Кардинал Бонпре хотел было встать навстречу Моретти, но тот, отвесив глубокий поклон, изрек:
– Не утруждайтесь, ваше преосвященство! И простите меня за то, что явился без предупреждения к самому кардиналу Бонпре – служителю Церкви, столь высоко ценимому Его святейшеством!
Кардинал Феликс ответил самоуничижительным взмахом руки. Монсеньор Моретти, чьи веки до этого момента были полуопущены, сверкнул глазами на аббата Верньо, но тот, стоявший прислонясь к книжному шкафу, не изменился в лице, не смутился. Подле аббата неотлучно держался его сын и несостоявшийся убийца, Сириллон. Его темноглазое, темнобровое лицо казалось теперь еще привлекательнее, ибо взгляд, утративший недавнюю одержимость, то и дело останавливался на отце, лучась изумлением и почтительностью. Секунды две, не более, в комнате царила тишина, ее нарушил Моретти. Ценой огромных усилий не давая прорваться бешеному негодованию, он обратился к Бонпре тоном вполне ровным:
– Без сомнения, вы, ваше преосвященство, догадываетесь о цели моего визита. Мне сообщили, что вы сегодня присутствовали в церкви Святой Девы Лоретанской и были свидетелем прискорбной речи находящегося здесь заблудшего сына Церкви…
– Позвольте! Это дело касается только меня! – перебил Верньо, делая шаг вперед. – Его преосвященство кардинал Бонпре не причастен к жестокому спору, который ведут мое «я» и моя совесть. Вы назвали меня заблудшим, монсеньор; соблаговолите объяснить, что вы разумеете под этим термином в данных обстоятельствах.
– Уже сам ваш вопрос дает представление о масштабах и безнадежности деградации, вас постигшей, – отвечал Моретти, смертельно бледнея от бессильной ярости, которую сдерживал из последних сил. – Нынче утром вы дерзнули совершить выпад против Церкви, а сцена, которая последовала за вашей непотребной речью, порочит христианское учение в целом!
– Насчет выпада против Церкви я согласен – я действительно его совершил, – спокойно молвил Верньо. – Правда, первенство тут не за мной – к Церкви имели претензии и другие проповедники. Сам Христос выступил бы против нее, если бы вновь пришел на землю!
– И вы, ваше преосвященство, позволяете в своем присутствии подобные богохульные речи? – взъярился Моретти, обращаясь к Бонпре.
– О нет, сын мой! Я спешу осудить богохульство всюду, когда сталкиваюсь с ним! – последовал ответ, причем глаза кардинала Бонпре смотрели на мертвенно-бледного Моретти с кротостью. – Однако сейчас я никак не могу признать, что наш бедный, полный раскаяния брат повинен в подобном кощунстве. Обращаясь сегодня к пастве, он лишь осудил лицемерие общества в целом, а также указал на отдельные слабости и недостатки Церкви, которые следовало бы учесть и исправить. А что касается учения Иисуса Христа или Его самого как Основателя Веры, я не уловил ни единого дурного слова. Если же брать финал проповеди – сцену, которая едва не обернулась катастрофой и преступлением, – так обе стороны уже признали свои грехи и глубоко о них сожалеют.
– Никакие сожаления не могут смыть бесчестье… – завел Моретти.
– Капелька терпения, сын мой! – Кардинал Бонпре вскинул руку, намекая этим жестом, что облечен некоей властью. – Разве не сказал наш Всеблагой Господь: «На Небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» [129]?
– И этой древней, заезженной фразой вы намерены оправдать человека, который упорствует в ереси? – съязвил Моретти.
– Эта заезженная фраза произнесена нашим Учителем, – твердо отвечал Бонпре. – И она так же дышит истиной, как еще более древнее солнце, которое по старинке встает каждое утро и проливает свет все тем же древним как мир способом! Я собственной жизнью клянусь, что Верньо раскаялся глубоко и чистосердечно. Да и может ли кто-нибудь, зная, что он по доброй воле заклеймил свое имя, сомневаться в его искренности? Может ли кто не подать ему руки, дабы он поднялся, если сам Господь как раз так бы и поступил, и сказал бы: «Я не осуждаю тебя! Иди и впредь не греши» [130]?
Злобные глазки Моретти скрылись под бесцветными веками, которые подергивались, словно пульсирующее горло взбешенной змеи. Прежде чем Моретти нашел в себе силы заговорить, голос подал Верньо.
– Зачем докучать Его преосвященству моими грехами и ересями? – начал он смиренно. – Всей душой я благодарен кардиналу Бонпре за снисходительность, однако в защите, даже со стороны такого человека, как он, я не нуждаюсь. Я буду держать ответ перед Господом Богом – и только перед Ним. Церковь меня судить не вправе, ее догматы мне не указ. А что до моей сегодняшней речи, она была необходима…
– По-вашему, необходимо было бросить тень на Церковь? – перебил Моретти.
– Едва ли репутацию Церкви испортит человек, публично признавший себя недостойным ей служить, – парировал Верньо. – Лучше сказать правду и лишиться сана, чем оставаться в рядах клириков лжецом и лицемером.
– Согласно вашей же логике, вы, священник, лгали и лицемерили более двадцати пяти лет! – ядовито заметил Моретти. – Вам следовало сознаться гораздо раньше, причем не публично, а на исповеди. Есть что-то извращенное в том, чтобы перед большим скоплением народа обнажать язвы собственной безнравственности. Это недопустимо, это подлежит осуждению.
– Вы говорите – язвы? – подхватил Верньо. – Наверное, вы правы. Убийство тоже сродни гнойнику, который обязательно вскроется. Итак, моя позиция вам ясна, монсеньор. Имеете ли вы терпение выслушать объяснения?
– Имею, ибо это мой долг, – отчеканил Моретти. – Я обязан отчитаться обо всем перед Его святейшеством.
– Истинно так! Это ваш долг, но кто усомнится в том, что для вас это еще и тайная услада! – усмехнулся аббат. – Можете передать Его святейшеству следующее: я, Дени Верньо, обречен скоро умереть. Узнав, что мне отпущено от силы два года, я решил встретить смерть с чистой совестью. Смерть, монсеньор, не терпит ни лжи, ни лукавства, ни софистики! Так вот, чем больше я размышлял, тем яснее мне становилось, что я не готов – абсолютно не готов – к тому, что будет после смерти, а после нее что-то обязательно будет! И, помня за собой как минимум одну жестокую обиду, нанесенную невинному созданию, я выбрал простейший способ возместить ущерб. Когда-то я соблазнил женщину – мать этого юноши. – Верньо кивнул на Сириллона, который пока еще ни произнес ни единого слова. – Сам он еще в нежном возрасте решил отомстить за бесчестье матери. В этой драме я – главный злодей, по моей вине моя возлюбленная терпела горе, нужду и позор. Я также ответственен за то, что мой сын, одаренный, подающий надежды, много лет был обуян жаждой мести; не вселись в него этот пагубный дух, он, при его впечатляющих дарованиях, многого добился бы в жизни. Обманутая мною женщина, увы, умерла. Восстановить ее доброе имя можно было, только публично признав ее дитя – моего сына. И я его признаю – теперь уже перед вами, монсеньор, а поскольку вы – представитель папы, можно считать, что я признаю своего сына перед Его святейшеством. Таким образом, я стираю клеймо, мною же на его имени и поставленное. Говоря без обиняков, мы, мужчины, не имеем права давать жизнь человеческим существам, заранее зная, что бедняги обречены носить позорную метку незаконнорожденности. Если мы следуем заповедям Христа, то не вправе причинять вред, хотя бы и косвенный, ни единому созданию. А также не вправе спешить с выводами, даже когда речь идет о грехе.
– Грех – всегда грех, за него полагается кара, – перебил Моретти.
– Вы цитируете закон Моисея, монсеньор! Я же недаром употребил частицу «если». ЕСЛИ мы следуем заповедям Христа – вот как я выразился. Если же НЕ следуем – тогда дело другое. Тогда можно переиначивать Священное Писание так, чтобы оно служило нашим целям. Можно строить системы, гарантирующие удобство и доход, но ничего общего не имеющие с божественным духом вселенской любви и сострадания. Конечно, мой поступок – чистое донкихотство, здесь к такому не привыкли. В сложившихся обстоятельствах мне ничего иного не оставалось. В молодости я вел себя низко – на склоне лет я хотел загладить вину. По-моему, Господь ждал от меня именно таких действий и слов. Также я верю, что для Высших Сил грехи, которые мы вершим по отношению к ближним, куда тяжелее тех, что относятся к Церкви и ее догматам. Верю я и в другое: если исправлять свои ошибки, если компенсировать ущерб, смерть будет не так страшна, а Небеса чуточку приблизятся к нашим душам. А что касается моих нападок на Церковь…
– Действительно, пора бы уже коснуться ваших нападок, – заметил Моретти, блестя глазами и прерывисто дыша.
– Что до моих нападок на Церковь, я считаю их обоснованными и готов повторить слово в слово. В мире все больший размах приобретает противостояние Ватикану, заглушить его Ватикан не в силах, ибо речь идет об Истине. Да, монсеньор, слышен Божий глас, глас Иисуса Христа! Истину не задушишь, не умертвишь, ибо прошли времена ранней инквизиции! Скорее уж Господь сровняет Рим с землей, нежели допустит, чтобы умолк глас Истины, чтобы сама Истина погибла!
Моретти так и взвился:
– Ничего подобного! Наоборот, сгинут все народы, прежде чем Рим утратит свою священную власть! Ибо град сей «сделался главою угла» и «всякий, кто упадет на тот камень, разобьется, а на кого он упадет, того раздавит» [131].
– Вы так думаете? – Верньо едва заметно пожал плечами. – Ну а я считаю, что материальные силы точно так же, как силы духовные, способны восставать на грех, столь долго утаиваемый, и на лицемерие, ставшее привычным для прелатов. Я не удивлюсь, если реки вулканической лавы, что бурлят под пропитанной кровью почвой Италии, однажды сольются непосредственно там, где возведен Рим, и единым выплеском пламени, сопровождаемым громом, явят всему миру, что Вечный город вовсе не вечен! На днях ведь уже было землетрясение, пошатнувшее его стены. Каким ужасом отозвалось оно в Соборе Святого Петра! О, этот Собор с его коллекциями произведений искусства, с позолоченными усыпальницами и сокровищами, запертыми на замок! Сколь контрастирует это великолепие с бытом простых итальянцев, изнемогающих под налоговым бременем, изнуренных голодом, влачащих кандалы нищеты! Вы, кажется, готовы возразить: папа, мол, узник Ватикана [132] и ничего поделать не может? Монсеньор, папа остается узником по собственной воле! Если бы он решился выйти в мир, если бы раздал хворым и нуждающимся денарии святого Петра [133], он бы, пожалуй, НАЧАЛ исполнять обязанности, которые Господь возложил на всех Своих последователей.
До сих пор Моретти стоял не шевелясь, его смуглое лицо будто окаменело, взгляд был опущен, слух – напряжен, теперь он повелительным движением вскинул руку:
– Довольно! Больше я не намерен слушать вас! Знаете ли вы, каковы будут последствия?
– Знаю.
– И вы готовы к ним?
– Готов в той же мере, в какой были готовы все сожженные инквизиторами за правду и любовь ко Христу, – убежденно заявил Верньо. – Мир широк – мне найдется местечко и вне лона Церкви.
– Такое впечатление, что вы подцепили эту новомодную заразу – иными словами, что вас искусали бешеные «христианские демократы», – холодно усмехнулся Моретти. – Или что вы начитались опусов этого социалиста, Ги Гранди!
Едва прозвучало имя Ги Гранди, как Сириллон вздрогнул, вскинул свою красивую темноволосую голову и обратил на Моретти взгляд сверкающих глаз.
– Вы изволили обратиться ко мне, монсеньор? – осведомился он, голос был глубок, музыкальные модуляции – характерны для уроженца юга Франции. – Ги Гранди – это я.
Если бы Сириллон с дымом и грохотом выпустил еще одну пулю, то и тогда не произвел бы более сильного впечатления на присутствующих.
– Вы… вы… – Заикаясь, Моретти стал пятиться от Сириллона, словно от какой-нибудь омерзительной твари. – Вы – Ги Гранди?!
– Ты, Сириллон… ты… ты, мой сын!.. – выдохнул Верньо, изумленный донельзя, а кардинал Бонпре даже привстал с кресла, полагая, что ослышался. – Ги Гранди – язвительный полемист, автор глубоких эссе, которые есть жизнь и дух, пища и питье для всех членов христианско-демократической партии!
– Ги Гранди – мой псевдоним, – невозмутимо объяснил юноша. – Как Сириллон Верньо, сын своего отца, я не мог рассчитывать на признание. Будучи, по сути, безымянным, я решил придумать себе имя – только и всего. Тем, что я есть, я обязан своему происхождению, а не своим стараниям.
Повисла гробовая тишина. Нарушил ее Моретти.
– Мне здесь больше нечего делать, – процедил он, кусая губы, дрожавшие от гнева. – Я полагал, что явился в дом к истинной дщери Церкви – донне Соврани, – а угодил, как выясняется, в логово еретиков. Причем их поощряет кардинал Феликс Бонпре, чьи хваленые справедливость и добродетельность должны бы, кажется, подвигнуть его на осуждение сих нечестивцев, если только сам кардинал не одержим бесами. Возможно, так и есть – воздух здесь попахивает серой…
– Монсеньор Моретти! – Феликс Бонпре со спокойным достоинством пресек эту цветистую речь. – Осуждение кого бы то ни было, пока не прояснены все детали, не имеет отношения ни к справедливости, ни к добродетели. Так же как и вы, я не догадывался, что этот юноша, Сириллон Верньо, является дерзновенным мастером слова, что это его вымышленное имя Ги Гранди, подобно искре, разожгло пожар во всей Европе. Я читал его произведения и, положа руку на сердце, не могу их осудить, ибо они написаны человеком, страстно и упорно ищущим Правды. Не могу я осудить и аббата, ведь он публично раскаялся и спас своего сына от греха отцеубийства, то есть, согласно признанной нами догме, примирился с Господом Богом. Если вы видите причины, по которым я, как слуга Христа, должен осудить этих двоих, разделяющих со мною восхитительные и внушающие трепет привилегии – сиречь земное бытие, смерть и обещание жизни вечной, – что ж, воля ваша. Но вот что я вам скажу: в книгах Ги Гранди нет богохульства, а есть обращения ко Христу, мольбы, поиски Его во всем и вся…
– Однако же, невзирая на все мольбы и обращения, автор этих книг замыслил и едва не свершил убийство, – саркастически заметил Моретти.
Молодой Верньо вздрогнул и сделал шаг вперед:
– Монсеньор, именем Учителя, которому, по вашим уверениям, вы служите, я заклинаю вас выбирать выражения! Да, я действительно хотел убить человека, повинного в страданиях моей матери, но я был готов ответить за убийство перед Господом Богом. Я видел, как она умирала – эта несчастная женщина. – Сириллон быстро взглянул на аббата, тот поежился. – Отец, мой рассказ причинит тебе боль, но она, как мне представляется, пойдет на пользу нам обоим. Повторяю: моя мать умерла на моих глазах. Она не получила утешения после долгих лет горького одиночества – да, она хранила верность тебе, отец! Она не нарушила бы верности, если бы даже осталась жива. Она плакала каждую ночь, я слишком рано научился распознавать звуки приглушенных рыданий. О, эти слезы! Думаете, Господь их не видел? Моя мать не гнушалась самого тяжелого труда, она недоедала, чтобы я мог учиться. Близкие отвернулись от нее, заклеймили словом «падшая». Ей не всегда удавалось найти работу, мы, бывало, вместе сидели без куска хлеба. В такое время я, еще совсем ребенок, твердил себе: «Я его убью!» Моя бедная мать не проклинала своего возлюбленного вслух, но, сама того не желая, научила меня его ненавидеть – слишком велика была ее печаль, слишком мучительна тоска.
Моретти жестом выразил скуку и презрение. Темные глаза Сириллона сверкнули, но голос он не повысил, темп речи не ускорил.
– О, ее последние часы! В лихорадке, в бреду она протягивала свои исхудалые, натруженные руки словно прямо к Господу Богу и повторяла припев крестьянской песни, которую исстари поют у нас, в провинции Турень: «Ах, любовь, как ты жестока». Если бы вы только это слышали! Если бы видели ее! Тогда и вы бы тоже решили, что убийство человека, который так хладнокровно растоптал юность и чистоту, – это деяние не просто справедливое, но еще и благое! Да, вы рассудили бы именно так, будь у вас сердце, чтобы чувствовать, фибры души, чтобы трепетать, кровь, чтобы створаживаться. Вы согласились бы со мной, если бы такое существо, как моя мать, угасло на ваших глазах. Моей мести не суждено было свершиться; кто знает, возможно, вмешался сам Господь. Однако поступок человека, которого я теперь с гордостью называю отцом…
– О да, повод для гордости у вас есть – да какой! – ехидно заметил Моретти.
– Очень серьезный повод, – не смутился юноша. – В роковую минуту, чудом избегнув смерти, мой отец завоевал мое уважение. И оно с ним останется. Я счастлив буду показать ему, сколь глубоки бывают сыновняя любовь и прощение. Если я правильно понял, мой отец страдает от неизлечимого недуга; так вот, ему не грозит свои последние часы провести в одиночестве. Может быть, я утешу его лучше, чем Церковь, обнадежу успешнее, чем христианская вера. Как знать, вдруг пожатие моей руки эффективнее подготовит его к встрече с Господом – и с моей матерью, – чем таинство помазания святым елеем.
– Так-так! Подобно всем членам окаянной секты, вы произносите кощунственные речи о Святых Дарах! – вскричал Моретти в негодовании. – Перед лицом одного из самых выдающихся кардиналов вы вслух поносите Церковь!
Резким взмахом руки Сириллон поспешил отмести обвинения.
– Монсеньор, я не поношу Церковь. Я просто считаю, что честность и великодушие по отношению к ближним лучше, нежели любая религия. У Христа не было собственного храма. Он не возводил святилищ, не копил богатств. Он проповедовал для тех, кто хотел Ему внимать, и делал это под небесным сводом, на открытом воздухе. Он пророчествовал о том, что церкви падут; Он изрек: «Здесь Тот, кто больше храма» [134]. Христос жаждал искоренить лицемерие, въевшееся в души. «Дом Мой домом молитвы наречется, а вы сделали его вертепом разбойников» [135] – вот как Он сказал. Разбойники, крадущие не только золото, но и честь! Похитители Священного Писания, неустанно искажающие его, с тем чтобы оно годилось к той или иной эпохе, чтобы покрывало интриги и козни духовенства. Разве человек, который добрался до древних монастырей Армении и Сирии и прочел манускрипты, поверит, будто Спаситель мира мог опуститься до того, чтобы обыгрывать латинское слово «Petrus», чтобы сказать «На сем камне Я создам Церковь мою» [136], уже зная, что имеет дело с трусом, который скоро отречется от Него?
– Хватит! – возопил Моретти, багровея от ярости. – Не желаю вас больше слушать! Я взываю к вам, кардинал Бонпре…
Однако Сириллон, ничуть не смутившись, продолжал:
– Монсеньор, остерегайтесь этого символа вашей Церкви! Неспроста он приобретает новый, зловещий смысл применительно к реальности. «Не знаю человека сего», – сказал Петр. Ответьте же мне: разве не то же самое изрекают сокровища, свезенные в Ватикан со всего мира, хранящиеся там без пользы, пока вокруг царят нищета и голод; разве не читается в их блеске надменное и уверенное «НЕ ЗНАЮ ЧЕЛОВЕКА» [137]? Какого человека? Того, Который сострадал обделенным, Который имел нежное и жалостливое сердце, Который не мог отослать от Себя голодающих и сотворил хлеб для них! Речь идет о Человеке, который оплакивал смерть друга, утешал и благословлял малых детей, простил гонимую, сказав ей: «Иди, отныне больше не греши» [138]. Который был настолько бескорыстен, чист и силен духом, настолько велик, что даже скептики, отрицающие Его Божественную природу, согласны с тем, что Его житие и деяния были исполнены блага более, чем деяния любого из созданий, когда-либо ходивших по этой земле. Монсеньор, в мире нет истинного наместника Христа[139]!
– Для еретиков – конечно, – с презрением отвечал Моретти.
– Наместника Христа нет вообще! – пылко возразил Сириллон. – Ни для одной погибающей, страждущей души не найдется на земле утешителя. Зато человечество сейчас стремится впитать Дух Иисуса, постичь Его учение. Человечеству нужна сама Вера, а не множество вариаций на тему Веры, которые суть только тени. Человечество уже не довольствуется описаниями небес – ему нужны настоящие Небеса, которые только-только начали мерцать за приоткрывшимися драгоценными вратами науки. Иоанну Богослову в его видении были явлены двенадцать врат, и каждые представляли собой жемчужину [140]. Естественно, насмешники утверждают, что ни одно из морей на Земле никогда не рождало столь огромных жемчужин. На самом деле жемчужины – не что иное, как пророческие символы сфер науки, о которых в древние времена не было и понятия! Так-то, монсеньор! А что же физика? Я вам вот что скажу: мы еще только приступили к открытиям в области человеческих чувств. Например, малоизученной остается сила, благодаря которой я читаю на вашем лице следующее: «Отправить бы на костер этого субъекта за его неподобные мысли!» И вы еще называете себя христианином, ваше преосвященство! На костер ваши далекие предшественники отправляли каждого, кто был достаточно дерзок, чтобы делать собственные выводы! Но это время прошло, монсеньор. Дух Иисуса Христа одержал победу над Церковью!
Пылкое красноречие юноши буквально завораживало; его темные глаза горели, лицо, оживленное и вдохновенное, казалось освещаемым изнутри, и этот огонь делал черты еще выразительнее. Аббат Верньо, потрясенный аргументами, принявший их, опустил дрожащую ладонь на предплечье молодого оратора, этим жестом не приказывая умолкнуть, но лишь умоляя поостыть. Сириллон схватил отцовскую руку и крепко сжал ее. В течение секунды Моретти буравил отца и сына взглядом, полным ненависти; его застывшая, искаженная физиономия оттенком вызывала ассоциации с тучей. Затем, в нарочитом молчании, Моретти повернулся спиной к обоим Верньо.
– Ваше преосвященство все слышали, – процедил он, обращаясь к Бонпре; тот, смертельно бледный, неподвижно сидел в кресле.
– Да, – ответил он, словно превозмогая себя.
– И ваше преосвященство дозволяет подобные…
– Зачем бросаться словами? – перебил Бонпре, поднимая на Моретти горестный взгляд. – Кто в наши дни запрещает, позабыв, что у нас тут свобода слова? Разве мы с вами имеем право объявить, что человеку не дозволено выражать свои мысли? А если он не повинуется? Что же нам – замкнуть слух? Этого мы не сделаем – не посмеем, если чтим Господа нашего, Который сказал: «Во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» [141]. Если мы хотим сами быть услышанными, надобно слушать и других.
– Слушать – пожалуй, но разве в ситуациях вроде этой не надобно ли еще и осуждать? – осведомился Моретти, сквозь прищур глядя на почтенного кардинала.
– Осуждать надобно, лишь если имеет место смертный грех, – кротко отвечал Бонпре. – И даже тогда осуждение должно быть высказано с опаской и трепетом, а также с учетом всех обстоятельств, которые привели ко греху. «Не судите, да не судимы будете» [142]. Нам прямо сказано: даже если не семь раз согрешит брат против нас, а семижды семь раз, все-таки следует его простить и поддержать. Следует помочь согрешившему, а не попирать стопами того, кто уже и так распростерт на земле.
– Ваше преосвященство действительно придерживается такого мнения? – уточнил Моретти.
– Конечно! А вы разве думаете иначе?
Моретти холодно усмехнулся:
– Да, я думаю иначе! Я верный слуга Церкви, а Церковь – это власть морали. Упущенная петелька, сиречь поблажка, ставит под угрозу целостность всего полотна…
– За метафору можно взять и карточный домик, который рушится от одного дуновения, – вмешался Ги Гранди, он же Сириллон Верньо. – Весьма ненадежная основа для вечной этики Иисуса Христа!
– Я, сударь, не с вами разговариваю! – бросил Моретти, обернувшись.
– Знаю. Зато я обращаюсь к вам, – отчеканил молодой человек. – У меня такое же право говорить с вами, как и у вас – со мной, и такое же право отмалчиваться. По вашим словам, Церковь – это власть морали; что ж, допустим. Но загляните в прошлое и критически оцените влияние Церкви на мораль. На заре христианства, когда люди были простодушны и наивны, когда их вера в чудеса была тверда и ничем не замутнена, Церковь действительно служила щитом от распущенности, порожденной невежеством, и от первобытной агрессии. Но вскоре стяжательство, подобно заразе, проникло в кровь тех, для кого земные богатства в сравнении с сокровищами разума, сердца и души были ничтожны. Затем людьми завладел новый недуг – сухая гниль лицемерия, а там уж посыпались коварство, жестокость, беззаконие, безжалостность и прочие пороки в количестве, которое потрясло бы и самого отпетого грешника. Власть морали, говорите вы? И где же она сейчас? Взгляните на Францию, Италию, Испанию! Попытайтесь сосчитать все байки, которыми духовенство этих стран подпитывает невежество их граждан. Разве Христос хоть раз солгал? Нет. Почему тогда лжете вы, называющие себя Его последователями?
– Повторяю: я с вами не говорю и говорить не собираюсь, – изрек Моретти, и бешенство сверкнуло в его глазах. – Для меня вы еретик, пропащая душа, вам анафемы не избегнуть! Путь к спасению вам заказан, и не мое дело отпускать ваши грехи!
– Чтобы в эпоху, когда царит христианство, человеку было отказано в спасении – да это просто невероятно! – воскликнул Сириллон, и лицо его исказило презрение. – Еще удивительнее, когда сообщает об этом слуга Церкви. Пропащая душа, без пяти минут анафематствуемый [143] – вот кто я, по-вашему. Стало быть, я изгой, вроде прокаженного. И вы, как последователь Христа, должны исцелить меня от хвори, очистить от язв. Проказа отвратительна, поразила ли она душу или тело, но Христос не отворачивался от зараженных ею, не отказывал им в спасении.
– Прокаженный должен хотеть очищения! – свирепо бросил Моретти. – Если он не стремится к избавлению, никакое чудо ему не поможет.
– А я как раз стремлюсь! – Сириллон Верньо вздернул подбородок, так что его тонкое лицо стало еще привлекательнее. – Всей душой я жажду очиститься! Поможете ли вы мне? В ваших ли это силах? Я хочу гордо держать голову и уже в этом мире узреть Божественное – и не отвести взгляда, и восславить Христа за Его доброту ко мне. Он пребывает там, где царит Правда; в логове лжи Его не сыщешь! Заметьте, монсеньор, я объясняюсь словами нашего Учителя. Он сам говорил, что Дух Святой есть Дух Истины. «Когда же приидет Он, Дух Истины, то наставит вас на всякую истину» [144]. Но что же дальше? Монсеньор, весьма опасно противостоять Духу Истины, вещает ли он невинными устами младенца или зловонной пастью прокаженного! «Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; ЕСЛИ ЖЕ КТО СКАЖЕТ НА ДУХА СВЯТОГО» – то бишь на Дух Истины, называемый еще Вдохновением, – «НЕ ПРОСТИТСЯ ЕМУ ни в сем веке, ни в будущем» [145]. Ужасное проклятие, монсеньор, его не смыть даже целому океану святой воды!
– Вы говорите не по существу. – Моретти, как ни крепился, был все-таки вынужден вступить в спор и защищать свою точку зрения. – Церковь противопоставляет себя отнюдь не Истине. Она противопоставляет себя атеизму.
– Атеизму?! Да в целом мире не найдется ни единого настоящего атеиста! – с жаром воскликнул Сириллон. – Ни единого человека, который не чувствовал бы в себе и во всем сущем божественное присутствие! Случается, человеком овладевает уныние, и в досаде на лживых клириков он озлобляется, делается равнодушным и себялюбивым. Но глубинного знания о божественном начале не вытеснить, и человек хранит твердую уверенность в том, что и у него есть пусть крошечная, но собственная роль в великолепном праздничном шествии, сиречь земной жизни, ибо не просто так, не случайно послан он в этот мир. Одна «промашка» вполне может подразумевать другую, но Солнечная система устроена с потрясающей математической точностью, а значит, о случайностях и речи не идет. Сколь бы ни была у нас, людей, развита наука геометрия, сколь бы ни гордились мы логикой и разумом – подобная точность нам не по плечу. Мы с вами, монсеньор, тоже часть Солнечной системы, и у нас тоже есть свои вроде бы маловажные задачи. Но мы должны выполнить их должным образом, чтобы Верховный Владыка остался доволен. Добиться этого можно, только оставаясь честными с миром и друг с другом.
– Я-то с вами честен, – усмехнулся Моретти. – Я вам уже сказал: вы еретик, пропащий человек, которому не избегнуть анафемы. Как демократ Ги Гранди вы, конечно, упиваетесь мыслью, что отлучен от Церкви и проклят будет также ваш отец. Повторяю: Церковь – это власть морали, и поблажки тут недопустимы. Система выстроена на Священном Писании, дарованном Господом нашим, однако, чтобы слово в слово следовать Его заповедям, нам пришлось бы отыскать для себя другую землю…
– Простите, я только уточню, – перебил Сириллон. – Полагаю, вы считаете Христа Богочеловеком?
– Разумеется!
– В таком случае меня удивляет ваше заявление о поисках другой земли. Господь создал эту землю и знает, где предел нашему духовному росту. Неужели вас никогда не посещала мысль, что мы обязаны здесь, на нашей земле, слово в слово соблюдать Божественные заповеди, а если заупрямимся – пропадем?
Моретти, казалось, едва удержался, чтобы не наброситься на своего молодого оппонента; усилием воли он совладал с мимикой, сжал губы и ничего не ответил: несокрушимая логика потрясла его. Он хотел уже по привычке отыграться на кардинале Бонпре, но осекся, не успев ни звука произнести, ибо увидел Мануэля. Вероятно, мальчик – чуткий маленький страж подле кресла Бонпре – уже некоторое время находился в комнате и многое слышал. Около минуты Моретти таращился на него со смесью раздражения и невольного восхищения, наконец облизнул пересохшие губы и заговорил:
– Сколь глубока моя печаль о том, что ваше преосвященство позволяете продолжаться сему неподобному спору и не находите нужным укорить нечестивца. Полагаю, вы отдаете себе отчет в том, что несете ответственность за свое бездействие?
Кардинал Бонпре медленно кивнул.
– Докладывая Его святейшеству о происшествии в церкви Святой Девы Лоретанской, я буду вынужден сообщить и о том, какую позицию вы, ваше преосвященство, заняли позднее, во время дискуссии.
– Это ваше неоспоримое право, сын мой, – отвечал Бонпре со своей извечной кротостью.
Моретти смутился. Вновь его взгляд упал на Мануэля.
– Простите, монсеньор… – внезапно и не к месту заговорил он. – Этот мальчик…
– Мой найденыш, – докончил Бонпре. – Он останется при мне, пока я не придумаю, как получше его устроить. У бедняжки нет никого в целом мире.
– Он как-то задействован в утреннем происшествии, насколько я понимаю? – уточнил Моретти нехарактерно робким тоном.
– Он спас мне жизнь, – ответил аббат Верньо. – Не то чтобы ее стоило спасать – однако он это сделал. Я в долгу перед Мануэлем: заслонив меня, он избавил Сириллона от участи горшей, чем смерть.
– Еще бы вам не чувствовать благодарности, – бросил Моретти (к нему вернулся язвительный тон). – Вы будете вознаграждены привязанностью сына, которого больше двадцати пяти лет знать не желали! – Моретти выдержал паузу и уточнил: – Воцерковлено ли это дитя?
– Нет, – сам за себя ответил Мануэль. – Церкви я не имею.
– Значит, ты не воцерковлен! – воскликнул Моретти. – Что ж, дитя, его преосвященству придется позаниматься с тобой, донести до тебя Слово Господне, дабы ты был принят в лоно Церкви.
– О да. – Мануэль вперил в Моретти ясный взор. – Я должен быть принят! Я и вправду не учен и многого не понимаю насчет Церкви, и тяжек будет мой путь познания.