К книге
Наставник во ХристеГлава XIV
38%
Глава XIV
16

После никто не мог понять, почему плотная толпа вмиг рассеялась, едва аббат Верньо сделал свое заявление. В течение нескольких минут все глядели на темнобрового юношу в деревенской одежде, который едва не стал отцеубийцей, и на аббата, который публично признал его своим сыном и освободил. Кафедра была взята в плотное кольцо. И вдруг все ринулись к дверям. В такой давке запросто можно было получить увечье или даже расстаться с жизнью. Кардинал Бонпре, растроганный до глубины души, заслонил собой Анжелу, но прежде, чем он успел решить, как безопаснее выбраться из церкви, путь им обоим стал прокладывать Мануэль. Почти бесшумно, даже робко шагал он – и толпа расступалась перед ним, словно послушная беззвучному приказу некоей силы, которой нельзя не подчиниться.

Восхищенные взгляды устремлялись на мальчика, чье лицо лучилось умиротворением и кротостью. Он спас жизнь аббату Верньо, шептались вокруг; он взлетел по ступеням кафедры, заслонил аббата от предназначенной ему пули. Кто этот мальчик? Откуда он взялся? О нем знали только, что он сопровождает кардинала, истощенного вечной аскезой, – того самого, которому знаменитая Соврани доводится родной племянницей. Эта скудная информация передавалась из уст в уста, между тем как Феликс Бонпре и Анжела медленно продвигались к выходу следом за Мануэлем. Заодно с этими тремя покинул церковь и благоговейный настрой – каждый, работая локтями, спешил скорее оказаться вне церковных стен, где вольготнее было бы обсуждать происшествие.

– C’est un drame! Un veritable drame! [123] – выдал Мироден, оказавшись лицом к лицу с маркизом Фонтенелем.

Тот округлил глаза – столь сильно было его возмущение.

– Вы дерзнули заговорить со мной, сударь? – процедил Фонтенель, надменно оглядывая актера с ног до головы.

– Да, я заговорил с вами, маркиз! – отвечал Мироден. – Я имел в виду, что публичная исповедь нашего бесценного аббата Верньо вполне достойна стать сюжетом пьесы!

– Для Церкви это пренеприятнейший скандал, – сухо заметил Фонтенель.

– Да, – продолжал Мироден, не смущенный холодностью маркиза. – Будь подобное признание только одной из сцен в пьесе, его восприняли бы спокойно. Шалости представителей актерской братии только способствуют тому, чтобы на земле не перевелся народ. Совсем другое дело – шалости священнослужителя. Каждая из них способна пошатнуть основы Вселенной!

– Это вопрос нравов и обычаев в том или ином обществе, – изрек Фонтенель. – Имею честь пожелать вам доброго дня, сударь, – добавил он, намереваясь идти своей дорогой.

– Минуточку, господин маркиз! – улыбнулся Мироден. – Изволили вы замечать, что мы с вами выглядим почти как братья? Полагаю, сходством лиц дело не исчерпывается – нас роднит и сходство темпераментов!

Карие глаза Фонтенеля гневно сверкнули.

– Вы ошибаетесь, – отчеканил он. – Не так уж редко встречается внешнее сходство между людьми, которые не состоят в родстве. Что до темпераментов, между мной и вами нет ничего общего. Ровным счетом ничего!

И снова Мироден усмехнулся.

– Как вам будет угодно, маркиз! – протянул он и с ехидным видом приподнял шляпу. – Au revoir! [124]

Фонтенель был слишком раздосадован, чтобы ответить на эту сомнительную любезность. Уже сам тот факт, что актер заговорил с ним, не будучи ему представленным, Фонтенель счел неслыханной наглостью. Конечно, Миродену, как и другим театральным знаменитостям, позволительны вольности, которые обывателям заказаны. Даже принц крови, чья драгоценная особа непреодолимыми стенами защищена от подданных, хотя бы и выдающихся, снисходителен к лицедею, ныне заменившему придворного шута. Лицедей допущен ко двору – нередко даже со своей любовницей. Щепетильность, даже брезгливость маркиза Фонтенеля вряд ли была оправданна, однако он брезговал очень многими знакомствами. Зная про себя, что роль светского льва удается ему ничуть не хуже, чем Миродену – все его роли на театральных подмостках, маркиз, однако, хранил в душе задатки истинного джентльмена. Понимая, что он столь же вульгарен, как и Мироден (ибо страсти его основаны на одной чувственности, а чувственность в чистом виде вульгарна), маркиз все-таки не приравнивал себя к Миродену – сделать это не давало врожденное благородство (увы, спавшее крепким сном). Теперь, шагая по улице, маркиз выше обычного держал свою аристократическую голову, в сердце же у него бушевал гнев – на всех и вся, но более всего – на себя. Проповедь аббата Верньо задела Фонтенеля за живое, причем не раз, ну а финал так просто взбесил.

«Какая глупость! – думал он, входя в свои роскошные апартаменты и почти падая в кресло, изнуренный собственной злостью. – Этот Верньо, видимо, рехнулся! Он словно бахвалился тем, что ничуть не лучше своей паствы, – ну не идиот ли он после такого заявления? Где это слыхано, чтобы прелат Римско-католической церкви публично признал своего незаконного сына[125]! И чего он добился, этот Верньо? Дополнительно скандализировал Церковь и навлек позор на себя. Хорошенькое дело!»

Фонтенель закурил, в своем раздражении делая слишком частые, судорожные затяжки. Его моральный кодекс летел в тартарары, всякая самая простенькая мыслишка была подобна иголке, и Фонтенель ежился и подергивался, словно его жалили в самые чувствительные места. Общее недовольство усугубилось пренеприятнейшей догадкой: он влюблен, влюблен по-настоящему, вопреки своим убеждениям и планам. В наше время слово «влюблен» используется для описания целого ряда куцых, скоротечных страстишек, поэтому его следует сопровождать наречием «по-настоящему», дабы стало ясно, что страстишка, возможно, затянется на некоторый срок. Увы, как правило, дальше этого «возможно» дело не идет. Какого дьявола Сильви Эрменсштайн отказалась действовать по привычной схеме – не упала Фонтенелю в объятия, чтобы с таким же смирением оставить его в покое по первому требованию? Для маркиза – сплошное удовольствие и никаких хлопот, ну а для Сильви… Что ж, Сильви и сама очень скоро оправилась бы от этого приключения! Так нет же: она стала упирать на собственную добродетель! Женская добродетель! И где? В Париже! И когда? В наши дни! Может ли быть аргумент более нелепый, более абсурдный?

«Я словно угодил в монастырскую школу для девиц, – ворчал себе под нос Фонтенель. – Сильви сбежала в страхе перед “падением”; Анжела Соврани, образчик женской чести, корит меня взором этих своих глазищ, а нынче Верньо, который до сих пор считался жизнелюбом и был абсолютным комильфо, взял да и поставил на себя клеймо грешника. Поистине, такое впечатление, что некий невидимый школьный наставник пытается призвать меня к порядку посредством розог…»

На мысли о розгах мелодичный голос из-за двери испросил позволения войти. Однако обладательница голоса не стала ждать, пока ей ответят, – она действительно вступила в покои Фонтенеля. Это была очаровательная дама в амазонке, которая изумительно подчеркивала ее фигуру. С небывалым изяществом придерживая юбку одной рукой в перчатке, другую руку дама протянула маркизу, который тотчас вскочил, изогнул в поклоне свой стан и припал к ее руке губами.

– Какое удовольствие видеть вас, княгиня! Я очарован! – проговорил маркиз.

– Ах, избавьте меня от фальши, – последовал ответ, сопровождаемый ослепительной улыбкой. – Никакого удовольствия вы не чувствуете и никем не можете быть очарованы, а мною и подавно. Разве вы не заметили меня в церкви? Нет? Где были ваши глаза? О, разумеется, вы смотрели на бесподобного Верньо, который чуть было не принудил нас нынче бдеть над его гробом. Вот было бы некстати! – Княгиня рассмеялась, недобро сверкнув глазами, и продолжала: – А известно ли вам, какой он славный, этот пейзанчик, то есть несостоявшийся убийца? Я вот подумываю, не взять ли мальчика к себе в замок? Пожалуй, я бы вылепила из него нечто стоящее. Я ждала развязки, чтобы сообщить вам все подробности. Итак: папаша Верньо уехал домой со своим душкой-отпрыском, а кардинал Бонпре… Вы знаете кардинала Бонпре?

– Я наслышан о нем. Он имеет безупречную репутацию, – отвечал маркиз, подвигая кресло своей гостье. – Мне также известно, что он – родной дядя донны Соврани.

– Нынче репутация – звук пустой! – усмехнулась та, которую в свете знали как княгиню д’Аграмонт, блестяще образованную красавицу с огромным состоянием. – Репутацию вам может создать ваш собственный дворецкий – и он же может ее разрушить. Что до репутации кардинала, она уникальна. Кардинал весь состоит из благочестия; это качество сделало его знаменитым. Было время, когда я считала всех праведников ужасными лицемерами; согласитесь, что нет порока отвратительнее, чем лицемерие, вечное стремление казаться не тем, что ты есть. Так вот, я ошибалась. Кардинал Бонпре – самый настоящий праведник. Он кристально честен, он чист душой – истинный бриллиант среди наших современников.

– Оставьте вашу суровость, княгиня, – молвил маркиз. – Разве так уж трудно сыскать честность в нашем мире?

– Конечно! Ведь эта добродетель дается тяжелее прочих. – Княгиня принялась выстукивать какой-то мотивчик, ударяя по кресельному подлокотнику рукояткой своего хлыстика, усыпанной драгоценными камнями. – Недаром же я так люблю лошадей и собак – они никогда не лукавят. Видимо, я теперь проникнусь симпатией и к аббату Верньо, которого раньше терпеть не могла. Он оказался честным человеком! Сегодня, по крайней мере, он говорил с нездешней откровенностью и тем покорил мое сердце. Я пригласила его вместе с сыном к себе в замок д’Аграмонт.

– Вы удивительная женщина, – произнес Фонтенель. В его глазах уже намечался тусклый блеск ленивого восхищения княгиней. – Никто не решается делать то, что запросто делаете вы. Почему вы не заведете себе любовника?

Княгиня живо обернулась, негодование в ее взгляде было подобно вспышке молнии и произвело на маркиза сходное воздействие.

– Любовник! Тот, с кем не будет ни минуты покоя! И вы еще спрашиваете, почему я лишаю себя столь дивной компании! Ибо кто менее эгоистичен в желаниях, чем любовник? И кто так ласков, кто так бережно обращается с чувствами женщины? Фи! Милый друг, вы позабыли: я была женой покойного князя д’Аграмонта!

– Данный факт, несомненно, объясняет ваши многочисленные причуды, – улыбнулся маркиз.

– Полагаю, это так. О, Луи Прекрасный! Луи Романтичный! Луи-поэт, Луи-музыкант, Луи, который так мило философствовал, когда бывал к тому расположен! Луи, столь неотразимый при лунном свете; Луи, чья щепетильность возвышала его над простыми смертными! Луи, который, блестя глазами, полными страсти, клялся, что я для него – центр Вселенной, что он никогда не помышлял о другой женщине – и не помыслит, просто не сможет! Да, он был идеальным любовником и мужем. – Княгиня холодно усмехнулась. – Ему принадлежали моя жизнь и моя любовь, пока однажды я не обнаружила, что делю супружеские ласки со своей же молочницей, щекастой и полногрудой девицей, и что она называет моего мужа СВОИМ Луи! Тогда я решила: довольно с меня романтики. Да! – Княгиня пожала плечами, испустив легкий вздох. – Какая досада, что он умер не от чего-нибудь, а от обжорства.

Маркиз усмехнулся:

– Вы неисправимы, прекрасная Луиза! Ваши речи достойны того, чтобы доверить их бумаге.

– Неужели! А разве я этого не делаю? И разве вы, зная о моем ремесле, не завидуете моему дару? Разве в «Фигаро» уже не опубликованы мои многочисленные эссе? Кстати, я вам не давала разрешения называть себя просто по имени.

– Я молю о прощении! – Фонтенель сложил ладони, изображая раскаяние.

– Что ж, возможно, вы его получите. А пока я хочу попросить вас об одном пустячке.

– Всегда к вашим услугам, сударыня! – воскликнул Фонтенель, отвешивая глубокий поклон.

– Опять эта театральность! Ваше сходство с Мироденом прямо-таки тревожит: бойтесь переступить черту и окончательно ему уподобиться. Да и как вы смеете, не собираясь оказывать мне услугу, заявлять обратное, да еще в такой день, который благодаря аббату Верньо я назвала бы днем истины?

– Княгиня, я протестую…

– Протестовать будете сколько вам угодно – до Рима путь неблизкий.

Маркиз опешил:

– Вы сказали – путь до Рима?

– Вот именно. Я еду в Рим, я нуждаюсь в провожатом. Поедете ли вы со мной? Тогда весь Париж заговорит о нашей связи! – Княгиня весело рассмеялась.

Маркиз молчал, сбитый с толку.

– Ну так что же? – приступила к нему княгиня. – Ах, неужели вы чувствуете нечто вроде неловкости? Быть не может! Господи, да вы и желваками играете! Следует ли понимать это как отказ?

– Сударыня, позвольте мне быть откровенным: я не поеду с вами.

– О счастье! Я раскусила вас! – Все лицо княгини засветилось от искренней улыбки. – Вы проговорились, маркиз, – продолжала она, вставая с кресла. – Вы ступили на путь исправления. Вы любите Сильви Эрменсштайн – да, вы ее любите!

– Княгиня, – начал Фонтенель, – уверяю вас…

– Не нужно пустых уверений! – Княгиня заглянула ему прямо в глаза. – Мне все ясно. Вы отказываетесь сопровождать меня, потому что боитесь, как бы об этом не стало известно графине Сильви: вдруг она неверно истолкует ваш поступок, найдет за простой галантностью что-то непристойное? Вы решили еще раз попытать счастья, но, если графиня Сильви усомнится в том, что вы – рыцарь без страха и упрека, провал вам обеспечен. Вам крайне нежелательно, чтобы графиня Сильви ставила вас на одну доску с Мироденом, чей аппетит требует разнообразия женских типажей. Вот почему любой поступок, пусть даже безобидный сам по себе, но в глазах графини сомнительный, – не для вас. Вы только что отклонили дружеское предложение женщины, которая задает тон в Европе! Милый маркиз, это шаг в правильном направлении. Прощайте!

– Подождите, вы не можете вот так просто уйти, – зачастил маркиз. – Дайте мне объясниться…

– И так все понятно, – отрезала прелестная княгиня, с благосклонным видом протягивая маркизу руку. – Я вами очень довольна. Вы стали «хорошим мальчиком», по выражению англичан. А мне пора в мой замок. Нужно отдать распоряжения, ведь аббат Верньо именно там будет дожидаться отлучения от Церкви. В том же, что его отлучат, я не сомневаюсь…

– Ну и что? Кого это волнует? – бросил Фонтенель.

– В Париже, разумеется, это ничего не значит и никого не волнует. Но благочестивейшие обыватели из парижских пригородов, обыватели, которые в самой своей сути гораздо хуже аббата Верньо, уж наверное захлопнут для него свои двери. Именно поэтому я свою дверь распахну и для Верньо, и для его сына.

– Вы, как всегда, оригинальны!

– Да, я такова. Я скоро засяду за статью для «Фигаро», в которой опишу сегодняшнюю презанятную сценку в церкви. Прощайте. Мой бедный жеребчик и так застоялся, дожидаясь меня; нужно сделать еще кружок-другой по Булонскому лесу, а на обратном пути заглянуть к Анжеле Соврани, ибо в ее мастерской собрались все участники утренней мелодрамы.

– Кто этот мальчик, которого водит с собой кардинал? – внезапно спросил маркиз.

– Вы тоже его заметили? Поразительное лицо, не так ли? Я думаю, он – аколит, кто же еще? Так вы не поедете со мной в Рим?

– Полагаю, нет, – улыбнулся Фонтенель.

– Comme il vous plaira! [126] Я сообщу об этом Сильви.

– Графини Эрменсштайн в Париже нет.

– Конечно! – Княгиня озорно рассмеялась. – Она сейчас в Риме. Должна была приехать нынче утром. Au revoir, маркиз!

И, сверкнув напоследок улыбкой, княгиня исчезла.

Фонтенель еще некоторое время пребывал в замешательстве. Сильви, значит, укатила в Рим? И он только что отказался сопровождать туда княгиню д’Аграмонт? В приступе досады Фонтенель забегал по комнате. Может быть, ему поспешить в Рим? Ни в коем случае! Женщина своим поступком дала понять, что его общество ей неприятно, а он что же – бросится в погоню? Нет, он ей докажет, что и у него есть сила воли. Он тоже покинет Париж, он поедет… ну конечно, в Африку, куда же еще? Весь свет зализывает раны именно в Африке, Африка стала этаким пастбищем для всех, кто разочаровался в жизни. Он, Фонтенель, затеряется в пустыне, а Сильви – о, Сильви, не имея сведений о нем, горько пожалеет! Постойте! Ведь и он, со своей стороны, не будет иметь сведений о Сильви! Нет, так не годится. Ясно же: как только ей наскучит Рим, она там ни дня лишнего не проведет. Куда она отправится? Находясь в Африке, ему трудно будет отслеживать маршруты Сильви. И Фонтенель разработал новый план: да, он затеряется, но не в пустыне, а… в Риме! «Она не узнает, что я совсем рядом! – сказал он себе с видом триумфатора. – Это будет забавно; я смогу наблюдать за ней, оставаясь для нее невидимым».

Довольный своим планом, даром что тот еще требовал детальной проработки, Фонтенель тотчас начал собираться в путь. Между тем княгиня д’Аграмонт, грациозно держась в седле, ехала Булонским лесом на великолепном арабском скакуне. Она заполняла мысли добродетелями и пороками друзей и знакомых, избегая думать о своей жизни. Странная это была натура! В девичестве ей довелось познать всю полноту любви: она души не чаяла в своем супруге, обожала его с преданностью, редкой в наши времена. Интрижкам красавца-князя имя было – легион; впрочем, неверный муж ловко скрывал их до того злополучного дня, когда жена застала его, распаленного похотью, с простой служанкой. Естественно, доверию тут пришел конец. Одно открытие повлекло за собой целую цепочку других, и опора, которую увивали полные жизненных соков лозы романтической любви, рухнула, ибо сгнила, и муж – еще недавно средоточие и смысл всей жизни княгини – больше не смог хоть чуть-чуть приподняться в ее глазах. Гордость и достоинство не позволили Луизе дать волю негодованию, удержали от решительных действий, влекущих за собой огласку. Не деля больше с князем супружеское ложе, княгиня исполняла все обязанности хозяйки большого дома, а гостей принимала с видом столь довольным и беззаботным, что обманывались даже самые дотошные и самые наблюдательные. Весь Париж судачил о ее наивности и неведении, она же знала все об изменах князя, но, полная отвращения, сама ни разу ничем не вызвала его недовольства. Когда князь умер от горячки, произошедшей из чрезмерного потакания своим извращенным прихотям, княгиня соблюла все условности – так, она носила глубокий траур даже долее положенного срока. А потом сняла черное платье – но не для того, чтобы ее, яркую, нарядную, подхватил вихрь большого света; нет, она вошла в свой привычный круг этаким образчиком изысканной сдержанности. Приглушенные оттенки ее туалетов навевали мысли о полотнах старых мастеров, а природная красота, не нуждавшаяся в броском оформлении, позволила княгине стать эталоном для парижанок, идеалом для парижан.

Никто не мог сказать, скорбела она по мужу или нет, никто не ведал, сколь сильно она его любила, никто не представлял, через какой ад стыда и боли она прошла ради князя д’Аграмонта. Никто не догадывался, что после его смерти княгиня едва не ослепла от слез. Она заперла сердце на замок, но сокрытая от людей горечь не дремала. В результате ее подспудной работы совершенно переменился нрав княгини д’Аграмонт. Раньше ее душа была полна любви и по-детски доверчива, теперь роковую метаморфозу претерпели самые деликатные фибры и княгиня навсегда утратила способность любить.

«Почему, – задавалась она вопросом, – я не могу привязаться ни к одному живому существу? Отчего мне безразлично, увижусь ли я с тем или иным человеком еще раз, или даже не раз, – или не увижусь вовсе? Почему все мужчины для меня будто призраки, чередой скользящие мимо, и ни одному не удается тронуть мою душу?»

Объяснение тут простое: всякому, кто однажды глубоко любил и был обманут, невозможно полюбить вновь. Это свойство темперамента, таковыми рождаются лучшие из женщин – а значит, и несчастнейшие из них.

Продолжая конную прогулку, периодически позволяя своему скакуну сойти с дорожки и пощипать свежей травки, княгиня обдумывала эссе о современных нравах. Утреннее происшествие в церкви Святой Девы Лоретанской было для нее канвою, а пером, этим опасным оружием, княгиня владела великолепно: могла с одинаковой легкостью, будто по мановению волшебной палочки, вызывать у читателя и слезы, и смех. Этой забаве она предавалась с тех пор, как овдовела. Два остроумных романа, опубликованные под псевдонимом, уже потрясли парижский свет, работа над третьим была в разгаре. Сочинительство позволяло отвлекаться от переживаний об утраченных иллюзиях. В «Фигаро» только и ждали, когда княгиня напишет очередное эссе или очерк, и именно с прицелом на это издание она сейчас выстраивала свои мысли касательно исповеди аббата Верньо.

«Что мудрее – лгать, оставаясь прелатом, или открыть правду ценой отлучения? – спрашивала себя княгиня. – Если бы все священники были так искренни, как нынче утром был аббат Верньо, в наших церквях просто некому было бы служить мессы».

Она усмехнулась и нежно потрепала по шее своего коня:

– Милый Рекс! Ты никогда не лжешь, как и все твои собратья. Тем не менее душ у вас нет – во всяком случае, так учит Церковь. Почему, хотела бы я знать, злые, корыстные, коварные лицемеры – я имею в виду людей – наделены бессмертными душами, а лошади и собаки – преданные, добрые, не ведающие лукавства создания – лишены этого блага?

Рекс принялся пританцовывать, словно говоря: «Ну да – только эту глупость придумали вы, люди! Мы-то знаем, что к чему, у нас свои секреты!»

«Или, скажем, Церковь, – продолжала рассуждения Луиза д’Аграмонт. – Ведь она как институт изжила себя во всем мире! Очень может быть, что Господь недоволен и даже оскорблен словами и действиями священников. Он терпел почти две тысячи лет, Ему кажется, что напрасно Он являлся к нам, напрасно учил, как достигнуть рая. Что до аббата Верньо, определенно, на нынешнюю исповедь его подвигли некие внешние силы. Да ведь он был сам не свой! Если бы каждого священника обуял дух честности…»

На этом умозаключения были прерваны – княгиня подъехала к дому Анжелы Соврани. Дверь открылась, выбежал лакей, чтобы помочь гостье спешиться и отвести ее скакуна во двор, где он мог бы отдохнуть, дожидаясь хозяйку. Луиза д’Аграмонт считалась давней подругой Анжелы, приезжала к ней запросто, входила без доклада, однако нынче что-то удерживало княгиню. К дверям мастерской вели несколько ступенек; преодолев их, княгиня не только не распахнула дверей – она даже не сразу решилась позвонить в звонок.

Ей навстречу вышла сама Анжела.

– Луиза! Ты ли это! Ах, как я рада! – Анжела взяла подругу за обе руки. – Ты и представить себе не можешь, какой у нас тут переполох!

– О нет, отлично могу! – с улыбкой отвечала княгиня, обнимая Анжелу за талию и переступая порог мастерской. – Вам нынче хватило хлопот и волнений. Как себя чувствует наш отважный аббат? Где он?

– Здесь! – Взгляд Анжелы многое сказал княгине. – Он беседует с дядей, и при них этот молодой человек – Сириллон, сын… сын аббата.

– Значит, его имя Сириллон? – уточнила княгиня.

– Да. Он вырос в деревне, но его нельзя назвать невежественным. Наоборот, он сам пишет книги и сочиняет музыку, но при этом – только подумай! – продолжает работать в поле! Мне кажется, он очень одаренный, вроде Метерлинка…

– О капризница-судьба! – воскликнула княгиня. – Аббат скандализировал Церковь, признав сына, а сын, которого он все эти годы стыдился, оказывается большим талантом! Стоит только откровенно рассказать о своем грехе – и благословение тут как тут! Анжела, речь идет не просто о счастливом случае, нет, мы имеем дело с чем-то непостижимым.

– Сейчас этот Сириллон – воплощенное смирение пополам с покаянием, – продолжала Анжела. – Он глубоко сожалеет о своих преступных намерениях, он уже попросил прощения у отца, и они вдвоем собираются покинуть Париж, чтобы…

– Ждать, когда будет объявлено об отлучении аббата от Церкви, – докончила княгиня. – А что его отлучат – ясно как день. Потому я и приехала – хочу пригласить аббата с сыном пожить в моем замке. Сама я собираюсь в Рим, так что замок будет в их распоряжении. Мужество аббата восхищает меня, перед его честностью я преклоняюсь. Одно непонятно: почему он столько лет страдал втайне ото всех, а тут вдруг публично сознался в своем дурном поступке? Наверное, решение было принято внезапно?

Глаза Анжелы потемнели.

– Да, – произнесла она и тут же, словно отбросив колебания, заговорила с жаром: – Знаешь, Луиза, с недавних пор я ощущаю присутствие некоей неземной силы. По-твоему, я фантазерка? Не спеши делать выводы! Как только приехал из Руана мой дядя и привез с собой Мануэля…

– Мануэль? Тот самый мальчик, которого я нынче утром видела в церкви? Тот, кто заслонил от пули аббата Верньо? Неужели неизвестно, кто он, откуда?

– Нет.

Анжела рассказала, как был найден и спасен Мануэль, и добавила:

– Видишь ли, Луиза, мальчик сообщил нам только то, что счел нужным. Дальнейшие расспросы бессмысленны.

– Это странно! – Княгиня д’Аграмонт сдвинула свои тонкие брови. – Значит, загадочное ощущение возникло у тебя, когда в доме появился Мануэль? Но в чем же суть? Что именно ты чувствуешь?

– Ах, ты только поднимешь меня на смех, – произнесла Анжела, слегка побледнев. – Мне кажется, что некая сила – некая сверхъестественная сущность – находится где-то рядом и читает мои мысли. Да и не только мои – этой силе ведомо все, что происходит во всех головах и душах. Притом эта сила побуждает людей на поступки, которые иначе они никогда бы не совершили…

Княгиня в изумлении распахнула глаза.

– Девочка моя! Ты просто переутомилась, отсюда и странные ощущения! Наш век не предполагает ничего сверхъестественного! Само существование Бога – под вопросом, и этот вопрос нам уже изрядно надоел.

Анжела вздрогнула, ее бледность усилилась.

– Прошу тебя, Луиза, не нужно так говорить! Еще позавчера подобные легкомысленные речи вел аббат. А сейчас, если только меня не обманывает чутье – что маловероятно, – он наконец-то отбросил сомнения в том, что в мире есть нечто выше его, выше всех людей.

Княгиня смутилась и замолчала на целую минуту.

– Допустим, но что же дальше? – наконец заговорила она. – Разумеется, аббат будет отлучен. Отлучению подвергались все смелые мыслители во все времена, ценнейшие научные труды до сих пор фигурируют в Index Expurgatorius [127]. Моя цель – тоже удостоиться этой привилегии; я не успокоюсь, пока одно из моих произведений не займет почетного места рядом с дарвиновским «Происхождением видов».

Анжела улыбнулась, мыслями витая где-то далеко.

– Надеюсь, аббат не станет тянуть с отъездом, – раздумчиво молвила она. – Видела бы ты, как он сейчас спокоен, как счастлив! Кажется, он готов абсолютно ко всему.

– А что думает кардинал Бонпре? – спросила княгиня.

– Дядя всегда старается представить, как рассудил бы Иисус Христос, – отвечала Анжела. – Каждой душе, трепещущей от боли и раскаяния, он повторяет слова Христа: «Прощаются тебе грехи твои; встань и иди» [128]. Он поднимает падших. Он не карает свыше того наказания, которое грешники уже понесли.

– Вот как! И что же, такой человек годится в кардиналы? – усомнилась княгиня.

Ей достался быстрый взгляд Анжелы, на ответ времени не было, ибо вошел лакей и объявил:

– Монсеньор Моретти!

Анжела содрогнулась при этом имени.

– Моретти! – выдохнула она. – Я думала, он уехал из Парижа!

Прежде чем Анжела успела продолжить речь, явился визитер собственной персоной. Он был высок, сухопар и смугл. Узкое лицо выдавало в нем уроженца Тосканы, небольшие глаза говорили о коварстве, а их блеск вызывал ассоциации с речной галькой, мокрой и холодной. Моретти вступил в мастерскую этаким воплощением больного самолюбия (манера держаться, вообще свойственная итальянцам) и в ответ на приветствия Анжелы и Луизы д’Аграмонт небрежно осенил обеих крестным знамением.

– Извините за вторжение, дамы, – заговорил он металлическим голосом. – До меня дошла весть, что аббат Верньо находится в этом доме и что кардинал Феликс Бонпре не расставался с ним с тех самых пор, – Моретти сделал ударение на слове «самых», – как имела место постыдная сцена в церкви. Мои дела здесь уже завершены, вечерним поездом я возвращаюсь в Италию. Возможно, аббат передаст через меня Его святейшеству объяснения по поводу содеянного им сегодня. С этой целью я и явился, ибо горький долг велит мне по приезде в Ватикан нарисовать, образно выражаясь, полную, детальную картину случившегося.

– Тогда вам следует лично побеседовать с аббатом, ваше преосвященство, – молвила Анжела, делая шаг из мастерской и указывая дорогу к покоям, где находились Верньо и ее дядя. – Из первых рук вы получите исчерпывающий ответ.

Моретти медлил последовать за Анжелой. Княгиня д’Аграмонт заметила, что он колеблется, и ее улыбка приобрела оттенок ехидства.

– Вы не знаете, как теперь обращаться к Верньо, – я угадала, ваше преосвященство? Разумеется, его уже нельзя величать аббатом – ведь он больше не служитель Святой Церкви! Увы! Едва человек публично скажет правду, как на него обрушиваются ужасные последствия подобной смелости!

Моретти живо обернулся к ней и прошипел:

– Сударыня, вы не являетесь истинной дочерью Церкви, и мой сан воспрещает мне вступать с вами в дискуссии.

Княгиня смотрела на него снизу вверх, и сколько же благочестия было в ее прекрасных глазах! Она даже сделала реверанс, но Моретти проигнорировал эти проявления почтительности и поспешил за Анжелой к покоям кардинала Бонпре. Не дойдя до дверей, он остановился, ибо до него донеслись голоса.

– Разве там есть кто-то еще, кроме Его преосвященства и Верньо? – спросил он Анжелу.

– Да, там Сириллон, сын аббата, – нехотя отвечала она.

Моретти помрачнел.

– Я больше не нуждаюсь ни в вашем сопровождении, ни в том, чтобы о моем приходе объявляли, – процедил он. – Аббат хорошо меня знает. – Моретти усмехнулся и добавил, выдержав паузу: – А скоро узнает еще лучше!

Жестом он велел Анжеле удалиться, пересек коридорчик, открыл дверь и поспешно шагнул в покои кардинала Бонпре.

Предыдущая главаГлава 16 из 42Следующая глава