым почтением обращаясь к кардиналу Феликсу, – вам, наверное, трудно было исполнять роль арбитра в этом споре?

– Сам я не спорил, – с расстановкой начал кардинал. – Однако причина проблемы касается многих, я же, прежде чем судить кого бы то ни было, непременно должен выслушать аргументы всех сторон. Перед вашим появлением я спросил Сириллона, что подвигло его превратить имя Ги Гранди в жупел для всего мира; ему только двадцать шесть лет, но…

– Но о нем уже говорят повсюду – вы ведь это хотели сказать, монсеньор? – вмешался Сириллон, и в его прекрасных глазах блеснула искра насмешки. – Стать притчей во языцех не так уж трудно. Я не стремлюсь добиться известности ради нее самой: известность нужна для дела, иначе не достичь цели.

– Что же это за цель? – спросила княгиня.

– Вести людей за собой, – отвечал Сириллон, подтверждая свое намерение красноречивым жестом. – Сделать так, чтобы их смутные чаяния и догадки слились воедино, подобно солнечным лучам на стекле, а затем огнем, который родится из этого слияния, поджечь мир!

На минуту воцарилась тишина, первой заговорила княгиня д’Аграмонт:

– Погодите! Выходит, сегодня вы были готовы уничтожить свое же собственное будущее в угоду дикому порыву?

– О нет, сударыня, то не был дикий порыв! Когда мужчина клянется у смертного одра женщины и эта женщина – его мать, тут не идет речь о бахвальстве. Я действительно намеревался убить своего отца, стать отцеубийцей. В моем понимании мать тоже была убита – обществом и моралью. Я рассудил, что моя месть будет праведной. Если бы не этот мальчик, – Сириллон взглянул на Мануэля, – я бы исполнил свое намерение.

– И тогда не стало бы ни аббата Верньо, ни Ги Гранди, – констатировла княгиня, желая задать разговору более легкомысленный тон. – А членам христианско-демократической партии пришлось бы носить вретища и посыпать головы пеплом!

– Христианско-демократическая партия! – повторил Бонпре. – Ради чего она создана? Какова ее цель?

– Христианство, монсеньор! Только и всего! – ответил Сириллон. – Однако как это много! Вы желали узнать мою историю – не поведать ли ее прямо сейчас?

Кардинал выразил согласие, и через минуту все расселись вокруг него. Стоять остался только Мануэль. Аббат Верньо, остро сознавая, что речь пойдет в том числе и о нем, не мог отвлечь взгляда от Анжелы, которая заняла место у дядиных ног, на подушке. Серо-голубые глаза Анжелы блестели, словно ее лихорадило, и аббат Верньо любовался этим лицом, чудесно преображенным работой мысли. «Уж не разделяет ли Анжела Соврани – разумеется, втайне – взгляды моего сына?» – подумал Верньо. Устроившись в кресле, низко опустив голову, он слушал рассказ Сириллона и дивился, каким образом его давнее летнее «приключеньице» с неискушенной селянкой выпустило в жизнь столь плотный сгусток дерзости, отваги и философских теорий.

– Человек не всегда ответственен за добро или зло, которое вершит на земле, – говорил Сириллион голосом звучным и полным страсти, выдерживая размеренный ритм. – Характер во многом формируется впечатлениями раннего детства, в моем случае это горечь и душевная боль. Биение разбитого сердца моей матери определило мою судьбу с первых дней. Поэтому мои мысли всегда были мрачны, что противоестественно для маленького ребенка. Мы с мамой жили на самой окраине древнего города Тура; за нашим домишком простирались обширные луга, пестрые от цветов и особенно прекрасные весной, когда распускаются дикие нарциссы, чей аромат стремится к небу, словно фимиам. Помню, я устраивался прямо на земле, среди прохладных зеленых стеблей, и думал, думал напряженно. О чем? Главным образом о том, почему моя мама так несчастна: куда смотрит Бог? Позже я узнал, что винить надо не Бога, а человека, нарушившего законы справедливости. Мать моя была честной и стойкой, она горевала, плакала – но и работала, причем очень много, чтобы я мог ходить в школу. Она меня научила всему, что знала сама, – правда, знания были скудны; но она стала учиться, чтобы после учить меня. Пока я спал крепким сном физически здорового мальчугана, мама корпела над книжками, достаточно сложными даже для образованной женщины. Простая малограмотная селянка, она ночь за ночью брала эти, казалось бы, непреодолимые барьеры. Я схватывал знания на лету, притом мне помогало терпение любящего сердца, но в одиннадцать лет я решил более не висеть жерновом на материнской шее и, не спрашивая позволения, нанялся полоть сорняки в одну усадьбу. Так я начал сам зарабатывать себе на хлеб – а это лучший и благороднейший в мире способ познания. Независимый материально, я обрел и духовную независимость: я начал читать запоем, я начал размышлять. Когда мне было лет пятнадцать, я случайно познакомился с человеком, чей пример вдохновил меня и определил мою судьбу. Имя этого человека – Обри Ли.

Анжела снова издала слабый возглас, и Сириллон обратил к ней взгляд своих темных глаз:

– Да, мадемуазель! Мне известно, что Обри Ли недавно был в Париже. Наверняка вы с ним знакомы. Он прирожденный лидер; если честная жизнь и незапятнанная репутация вместе с даром красноречия, упорством и целеустремленностью имеют какой-то вес, Обри Ли добьется успеха. Он американец британского происхождения. Сойдясь с ним, я сразу решил, что должен овладеть английским языком, ибо на нем изъясняются в Америке. Из рассказов Обри я понял, что за Америкой – будущее, она буквально держит его в ладонях. Позднее это мое интуитивное ощущение подтвердилось фактами. Свершив месть, я намеревался бежать в Америку и там под псевдонимом, который уже известен в Европе, продолжать свою пропагандистскую деятельность. По-английски я пишу столь же легко, сколь и по-французски, ведь мой друг Обри Ли до такой степени проникся ко мне симпатией, что прожил в провинции Турень целых полтора года исключительно ради удовольствия обучать меня и прививать свои идеи на мой юный и честолюбивый ум. Теперь мы с ним едины в чаяниях и стремлениях. Разница в возрасте нам не мешает. Когда мы познакомились, Обри было двадцать два, а мне всего пятнадцать; но вот мне двадцать шесть, а ему тридцать три – я дорос до него, и мы как товарищи равны. От Обри я узнал, сколь велико в мире недовольство современными нравами и религией. Обри научил меня выступать публично. Он был тогда актером в странствующей труппе, кем-то вроде цыгана-бродяги, но скоро грязь, неотделимая от лицедейства, ему надоела, и он сменил театральные подмостки на нечто более благородное – трибуну. В свои двадцать два года он уже умел увлечь людей вдохновенной речью, он увлекает их и сейчас. Когда я услышал, до чего свободно, будто на родном языке, Обри говорит по-французски, я поставил себе цель в такой же мере усовершенствовать свой английский. Потом мы расстались, оба настроенные на одно: вести людей за собой везде и всюду. Заверили друг друга, что готовы голодать, что продолжим пропаганду, даже если она будет стоить нам жизни. Я тогда уже имел стабильный заработок в той самой усадьбе, денег хватало на содержание матери. Обри убедил меня, что не надо стыдиться каждодневного труда, если разум занят мыслительной деятельностью, в то время как руки держат мотыгу. Я послушался, но периодически я, выражаясь языком земледельцев, оставлял разум «лежать под паром», то есть спонтанно впитывать из природы все, что есть в ней совершенного, мощного, прекрасного. Так я познал Творца в Его величии и благодати. Об этом не услышишь от пасторов – их догматы совсем не так подают суть Господа нашего. В восемнадцать лет я впервые выступил публично, через год в Туре вышла моя первая книга. Однако, несмотря на быстрый успех, моя душа оставалась согбенной под бременем испепеляющей жажды мщения. Эта навязчивая идея была мне серьезной помехой в достижении главной цели. Когда умерла моя мать, в последний раз проворковав едва слышно припев старинной песни «Ах, любовь, как ты жестока», искра ненависти, которой я с детских лет не давал угаснуть, вспыхнула ярким пламенем. Нынче утром это пламя взметнулось до небес, как вы все могли наблюдать. Ну а теперь осталась только горстка золы – то, что всегда остается от любого костра! Видимо, судьба сохранила меня для дел куда более полезных – я на это надеюсь. Франция уже знакома с моими книгами и поступками, но я смотрю шире. В пределах одной Франции я не останусь, ибо эта страна пришла к упадку и приговор ей вынесен. Я же мыслю и пишу ради Будущего, а не ради Прошлого. Вот моя жизнь; до сих пор она не была омрачена, равно как и освещена, ничьей любовью, за исключением нежной любви моей матери. Вы, ваше преосвященство, – Сириллон обернулся к кардиналу, – спрашивали, почему я так привержен идеям, подразумевающим перемены, страх и смятение. Монсеньор, страх и смятение не охватывают чистых сердцем. Эти эмоции родятся лишь в тех, кто имеет тайные причины, то есть знает за собой вину! Правдивых же Правда не смутит. И если я привожу в трепет негодных членов общества, обличая лицемерие, узаконенное мошенничество и подлость преступных комплотов, кто я такой? Всего-навсего человек со щеткой, выметающий из запущенного здания пыль и паутину. Так я добиваюсь главной и, по сути, единственной цели – очищаю землю для человеческих душ. Страх и смятение неизбежны, они даже необходимы. Время приспело, и никому не уйти от ответа. Настает срок, о котором сказано: «Люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются» [147]. Не я создал эти времена. Я – их порождение, их частица, а будет все по замыслу Господнему. Я работаю не для себя, не ради денег, я могу довольствоваться хлебом, водой и плодами земли. Мне не нужно роскошества, я не привык мягко спать и сладко есть. Я обойдусь даже без любви и ласки! Тысячи вихрей оскалили клыки, но я иду вперед! Я не ищу личного блага. Я знаю: ничто не станет мне препятствием, ничто не вынудит отступить. Ничто! Монсеньор, моим голосом вопиют миллионы! Их блуждания во мраке длятся уже более восемнадцати столетий. Тогда, в старину, они вот так же жаждали питаться Истиной, и Господь не отпустил их голодными – Он накормил их, дабы не ослабели в дороге [148]. Видите? Господь учитывал эту вероятность, нам же обычно дела нет до того, сколь многие «ослабеют в дороге», сколь многие умрут, силясь выжить! Монсеньор, я должен – и буду – говорить за тех, чьи уста немы; я изъявлю чаяния целых народов! И каждый человек, который тоже владеет даром убеждения вслух или на бумаге, обязан не мешкая вспыхнуть, став частицей огня Пятидесятницы, дабы служить предостережением сейчас, на рубеже веков. Тогда люди на разных языках будут славить Господню Истину, а не пересказывать догматы, оболгавшие самую суть Господа.

Феликс Бонпре жестом выразил, что нуждается в тишине, и погрузился в мучительные раздумья. Анжела, засматривая со своего места в лицо дяде, встретилась глазами с Мануэлем и в его улыбке прочла ободрение. Наконец Бонпре заговорил – негромко, строго, но без готового осуждения:

– То есть, сын мой, ты считаешь религию ложью? Не это ли следует из твоей речи и всей твоей деятельности? Видишь, я спрашиваю напрямик, но вовсе не с тем, чтобы укорять или запугивать тебя. Мне хорошо известно, что ни на одно, ни на другое я не имею права. Ибо человек, как и целая нация, наделен даром мыслить свободно. Если в далеком прошлом таких людей были единицы, сейчас их тысячи. К сожалению, мы не учитываем распространение всеобщего образования. Однако человек, рассуждающий подобно тебе и имеющий дерзость действовать согласно своим идеям, должен уметь и объяснить, почему ополчился на все формы веры, в согласии с которыми, в повиновении которым живет целый мир.

– Монсеньор, я вовсе не ополчился на веру. Вера необходима, вера – превыше всего! Я чту эту добродетель, возносящую души к свету, в каждом человеке, независимо от того, читает ли он Талмуд, Коран или Новый Завет. Я вам больше скажу: я готов умереть во имя Христа и за Его учение. Ополчился же я только на Церковь. А почему? Потому, что она отдалилась от Веры! Потому, что она превратилась в систему, прогнившую во многих местах; это случается со всеми системами в ходе долгого использования. С одной стороны, Церковь приветствует бездумное идолопоклонство, с другой – остается глуха, слепа и невосприимчива, когда дело идет о приближении событий духовного и религиозного свойства, анонсированных наукой. Ибо в Священном Писании не найдется такого чуда, которое наука не сделает или уже не сделала частью нашей жизни. И не найдется ни единого слова, произнесенного Христом, которое не подтвердилось бы как непреложная истина. Так можно ли отказывать мне в звании христианина? Я буду называться христианином, ибо имею такое право, и обязанность, и желание! А что до лицемерия, предвзятости, извращения заповедей, подлого потворства невежеству и жестокости, порочной практики запугивания, распространения суеверий – Церковь должна их искоренить, если хочет себе чести, а пастве – добра. Сейчас в Англии идут яростные дебаты по поводу Символов веры, то есть форм молитвы; англичане забыли слова Господа: «Очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды» [149]. Если бы Дух Иисуса Христа присутствовал в каждом из этих людей, не возникло бы даже самой проблемы, самого вопроса о Символах веры, ибо там, где вера всеобъемлюща, нет места подлым склокам. Клянусь вам, монсеньор, что и в публичных речах, и в книгах я повторяю только заповеди Христовы – не более того. Не более – но и не менее!

Растроганный пылкостью молодого человека, кардинал Бонпре заговорил, глядя ему в глаза:

– Ты превосходный оратор, Сириллон. Кое-кто, пожалуй, найдет твое красноречие опасным, хотя опасность здесь может быть лишь для тех, кому есть чего бояться. Если представитель духовенства чист в своих намерениях и делах, ничто не потревожит его покой, ничто не сорвет лодку с надежного якоря. Ты утверждаешь, что твои идеи основаны на Слове Божием?

– Да, только на нем, – заверил Сириллон. – Я тружусь – так же как Обри Ли и другие – ради того, чтобы из помещения для молитв Церковь превратилась в Обитель Прославления. Мы жаждем возносить хвалы за то, какими созданы, и за то, какими можем стать, если будем жить по разумным и полезным правилам, вместо того чтобы просить себе дополнительных благ, будучи уже щедро одаренными.

– Значит, вы вовсе не собираетесь молиться? – уточнил Бонпре.

– Собираемся, но не за себя, а за ближних. И не так, как сейчас молятся согласно канонам, ведь месса по самой форме своей есть прямое неповиновение.

– Что ты имеешь в виду?

– Монсеньор, все свои ремарки я предваряю фразой «ЕСЛИ мы веруем во Христа». Если мы в Него веруем, мы должны делать, как Он велит; а наставления Его просты и понятны. «МОЛЯСЬ, НЕ ГОВОРИТЕ ЛИШНЕГО, КАК ЯЗЫЧНИКИ, ИБО ОНИ ДУМАЮТ, ЧТО В МНОГОСЛОВИИ СВОЕМ БУДУТ УСЛЫШАНЫ. НЕ УПОДОБЛЯЙТЕСЬ ИМ, ИБО ЗНАЕТ ОТЕЦ ВАШ, В ЧЕМ ИМЕЕТЕ НУЖДУ, ПРЕЖДЕ ВАШЕГО ПРОШЕНИЯ У НЕГО» [150]. Если такова заповедь Христа, Посланника Бога, разве не нарушаем мы ее по всем пунктам? Взять многословие; да ведь в любой церкви от него не продохнешь! В качестве наказания мы по десять, а то и по двадцать раз кряду бормочем «Отче наш»; еще бы, ведь так велел пастор! Но ведь с его подачи мы делаем именно то, чего Христос советовал не делать! А эта ужасная литания в протестантских храмах, с бесконечным повторением фразы «Господи, спаси и помилуй»! Ведь и здесь мы имеем дело с пустым многословием. Вспомните и другой стих из Евангелия от Матфея: «И, когда молишься, НЕ БУДЬ КАК ЛИЦЕМЕРЫ, которые любят в синагогах и на углах улиц, останавливаясь, молиться, ЧТОБЫ ПОКАЗАТЬСЯ ПЕРЕД ЛЮДЬМИ». Ну а мы разве не с этой же целью ходим в церковь?

– Этак, сын мой, ты в пылу молодого задора и вовсе уничтожишь храмы Божии! – молвил кардинал. – Нет, людям необходимо нечто материальное, некий сияющий град на холме [151], некий зримый знак, что Христос находится среди нас.

– Это верно, монсеньор. Только знак этот должен лучиться чистотой; это должен быть, скажем, Крест, образованный солнечным светом, сам подобный солнцу, встающему во мраке. Пусть строятся храмы – я вовсе не против. Пусть они будут шедеврами архитектуры, пусть каждая деталь представляет собой совершенство. Только не надо символов идолопоклонства, не надо ритуалов, основанных на суевериях, не надо золоченых гробниц. Драгоценным камням и металлам вообще не место в храме. Другое дело – произведения живописи и скульптуры, созданные мыслью гения и отданные в дар с кротостью! То же касается великой музыки – она должна звучать, но главное все-таки хвалы и благодарности Господу. Если же кто принесет ценную вещь, нечего ей собирать пыль на алтаре, лежать без толку, пока голодает хоть одна несчастная душа!

– Сын мой, на очищение Церкви согласно этому плану уйдут целые столетия, – медленно произнес Бонпре. – Пожалуй, понадобится второе пришествие Христа!

– А кто сказал, что Он больше не придет? – пылко воскликнул Сириллон. – Кто готов утверждать, что Он уже не присутствует среди нас? Разве Он сам не заповедал нам «бодрствовать», ибо «не знаем ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человеческий» [152]? Нет, монсеньор! Столетия нам не нужны, ведь у нас теперь есть Наука; она стала нам подругой, явила неоспоримую истинность законов мироздания, доказала, что жизнеспособны только те организмы, которые развиваются в гармонии с этими законами. Остальное – сгинет! «КТО НЕ СО МНОЮ, ТОТ ПРОТИВ МЕНЯ» [153]. Или, иными словами, если кто-то противопоставляет себя Вечным законам, то он противопоставляет себя и всей Вселенной, а значит, должен умолкнуть, как фальшивая нота в общей симфонии. Монсеньор, Христос принес нам Божественную Истину, а я по мере слабых человеческих сил всего лишь стремлюсь ей следовать. Если после сегодняшней попытки убийства я когда-нибудь снова нарушу заветы Христа или не приложу довольно стараний, чтобы исполнять их в точности, о, тогда распространите на меня осуждение! Но не прежде, монсеньор, не прежде! А сейчас благословите меня, святой отец.

Кардинал Бонпре колебался. Он выслушал Сириллона с большим интересом, но идеи знаменитого Ги Гранди, хотя и не новые для кардинала, все-таки покоробили его, а фразы напугали своей хлесткостью. Вздыхая, кардинал все раздумывал, пока его локтя не коснулся Мануэль.

– Дорогой друг, неужели ты боишься благословить человека, который возлюбил Отца нашего?

– Боюсь ли я? Нет, дитя мое, я ничего не боюсь, но мое сердце гнетут сомнения…

– Отринь их, – кротко сказал Мануэль. – Протяни руку, ибо не подобает человеческой душе ждать, пока ее благословят.

Глубоко растроганный, кардинал повиновался: его бледная дрожащая ладонь легла Сириллону на темя.

– Да простит тебе Господь греховное помышление! – негромко и торжественно произнес кардинал. – Да уведет тебя Христос от всякого зла и да обретешь ты, следуя за Ним через пустыню жизни, покой Небесный, который превосходит всякое понимание!

Произнес он эти простые слова столь ласково, прочувствованно и в то же время твердо, что глаза Анжелы наполнились слезами, а горло аббата Верньо (он сидел, подперев подбородок) сдавил спазм. Аббату грезилась череда счастливых дней наедине с сыном, которого он столь долго не желал знать; с сыном, который, неисповедимой волей Любви, сначала едва не убил отца, а затем простил его. Может ли закон Вселенной быть представлен более ясно, более наглядно? Если бы Верньо не признал свой грех, он, пожалуй, так бы и погиб, не исправив дела и не получив отпущения. Но он покаялся – и вот его жизнь чудесным образом спасена, и само давнее зло обернулось утешением! Такие мысли владели аббатом Верньо, между тем как Бонпре, прикрыв глаза, благословлял его сына. Все остальные интуитивно склонили головы, так что лиц было толком не разглядеть. Затем, в благоговейной тишине, кардинал деликатным жестом простился со всеми сразу. Гости поняли его без слов, комната опустела, и только аббат Верньо не сразу последовал за остальными, желая смиренно склониться над рукой Бонпре и поцеловать апостольский перстень. Наконец вышел и он. При кардинале остался только Мануэль.

Путь в холл лежал через мастерскую Анжелы; княгиня д’Аграмонт задержалась, чтобы повторить свое приглашение аббату, и, пока она была этим занята, Анжела порывисто обернулась к Сириллону.

– Как Ги Гранди, вы получали немало писем от незнакомцев, не правда ли? – спросила она.

Молодой человек смотрел на нее, не пытаясь скрыть восхищение. Его прекрасные темные глаза так и светились.

– Совершенно верно, мадемуазель. И многие из этих писем мне очень дороги, ибо говорят, что у меня есть друзья, о которых я мог никогда и не узнать.

– Одна ваша корреспондентка питает глубокий интерес к вашим идеям и согласна с вашими взглядами на религию, – продолжала Анжела, потупившись. – Это некая мадам Анжель…

– Вы ее знаете? – обрадовался Сириллон.

Анжела подняла голову – ее глаза блестели – и приложила пальчик к губам.

– Сохраните мою тайну, – молвила она. – Я очень рада наконец встретиться с вами лично!

Сириллон, не помня себя от волнения, только повторял:

– Так это вы… вы!

– Да, это я! – Анжела улыбнулась. – Таинственная приверженка христианско-демократической партии по имени Анжель – на самом деле Анжела Соврани. Видите, мы с вами давние друзья, хоть и не ведали об этом.

Молодой человек просиял от счастья и весь подался к Анжеле:

– Значит, я перед вами в большом долгу. Я благодарен вам за поддержку и ободрение, которые помогали мне в самые темные часы. Ох, да ведь я оказался вас недостоин… Что вы подумали обо мне! Вы – такая красивая, такая добрая…

Анжела попятилась и сделала упреждающий жест. Сириллон больше ничего не успел сказать, ибо его отец, который уже с минуту глядел на них обоих не без удивления, учтиво склонился над рукой Анжелы и поцеловал ее.

– Нам пора, Сириллон, – произнес Верньо.

Через несколько минут Анжела осталась одна. Дневные события проносились в ее разуме с быстротой карусели. Она еще долго сидела задумавшись, мысли ее были подобны апрельской погоде, ибо, хотя Анжела и улыбалась, ясные глаза блестели, наполненные светлыми слезами.

Предыдущая главаГлава 18 из 42Следующая глава