К книге
Наставник во ХристеГлава XIII
36%
Глава XIII
15

Церковь Святой Девы Лоретанской, со своими желтоватыми оштукатуренными колоннами, избытком картин и позолотой на всех сколько-нибудь годных для этого поверхностях, более походит на помещение для балов, убранное согласно вульгарному вкусу какого-нибудь нувориша, нежели на храм. Склонный к вычурности Блондель [100] – достойный последователь Реньо [101] – ответственен за исполненные драматизма фрески в часовне Евхаристии, а некто Орсель [102], не ведавший, что творит, – за бьющую в глаза роскошь часовни Святой Девы. От пафоса, громоздкости и блеска сбивается настрой, мысли переключаются с вечного на сиюминутное, и пузырями мозолей покрывается сама душа. Однако именно здесь можно наблюдать обитателей парижской преисподней. Они являются небольшими компаниями, принося легкий запах серы, эти бесы, упивающиеся своей адской сутью, эти сатиры, в чьих лакированных башмаках, кажется, умело спрятаны козлиные копыта и чьи портные наловчились кроить платье по-особому, чтобы не видно было хвостов. Впрочем, и копыта, и хвосты наличествуют – в этом можно не сомневаться. Здесь же, в церкви Святой Девы Лоретанской, время от времени выступает какой-нибудь прославленный тенор – заевшийся, избалованный поклонением. Из недр его бычьего горла льются дивные звуки; поистине, они могли бы вознести душу к Небесам, если бы слушатель не знал наверняка, что выводит их законченный мерзавец. Здесь же порой тучная дива какого-нибудь кафешантана, краса и гордость Елисейских Полей, со скрипом становится коленями на бархатную подушечку и читает молитвы. Зрелище поучительное: по лицу кающейся грешницы видно, сколь сладостны ей воспоминания о грехах; каждым наклоном головы, каждым движением накрашенных губ, каждым взмахом насурьмленных ресниц она заявляет, что намерена грешить и впредь. Словом, церковь Святой Девы Лоретанской – отличное место для персонажей из определенных кварталов парижского ада, ибо здесь удобно разыгрывать раскаяние и молиться напоказ. Церковь Святой Марии-Магдалины, с ее лаконичным фасадом и сдержанными оттенками внутреннего убранства, больше похожа на музей, лишенный смотрителя. В Нотр-Дам-де-Пари попахивает кровью убиенных архиепископов, а это, согласитесь, неприятно. Церковь Сен-Рош посещают в основном представители высшего общества, и среди них слишком много юных дев, которые приходят с невинной целью послушать орган. Девы эти еще не знают, что такое пудра и румяна, а значит, не представляют интереса для тех, чья жизнь – сплошные фальшивые краски, растянутый во времени маскарад. Ну а «Лоретта», как ее запросто называют, место самое подходящее: фальшь в облике и поведении прихожан едва ли удивительна там, где фальшью дышат сами стены. Вот среди этих-то неуклюжих колонн, под этим-то куполом (а точнее, поднятыми на верхотуру сгустками краски и позолоты) нередко раздавался звучный голос аббата Верньо. Его проповеди публика предвкушала, рассчитывая на остроумие пополам с высоким слогом. Главное было высидеть мессу, выдержать «Agnus Dei» [103] в исполнении упитанного тенора, который разливался соловьем, будто не гимн исполнял, а серенаду и не в храме Господнем, а в оперном театре. За тенором вступал бас, стремившийся бурным «Credo» [104] сокрушить своего вечного сладкоголосого соперника. Далее следовала скрипичная интерлюдия, затем соло на виолончели, наконец, духовые при вознесении Святых Даров положительно взрывали пространство своим ревом, усугубляя сходство всего действа с ярмарочным представлением. И как же приятно, стоически снеся эту нотную истерику, наблюдать, как на кафедру поднимается осанистый Верньо, ступая легко и упруго, несмотря на свои габариты: черная сутана застегнута до самого подбородка, на сытой, чисто выбритой физиономия читается ехидство, прикрытое благочестием, в глазах иронический блеск, весь облик как бы говорит: «Приветствую вас, о поднаторевшие в притворстве! Я и сам таков, и проповедь моя будет сплошным лукавством!» Речи аббата Верньо, произносимые с кафедры, были пародиями на проповеди – да-да, завуалированной сатирой, изобилующей двусмысленностями, которые так ценят парижане. Избегая прямых высказываний, Верньо вызывал восторг своей паствы – никто не мог до конца понять, что он имеет в виду, какую проводит мысль. Разумеется, слушатели не стали бы следовать наставлениям Верньо, будь он настолько наивен, чтобы всерьез учить их чему бы то ни было. Проповедь в истинном смысле слова? Нет, спасибо. Они пришли причаститься веяний времени, уловляемых тонким чутьем аббата Верньо. Их интересует его мнение о политической ситуации, а главное – они еще долго будут смаковать остроумные замечания в стиле Франсуа де Ларошфуко [105] или Мишеля де Монтеня [106], каковой стиль подразумевает при обличении пороков на словах фактическое их оправдывание. Пожалуй, ничто так не тешит людей, гордящихся своим интеллектом, как извращенная философия, согласно которой категории «добродетель» и «порок» – нечто вроде тарелок у циркового жонглера. То и другое он ловко удерживает на кончиках пальцев посредством вращения, а «философы» с той же ловкостью доказывают, как плавно, почти неосознанно сливается с пороком добродетель. «Нет осознания – нет греха, – твердит софист. – Тут все дело в равновесии». Допустим, это верно насчет щедрости – чрезмерная щедрость перетекает в экстравагантность, которая есть порок. Зато обратных примеров, когда порок становится добродетелью, лжефилософы привести не могут, ибо никогда этому не бывать. Порок есть порок, его неотъемлемое свойство – огрублять сердца и умножаться в них. «Ибо огрубело сердце людей сих, и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы Я исцелил их» [107]. А добродетель, имеющая духовную природу, требует постоянной работы души, вечной оглядки и острастки – не то переродится в порок. Мы забываем, что эволюция наша еще не завершена: из Зверя сотворил Господь Человека, наградил его мудростью, знанием и способностью учиться на ошибках. Теперь Господь ждет от нас, чтобы мы сами, своими силами, достигли высшей ступени развития – уподобились ангелам; таков Его дивный замысел. Мы же, будучи слабы, слишком охотно сбрасываем наши крылья, сиречь духовное начало, и скатываемся в звероподобное состояние; порой никакие увещевания не способны вытащить нас из трясины, где нам угодно барахтаться. Тем не менее должен настать – и настанет – Судный день специально для тех святых отцов, или «служителей мертвой буквы», которые хоть единым словом или многозначительным молчанием толкнули человека в мерзкое доисторическое болото. А что такие священники встречаются, причем нередко, этого отрицать никто не посмеет. Аббат Верньо, избрав целью веру своих слушателей (которая и так уже еле держалась на плаву), охотно и во множестве швырял в нее камни сарказма и добился своего – вера утонула. По сути, он принес не меньше вреда, чем религиозный фанатик, объявляющий еретиками людей, преданных Иисусу Христу, но не приемлющих авторитета Церкви. Фарисеи из христианского учения столь же напыщенны, лицемерны и узколобы, сколь и фарисеи, названные Христом «волками хищными» [108]. «Затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и ХОТЯЩИХ ВОЙТИ НЕ ДОПУСКАЕТЕ» [109]. «Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония» [110]. Эти последние слова можно применить более чем к половине всех нынешних священнослужителей.

Итак, солнечным и кротким осенним утром кардинал Бонпре, помня о приглашении аббата Верньо, вместе с Анжелой и Мануэлем неспешно шел слушать его проповедь. Церковь Святой Девы Лоретанской была уже полна народу; если бы Верньо не озаботился зарезервировать скамью и не назвал смотрителю имя Феликс Бонпре, едва ли кардиналу вообще удалось бы попасть внутрь. Но вот всех троих впустили, и маленькая группа движется по центральному нефу, сообразуясь с медленным шагом кардинала, возбуждая любопытство всех и каждого. Кто этот отрок, недоумевали собравшиеся; отрок, который с таким достоинством идет за кардиналом, и откуда в его осанке столько благородства и скромности, и не удивительно ли, что в столь юные годы он печален и задумчив? Шептались и об «этой Соврани», обсуждали ее простое черное платье, легкий наклон головы, потупленный взор. Маркиз Фонтенель, всей своей вальяжной позой изображая безразличие к людям и событиям, сверкнул при появлении Анжелы карими глазами, ибо вдруг осознал, что эта хрупкая женщина презирает его. Весьма неприятный факт для маркиза – как для мужчины и как для представителя древнейшей фамилии, известной еще при Ричарде Первом, имеющей на гербе, в одном из полей, три белые лилии. О, французские лилии, символы чести, верности, истины и рыцарского благородства! Ныне вы попраны, растоптаны! Легкая фигурка в черном еще скользила по нефу, но взгляд раздосадованного Фонтенеля уже переместился на физиономию, глубоко ему отвратительную. Принадлежала она великому актеру Миродену, а ненавистна маркизу была по причине сходства с его собственной физиономией. Фонтенель исподтишка смотрел на правильное, чисто выбритое лицо, на густые кудри, точно так же, как у него самого, откинутые со лба, на блестящие, томные карие глаза, на губы, улыбка коих имела неотразимое обаяние. Конечно, в Миродене эти черты были опошлены подлым происхождением и сомнительной профессией, в случае же с Фонтенелем родовитость и воспитание как бы добавляли утонченности облику, достойному греческого бога. Маркиз сел прямее, отбросив брезгливую лень. «Вот во что, – подумалось ему, – я превращусь, если и дальше буду изнеживать и баловать себя телесно и нравственно». Все знали: хотя Мироден своим актерским дарованием приводит публику в экстаз, в частной жизни это человек недостойный. Его любовным связям нет числа, но ни разу он не был осиян спасительной благодатью высокой страсти, которая возносит до небес и мужчину, и женщину и украшает страницы скучной хроники самоцветами бессмертного чувства. Неужели он, Ги Беузэр де Фонтенель, в своих желаниях и амбициях нисколько не лучше, не благороднее, не выше Миродена? Неужели три лилии на его гербе ничего не значат? О Сильви он думал с нетерпеливым пылом, плененный ее грацией, синими глазами, смехом, который нежит слух, и улыбкой, которая ласкает сердце. Сильви казалась сотворенной из воздуха и лунных лучей, готовой растаять от прикосновения; маркиз воображал, что она, как конфетка, сама упадет ему прямо в рот. Он судил с мужских позиций – и что же? Неземное создание явило характер, схожий с алмазом твердостью, чистотой и непорочностью! Сильви доказала, что лестью ее не покорить, штурмом не взять. Она сдержала слово – покинула Париж. Маркизу это было известно от злополучной горничной, которая нынче прибежала к нему, обливаясь слезами, и объявила, что на хозяйку «нашел стих» и она уехала одна – совсем одна. Взяла с собой только арапчонка (он вроде пажа, из Бискры [111] вывезен), да мадам Бозье, которая еще в гувернантках у нее служила, да старика-дворецкого, который ее с детства знает. Фонтенель догадался: горничная, верная его шпионка, получила расчет не без участия Анжелы Соврани; он был сердит на Анжелу, но в то же время сознавал собственную низость. На подкуп служанки ради сведений о госпоже вполне мог пойти Мироден – это в его стиле, но разве такой поступок к лицу маркизу Фонтенелю? И вот лицо – прекрасное, безупречное лицо – то вспыхивает, то бледнеет, а взгляд устремляется к Миродену, столь схожему с маркизом внешними чертами – и, увы, моральными качествами!

Маркиз был словно брошен в жерло бури, стихии, что зовется мессой; громоподобно гремел орган, скрипки завывали, виолончели рокотали, как морские буруны, с хоров ручьями лились отроческие и юношеские голоса. Клубился дым – это кадили ладаном; солнце пробивалось сквозь витражные стекла, пронзало благоуханные облака. И среди этого буйства и величия разум Фонтенеля вдруг начал рисовать образы и целые сцены. Например, Фонтенель как наяву видел прелестное личико Сильви: оно над ним склонялось с улыбкой ласковой и в то же время укоряющей, словно говоря: «Если ты меня любишь, освяти свою любовь хотя бы каплей благородства!» Подобные мысли были маркизу в новинку, он почти стыдился их, но прогнать не мог – во всяком случае, пока звуки мессы-бури бушевали вокруг него, гулко отзываясь в его теле. Поэтому маркиз облегченно выдохнул, когда все смолкло; тишина означала, что наступило время долгожданной проповеди.

Неспешно и уверенно взошел по ступеням кафедры аббат Верньо; теперь он озирал публику, сохраняя на лице невозмутимость, приправленную насмешливостью, – ему одному присущее, неподражаемое выражение. Аббат ждал, когда там, внизу, перестанут шелестеть страницами и подолами, покашливать, сопеть и шаркать, то есть когда установится относительная тишина. Возню публики аббат выносил с видом страстотерпца, но за нарочитой смиренной обреченностью угадывалось презрение. Аббат Верньо стоял, расправив плечи, левую руку водрузив на резной парапет. Именно на левой руке он обычно носил кольцо с великолепным бриллиантом. Сегодня кольцо отсутствовало, и белые холеные пальцы выглядели довольными, что избавились от его тяжести. Пожалуй, нет в человеке ничего более выразительного, чем кисти рук. Лицевые мышцы способны изобразить что угодно, лгут порой даже глаза – но только не руки. Их форма и жесты расскажут о характере больше, чем любая другая черта; о статусе человека можно судить по тому, каковы его руки в состоянии бездействия. В случае с аббатом Верньо его правая рука, не в пример левой, избавленной от драгоценного бремени, крепко сжимала небольшого формата Новый Завет в черном переплете, выражая готовность идти до конца. Недаром же самые наблюдательные из слушателей, поднявши взоры, обнаружили в лице и повадке модного проповедника нечто новое, приводящее в замешательство. Есть все основания полагать, что каждый человек имеет «ауру» – иными словами, неосознанно передает в мир свой внутренний настрой, в соответствии с зарядом и мощью коего либо привлекает к себе людей, либо отталкивает; так вот Верньо тем воскресным утром, сам того не ведая, сообщал о своем чрезвычайном волнении.

Отдельным слушателям стало не по себе; не желая поддаваться настроению аббата, а то и с целью вовсе сбить его с толку, они нервно покашливали. Нельзя, однако, напрягать горло до бесконечности, аббат же определенно решил начать свою проповедь не прежде, чем воцарится полная тишина. И она воцарилась, и Верньо открыл свою книгу. Держа ее так, чтобы всем было видно, он сразу взял нужный тон, ибо французский язык уже сам по себе дарует красноречие всякому образованному оратору. Голос аббата был звучен и глубок, и каждое слово отчетливо слышалось на всем пространстве переполненной церкви.

– Перед вами, – заговорил аббат Верньо, – некая книжица, вы все тешитесь уверенностью, будто изучили ее досконально. Смотрите, как она мала – ее можно прочесть всего за час. Это Новый Завет – последняя Воля, последняя Заповедь миру Иисуса Христа, распятого за Божественную Свою суть более восемнадцати веков тому назад. Я упомянул данный факт на случай, если вы о нем забыли. Принято считать, что эта книжка – послание Господа Бога и ключ Веры. Принято считать, что церковная доктрина построена на заветах, в ней изложенных, и что мы, люди, живем согласно святым текстам. Однако, хотя книжка эта, как я уже сказал, невелика и может быть прочитана за час, никто из собравшихся здесь в ней ничегошеньки не смыслит! Странно, не правда ли?

На этой фразе Верньо облокотился о парапет, и его выразительные, холодно-насмешливые глаза сверкнули, разом обозрев всех собравшихся.

– Да, это странно. Тем не менее я настаиваю: никто из вас понятия не имеет о том, что содержится в этом томике – основе Христианской Веры! Сами вы его даже не открывали, а все прочитанное для вас вслух нами, священниками, влетев в одно ваше ухо, тотчас вылетает из другого! Известно вам об этой книге, пожалуй, только одно: что это – Тайна, величайшая в мире, запечатанная, единственная по-настоящему достойная того, чтобы быть разгаданной даже ценою огромных усилий! Ибо не за горами время – возможно, оно уже пришло, – о котором пророчествовал святой Иоанн Богослов, за что и был записан в безумцы некими «умниками». Не за горами дни, о коих сказано: «Потрясены будут силы небесные, и смятение сделается на земле» [112]. Святой Иоанн говорил странные вещи, в частности, об этой книге им сказано: «И видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями. И видел я Ангела сильного, провозглашающего громким голосом: кто достоин раскрыть сию книгу и снять печати ее? И никто не смог, ни на небе, ни на земле, ни под землею, раскрыть сию книгу, ни посмотреть в нее. И я много плакал о том, что никого не нашлось достойного раскрыть и читать сию книгу, и даже посмотреть в нее» [113]. Иоанна Богослова, как известно, называли безумцем, не видя разницы между безумием и вдохновением. Что ж, если его слова действительно доказывают его безумие, значит, есть повод усомниться в здравомыслии каждого из нас. Ибо святой Иоанн точно описал как нынешние времена, так и прискорбное наше безверие: НИКОГО НЕ НАШЛОСЬ ДОСТОЙНОГО РАСКРЫТЬ И ЧИТАТЬ СИЮ КНИГУ, И ДАЖЕ ПОСМОТРЕТЬ В НЕЕ. Впрочем, я не собираюсь рассказывать о семи печатях: они представляют собой семь смертных грехов, кои еще при первых мучениках замкнули книгу и, похоже, отпирать не намерены. Да, мы недостойны читать то, чего не разумеем; но и этот печальный факт я не стану сегодня мусолить. Мы привычно делаем вид, будто что-то смыслим в Священном Писании; а куда деваться, ведь так велят общественные устои! Но еще постыднее внушать себе и окружающим, будто мы хотя бы пытались жить по святым заповедям. Конечно, мы находимся под их влиянием, даже не сознавая этого, но самая суть заповедей Христовых окутана тайной для каждого отдельного читателя. Толпы древних египтян, внимая оракулу, точно так же не понимали его предсказаний. Почему же так происходит? Главным образом потому, что от нас требуется работа ума – а она-то нам и противна, и тяжела. Напрягаться – занятие неприятное. Четверти часа усиленных размышлений довольно, чтобы любой из нас уверился в собственной ничтожности, осознал нелепость своего существования; мы же категорически не приемлем процессы, которые приводят к подобным умозаключениям. Я не просто так употребляю местоимение «мы»; я говорю и о вас, и о себе – главным образом о себе. Здесь и сейчас я признаю, что перспектива прослыть ничтожным и нелепым, стать изгоем всегда страшила меня. Правда, сам я видел и ничтожество свое, и нелепость – но вы-то их не видели! Они – моя тайна, мое личное дело! И хоть я и не достоин раскрыть и читать сию книгу и даже посмотреть в нее, один пассаж в ней кажется мне применимым к сегодняшнему дню, и я намерен, опираясь на него, преподать вам урок. Не обессудьте, если будет не слишком занимательно.

Аббат Верньо умолк и воззрился на своих слушателей с неприкрытым презрением и явной издевкой.

– Не абсурдно ли говорить об «уроке» вам, тем, которые не слушают дружеских советов, палец о палец не ударят ради собственного интеллектуального или духовного развития? Вы вспыхиваете страстью и тут же гаснете, как спички; если вам перечат даже в мелочах, вы впадаете в ярость. Разве это не забавно? Однако к делу. Слова, которые я намерен вам разъяснить, были исторгнуты Божественными устами. Если бы вы истинно веровали, вы рухнули бы на колени и молились бы о том, чтобы вам были ниспосланы абсолютное понимание и готовность смиренно им следовать. Но веры в вас нет, и преклонение колен стало бы притворством. Я не потребую молитвы от вас, не знавших святого экстаза. Просто выслушайте меня и примите мои слова так, как принимаете все дары Господни, – не будучи к ним готовы, без мысли, без благодарности. Посмотрим, что вам удастся из них вынести. «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло. Если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» [114]

Закрыв Новый Завет, Верньо поместил его на специальную подставку, покрытую подушечкой. Ладонь аббата властно легла поверх книги, сам он пытливым взором оглядывал своих слушателей.

– Как же можно истолковать слова «ЕСЛИ ОКО ТВОЕ БУДЕТ ЧИСТО»? Сказано сильно, в лаконичной простоте этой фразы – глубинная правда. Под словом «око» имеется в виду зрение; «будет чисто» означает незамутненность восприятия, доступную тем, кто светел душой, – вот вам и «все тело твое будет светло». Определенно, Христос говорил не об одной только физиологической функции, Он подразумевал очи души, четкость представлений о хорошем и дурном. Для бесконечной Вселенной неважно, зрячи мы или слепорожденны, однако первостепенное значение в жизни имеет именно духовное зрение. Увы, им-то большинство из нас не обладает. Современное образование, особенно здесь, во Франции, незамедлительно надевает на ребенка двояковыпуклые очки, да еще в нагрузку дает ему косоглазие. Ибо смотреть прямо перед собой недостойно нас, сынов и дочерей просвещенной эпохи. Это было бы слишком примитивно. Только не зря ведь Христос учил: «Если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно»! Разберем теперь слово «худо». Оно противопоставлено слову «чисто», то есть подразумевает неправильно устроенное зрение – это я выражаюсь фигурально, а вообще речь идет о двойных стандартах. Так вот с этим «худо» «все тело будет темно». К чему мы пришли, друзья мои? А вот к чему. Если все это правда – а вы должны верить, что это правда, иначе вы не поддерживали бы церкви своими посещениями; если все это правда, стало быть, мы все – дети, объятые тьмой! Я очень сомневаюсь, что здесь сейчас найдется хоть один человек – самого себя я объединяю с вами, – один человек, говорю я, чья душа не слепа. Зрение души сообщает нам, что Господь есть Творец всего сущего, что Господь есть Свет и Любовь, что Он ждет от нас, как и от всех Своих творений, добра и веры. Увы, двояковыпуклые очки заодно с косоглазием наущают нас совсем другому, а именно: «Жизнь коротка, но сулит немало удовольствий. Я не видел Бога – как я могу быть уверен, что Он существует? Вселенная, конечно, полна чудес и поражает меня математической точностью своего устройства, но что я в ней, если не песчинка? Мою роль можно сравнить с ролью пылинки, которая толчется в солнечном луче. Вот сейчас я жив, я продолжаю род, а потом умру; никого не касается, как я это проделываю, главное, чтобы мне было не слишком тяжело, а лучше бы – приятно». Такова, друзья мои, философия животных, ныне находящаяся в чести. Да, мы имеем дело с «высокой модой» как здесь, во Франции, так и в Англии, Италии, Испании. Кажется, одна только молодая Америка еще борется за Веру – христианскую веру, недаром же она, пусть робко, с трогательной нерешительностью, испрашивала такого права у папы. К слову, папа объявил, что это невозможно: вот что он написал кардиналу Гиббонсу: «Дискуссия о доктрине Церкви недопустима даже в Соединенных Штатах. Толковать доктрину имеет право только папа, и если на уровне конфессий разночтения еще позволительны, то в отношении доктрины в целом о них не может быть и речи» [115]. Слышите? «Дискуссия недопустима»! Подумайте, сколь тверда Вера, чьи постулаты даже не обсуждаются. Однако нас учат, что власть Церкви – это власть самого Бога. Как такое возможно? Ведь мы говорим о Боге и Его заповедях. А Бог не мешает нам доискиваться сути Им заповеданного, не карает, когда мы застываем, ошеломленные, перед величием мира, который Он сотворил. Мы ищем Бога – Он открывается нам в Своей славе; чем упорнее наши поиски, тем щедрее награда. Сам Христос сказал: «Ищите – и обрящете». А Церковь говорит: «Не смейте искать!» Как же примирить эти два утверждения? Никак, мы имеем дело с двояковыпуклыми очками: с чистым зрением души – и зрением порочным. Христос объяснял доходчиво. У Церкви – ни словечка в простоте. Христос давал четкие наставления для жизни – мы открыто их нарушаем, поступаем как раз наоборот. Истину можно и нужно обсуждать, дискуссии тут позволительны, несмотря на то что тысячи святых отцов вопиют «Нельзя»! Идем далее. «Толковать доктрину имеет право только папа, и если на уровне конфессий разночтения еще позволительны, то в отношении доктрины в целом о них не может быть и речи». Разберемся, что это за доктрина. Это учение Иисуса Христа, изложенное простым языком, так что поймет его даже малое дитя. Однако Церковь своим скрипучим голосом объявляет: нет, лишь папа может толковать это учение. Что за беда? Голос Истины громче и звонче, нежели голос Церкви. Истина восклицает: «Если не будете слушать Меня – а Я есть Слово Господне, изреченное устами пророков и самого Сына Божьего и доныне живое во всем сущем, – в прах обратятся ваши ничтожные сословия, ваши церкви, нетвердые в вере, ваши негодные философские течения, ваши секты с их вечными дрязгами! Ибо человечество ждет прихода Истинной Церкви Христовой. То будет единый Дом Славы Господа; Дом, откуда изгонят софистику, суеверие и суесловие, где останется только Господь в Чуде Христа и совершенство Его творения!» Друзья мои! Для этого Дома, столь нам всем необходимого, нет лучшего фундамента, чем католическая церковь – слово «католическая» [116] я использую в самом широком смысле, в значении «вселенская», отвечающая потребностям всех и каждого, и утверждаю, что РИМСКАЯ католическая церковь имеет в себе живой росток, который распустится во всем совершенстве красоты. Для этого Церковь должна отринуть помпезность, отказаться от сокровищ; она должна дорожить своей честью настолько, чтобы не впутываться в мирские, особенно в политические – дела; должна в прах раздавить предрассудки, идолопоклонство и фанатизм; должна всегда помнить о тщете повторений в молитвах [117]. Довольно цепляться за легенды и невежественные представления лишь потому, что они известны с давних времен! Пусть Церковь распахнет двери науке с ее каждодневными открытиями и достижениями, которые только подтверждают чудесное устройство Вселенной Господом Богом. Тогда Церковь имеет шансы еще долго служить опорой человечеству. Тогда она может поглотить буддизм и обратить в христианство все население Земли. «Если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно»; пока Церковь смотрит на мир сквозь двояковыпуклые линзы очков, то же самое делать обречены и мы все. Вот, внимаем же мы, в своем кромешном цинизме богоотрицания, утверждению о том, что толковать доктрину нам, католикам, может только один человек, причем наставник этот дряхл, его телесные и интеллектуальные силы уже на исходе по причине почтенного возраста. Возникает вопрос: почему наставлять нас в заповедях Иисуса Христа – вечно молодого, поправшего смерть – избирают человека преклонных лет? Христос не сгибался под бременем телесной старости, а Его бессмертный дух, лишь на время заключенный в клетку тленного праха, был устремлен от древнего к новому! [118] Во всех других сферах руководят люди, находящиеся на пике физических и умственных сил, люди энергичные и предприимчивые. Но деликатнейшая, сложнейшая задача – возносить смятенную душу человеческую к высотам духа – поручается старику, который уже плетется к могиле. Именно он, говорят нам, и есть наш «непогрешимый» [119] учитель. Не правда ли, жуть берет? Ни на одном поприще не продвинуться тому, кто перешагнул шестидесятилетний рубеж, но глава Церкви может быть и старше; он зачастую едва ноги передвигает от дряхлости, однако же ему позволено называться представителем Христа, Который не ведал усталости в Своих делах, всем помогал, всех утешал; Которому не суждено было состариться! Впрочем, я уже довольно времени уделил этому нелепому явлению – одному из многих в Церкви; их не было бы, если б не злополучные двояковыпуклые линзы очков. Я подошел к финальной части разбираемого мною стиха; вот она: «Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» ЕСЛИ СВЕТ, КОТОРЫЙ В ТЕБЕ, ТЬМА, ТО КАКОВА ЖЕ ТЬМА? Друзья мои! Это – мое состояние, с двадцатилетнего возраста мой свет является тьмой. Недюжинные интеллектуальные способности, посредством которых я занял нынешнее фальшивое положение…

Верньо умолк, ибо среди слушателей заметил ропот. До сих пор все сидели не шевелясь, и жужжание единственной мухи, которая билась в витражное стекло, казалось громким, как звуки волынки. Выдержав многозначительную паузу, Верньо продолжал:

– Надеюсь, вы все четко расслышали мои слова! Фальшивое положение, говорю я; фальшивое положение! Повторю, дабы избегнуть недопонимания: мое положение фальшиво и всегда было таково. Я требовал веры от вас, но сам не веровал даже в половину того, о чем вещал; не веровал ни единой секунды! Я внушал вам правила жизни, которым сам даже не собирался следовать! Тем не менее я дерзко заявляю, что большинство прелатов ничуть не лучше меня. Образованные люди здесь, во Франции, – неважно, к духовенству они принадлежат или являются мирянами, – переживают сейчас непростое время. Их ясный и острый ум не позволяет им принимать догматы десятого [120] и двенадцатого веков [121].

Однако в этих интеллектуалах еще можно было бы сохранить веру в Бога и Вечную жизнь. Церковь же, увы, не поддержала оступившихся, не пожелала, надменная, измениться в соответствии с запросами Нового времени. Ватикан продолжал метать громы и молнии, привычные нашему слуху; в Америке они недавно произвели небольшое сотрясение воздуха, а по Франции в первозданном виде прокатилось вот это вот утверждение, насчет недопустимости дискуссий. Желаете знать, каков результат? Извольте: все интеллектуальные силы нашей страны ополчились против духовенства с его интригами и кознями, и всеми нами правят атеизм и материализм, ибо их адепты дерзки и за словом в карман не лезут. Даже дети – причем я говорю не о единичных случаях – находят забавной саму мысль, что Господь существует, смеются, когда им рассказывают о Распятии. В то же время порок и преступление, как оказывается на поверку, вполне позволительны и даже часто оправданны. Моральные рамки становятся все шире и шире; люди непрестанно требуют снисхождения к своим страстям; кажется, в этом неумолчном хоре участвует уже вся Франция. Суть же изложена известным персидским сибаритом по имени Омар Хайям, это он обратил к Господу следующие кощунственные слова:

Бесовским наущениям, хоть плачь,

Послушна плоть; негодный сей горлач

Расколоти, Творец, без сожалений!

Не хочешь? Значит, мир переиначь!

Вообразите, что комару вздумалось возвести собор, – продолжал Верньо, – и он потребовал изменения законов архитектуры, с тем чтобы великая задача стала по плечу ему, ничтожному. Закон есть Закон, нарушение влечет за собой кару. Закон пишется ради блага; если мы продолжаем тяготеть ко злу, Закон нас сокрушает. От пороков заводится плесень в теле и в душе, история знает немало примеров сего пагубного недуга. От нас требуется по мере сил совершенствовать этот мир, созданный Господом; если мы отказываемся, если вставляем палки в магическое Колесо Вселенной – оно все равно продолжит путь, но мы будем им раздавлены. И вот здесь-то главная ошибка нашей Церкви. Игнорируя нынешнее поколение, она сама хватается за Колесо, тщится затормозить его ход. Однако Истина торжествует ежедневно, твердым голосом она славит величие Господа Бога. Небесные врата распахнуты, ученые повествуют нам о звездах, о тайнах света и звука. Похоже, недалеко то время, когда сами могилы расскажут о своих мертвецах, когда человеческие сердца станут как раскрытые книги. А мы по-прежнему лжем, лицемерим, льстим, мошенничаем – с ближними и с самими собой. Мы ведем жизнь, нацеленную на стяжательство и обман, мы пестуем в себе самонадеянную уверенность, что наша подлая суть не будет однажды выявлена. Философию анимализма мы признали за благо; мы проводим мысль, будто она согласуется с порядком, заведенным самой природой. Мы упиваемся своими тайными грехами, а в лицо миру глядим с бесстыдством гордыни. О, мы все – ловкие лжецы! Но мы еще и глупцы: это так, сколько бы каждый из нас ни отрицал эту истину. Всякое наше действие и помышление идет в счет; цифры складываются, сумма увеличивается, но мы не помним о том, что в итоге придется платить, причем сразу за все! Каждая циферка имеет значение; а что до той, которая зовется нулем, так она на порядок увеличивает итоговую сумму. Но свет в нас давно сделался тьмой, и эта тьма густа! Она столь густа, что мы ни на дюйм перед собой не видим! Мы слепы в духовном смысле, ибо упорно отторгаем учение и совет, если они предполагают хотя бы минимальный дискомфорт для нашего эго. Так мы существуем день за днем, пока не наступает – разумеется, внезапно – час расплаты, пока не приходится взглянуть в лицо смерти. Что? Уже пора? Все кончено? Никак нельзя задержаться здесь, на земле? Неужели прямо сейчас надо отбросить нелепую ложь, подлые сделки с совестью – и нагими отправиться в Неведомое? Заметьте: речь не идет о небытии, ибо во Вселенной нет ничего мертвого. Вселенная пульсирует и пылает – в ней происходят перерождения. А мы – во что мы превратили свою прежнюю жизнь? И что сотворим с грядущей? Однако некогда задавать вопросы – время для них нам давалось, но мы его упустили. Настала пора отправляться, истекли все до единой отпущенные нам секунды. Наши милые друзья (если таковые имеются), наши доктора, чьи услуги мы щедро оплачивали, а также наши слуги трепещут при виде последних конвульсий и плачут – не столько от жалости, сколько от страха, а когда все кончено, говорят «Отошел» или «Отошла». Но куда – вот вопрос. Ответ на него каждый из нас получит, когда в прошлом останутся понтифик, Церковь, догматы и условности, когда впереди воссияет истинный Свет. Что же нам – молиться? Рыдать? Толковать о ритуалах, сопровождающих молитву, и о словесной форме самих молитв? Гадать, какая догма «единственно верная»? Сетовать на дурное окружение? Или мы внезапно поймем, что был и пребудет лишь один путь в жизни, один способ достичь благодати? Его заповедал нам, в Своем бесконечном терпении, Богочеловек. Он учил нас добру и чистоте духа, правде и отваге, мы же следовали собственным склонностям – стало быть, сами себя ОСУДИЛИ – своими действиями, своими словами. И наказание нам будет не от Господа Бога, о нет – это наши грехи вернутся к нам эхом!

Верньо замолчал и, оглядев публику, убедился, что его слушают затаив дыхание.

– О, мне и самому ведома прелесть греха! – продолжал он, голосовыми вибрациями артистически донося до аудитории разом иронию и пафос. – Я изведал то особенное чувство, с каким отдаешься дьявольщине! И вам оно тоже знакомо. О вы, кому рукоплещут за театральную игру! Вы, кому смотрят в рот завсегдатаи литературных салонов, и вы, в чьи мастерские стекаются ценители изобразительного искусства! Всем вам кажется, будто своей деятельностью вы способствуете возвышению человечества, но в частной жизни вы погрязли в пороках, которых устыдились бы даже ваши породистые собаки! Ибо из скотов ни один не превзойдет скотством человека, который достиг скотского состояния! Среди вас есть те, кто упивается дурной славой, – это мне известно. Среди вас немало таких, которые в оправдание своей низости приводят единственный аргумент: такова, мол, человеческая природа, вот мы и живем как животные. «Я веду себя в соответствии с моим темпераментом и склонностями, я не желаю меняться, и вам меня не изменить; я таков, каким сотворен!» О, подобными фразами мог бы оправдываться вор, похитивший деньги у соседа, или убийца, пронзивший кинжалом свою жертву! «Такова моя природа – пронзать кинжалом и красть; я, по сути, животное, я не желаю меняться, вы меня не исправите». Если бы аргументы эти были обоснованны и верны, человек до сих пор был бы там, где началось его шествие по земле, а именно в лесах и пещерах, и руководил бы этим дикарем единственный инстинкт – поиск пропитания. Но, как известно, даже и с такой малостью, как этот инстинкт, древние дикари догадались, что сотворены некоей высшей силой, и сразу же начали медленный путь наверх. Так инстинкт дорос до разума, а разум привел человечество к культуре, к цивилизации. Теперь же, достигнув высшей точки развития и знания, человечество берет пример с древних ассирийцев и египтян. Те и другие словно устали. Они поняли, что перед ними – бездна непознанного, и устрашились. В этом – причина упадка их цивилизаций. Так и современный человек: еще немного – и он попятится назад, в те дни, когда был животным, и более никем, и снова станет на четыре конечности вместо двух. Он увидел Ангела вблизи – и вот не решается отрастить собственные крылья! Поскольку жизнь он воспринимает только на материальном уровне, ему страшно воспарить – он не смеет даже представить себе, что ждет его в этакой дали! Иными словами, прогресс, то есть духовный рост, затормозился. Человек колеблется, сомневается, боится. Настал тот самый момент, когда Тварь приблизилась к Творцу; она ослеплена сиянием, она в замешательстве. Странно, что в такие критические периоды человек совсем один: ему оставлена только свободная воля. Человек уже столько раз получал божественную помощь; казалось бы, он достаточно силен, чтобы самому решить свою судьбу. О да, он силен – у него есть разум и знания, и он может распорядиться ими в пользу продолжения пути наверх. Однако всякая культура подразумевает и материальное благополучие; чем более развито общество, тем больше искушений подстерегает человека. Нас учат бороться с искушениями. Дух стремится дальше – Тело висит на нем, как кандалы. Но придет день, когда Дух одержит победу! Наше поколение кое-что знает о силе Духа, наше поколение достигло критической черты. Мы рискуем опуститься столько низко, что все наши помыслы сосредоточатся на ублажении собственного эго. Но, если мы рванемся вперед, вовсе бросив эго, перед нами распахнутся Небесные врата, нам откроются все великие тайны! Сколько раз мы медлили, топтались в нерешительности возле истинного блага, не знали, летать нам или ползать! Свет, который в нас, – тьма, и какова же эта тьма! Вот в каком состоянии души я, ваш проповедник, пребываю уже много лет. Я не ведаю, летать мне или ползать, утонуть или воспарить! Скажу без лукавства: я уверен, что не упаду в вашем мнении, если признаюсь: мое поведение не менее возмутительно, чем ваше. Быть может, вы сейчас притворно вознегодуете, но в глубине сердца проникнетесь ко мне симпатией. Мои колебания никак не связаны с вами, моими слушателями. Это вопрос сугубо личный. Но вот что я хочу вам сегодня внушить: склонны ли вы к добродетели или к пороку, отбросьте глупую убежденность, будто грехи ваши вас не найдут. Я неспроста взял себя для примера – учтите это. Помните: единственная цель каждого вашего греха – идти по вашему следу, настичь вас и уничтожить, причем грех приступает к выполнению задачи в ту же секунду, как бывает свершен! Я не могу дать абсолютную гарантию, что существует Бог. Я уверен в другом: во Вселенной идут скрытые процессы, вроде математических вычислений. Все поступки, даже, казалось бы, незначительные, суммируются с аккуратностью, которая по меньшей мере ошеломляет. Более двадцати пяти лет назад я предал невинное существо, бесконечно мне доверявшее. Нет преступления гаже, но я тогда расценивал свою низость как приключеньице, пустяк, житейское дело. Я знал, конечно, что люди строгих моральных правил назовут мой поступок грехом, но сам я смотрел на подобное сквозь пальцы и в этом не отличался от вас. Я не чувствовал раскаяния, я даже не вспоминал о своем приключеньице, а если и случалось вспомнить, живо находил себе оправдания, привычно успокаивал совесть: мол, все произошло само собой, такие сложились обстоятельства. Ох уж эти обстоятельства, над которыми мы не властны! В сколь презренного скота превращают они человека, который, если только ничем не искушаем, готов объявить себя хозяином планеты! Хорош хозяин планеты, не умеющий совладать с собственным инстинктом! Итак, я о своем преступлении не думал, но о нем помнил Некто – Господь или Высший разум – неважно. Главное, что оно было учтено, вписано в анналы бытия, с указанием места и даты. И вот теперь, когда я уже в преклонных летах, мне предъявлено свидетельство моей низости – факт из плоти и крови.

Верньо умолк. По рядам прошел ропот. Актер Мироден смотрел на аббата с понимающей ухмылкой. Анжела Соврани вскинула взор своих синих глаз, в которых читались изумление и сочувствие. Кардинал Бонпре, помня, в чем Верньо признался ему, склонил голову, растроганный до глубины души.

– Вероломство, – убежденно заговорил аббат, – у всех на виду не свершается. Мы предаем друг друга в темноте, приглушаем шаги и голоса. Мы лжем шепотом. Мы плетем интриги за закрытыми дверями. Так поступал и я. Уже тогда я был прелатом Римско-католической церкви; содеянное мной для священнослужителя недопустимо, поэтому я предпринял все меры предосторожности, чтобы сокрыть мою вину. Однако из моей лжи выросло проклятие, из вероломства – истина, из тайного греха – явное возмездие…

Едва аббат произнес это слово «возмездие», как раздался громкий щелчок пистолетного выстрела. Мгновенная вспышка, дымное облако – и пуля, с визгом летящая прямо в лоб Верньо, – таковы были впечатления его слушателей. Все они в панике повскакали с мест. Общее замешательство длилось считаные секунды; потом дым рассеялся, и люди увидели аббата Верньо, полулежащего на ступенях кафедры, очень бледного, однако невредимого. Перед аббатом стоял Мануэль – руки простерты, на лице улыбка. Пуля угодила в пюпитр как раз над головой мальчика.

Еще миг – и к кафедре стало не пробиться из-за плотной толпы.

Первым подал голос Верньо.

– Я не ранен, – выкрикнул он. – Займитесь мальчиком! Он выпрыгнул откуда-то прямо передо мной и спас мне жизнь.

Но и Мануэль оказался в полном порядке, он стоял, жестами отметая как вопросы, так и похвалы. Суматоха продолжалась, а тем временем двое жандармов посреди центрального нефа выкручивали руки человеку, который, судя по всему, был одержим дьяволом – так отчаянно рвался он из цепких лап представителей законной власти.

– Ага, вот и убийца! – вскричал Мироден, бросаясь на подмогу жандармам.

– Убийца! – эхом отозвались еще человек двенадцать и поспешили принять участие в задержании опасного элемента.

Верньо услыхал это; он быстро взглянул на кардинала Бонпре, который хотя и был потрясен внезапностью произошедшего, однако сразу понял его смысл. Правильно истолковал он и умоляющий взгляд аббата, не замедлившего воскликнуть:

– Монсеньор! Велите им отпустить юношу! Пусть подведут его ко мне!

Бонпре попытался протиснуться к жандармам; кто-то уступал ему дорогу из почтения к его сану, кто-то, наоборот, чинил препятствия, так что Бонпре удалось сделать всего несколько шагов. Тогда аббат Верньо принял решение – он поднялся, оперся на плечо Мануэля и заявил во всеуслышание:

– Мосье преступник пришел сюда ради меня! И я желаю кое-что сказать ему!

Тут же рокочущая толпа замерла и расступилась перед жандармами, которые, подчиняясь аббату, пинками и тычками гнали к нему пленника. Это был молодой человек, вероятно, из сословия земледельцев – чернобровый и черноглазый, стройный, с выразительными чертами лица. Он, видимо, решился подчиниться судьбе, раз уж в яростной схватке с жандармами победа ему не улыбнулась.

Оказавшись лицом к лицу с аббатом, он поднял голову, в темных глазах пылала испепеляющая ненависть. Губы раскрылись, молодой преступник заговорил бы, но внезапно его взгляд упал на Мануэля – и он смутился, и не издал ни звука. Аббат рассматривал его, улыбаясь загадочно и восхищенно, и наконец велел жандармам:

– Отпустите этого человека!

Опешившие жандармы таращились на аббата снизу вверх, взглядами уточняя, правильно ли поняли приказ.

– Отпустите его, – твердо повторил Верньо. – Не мне предъявлять ему обвинения. Если бы он убил меня, это было бы справедливо. Отпустите его!

Тут вперед выступил, отделившись от толпы, маркиз Фонтенель.

– Отче, – заговорил он, – не пожалеете ли вы о своем решении? Осмелюсь дать вам совет: не проявляйте излишнее милосердие к этому…

– «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут» [122]! – процитировал аббат. Он все так же загадочно улыбался, но видно было, как тяжело ему дышать, да и лицом он стал бледнее прежнего. – Прошу вас, господа, отпустите этого юношу! Я отказываюсь возбуждать уголовное дело против того, кто есть кровь от крови и плоть от плоти моей! Я беру на себя ответственность за его поведение в будущем, я в ответе за его прошлое. Он – мой сын!

Предыдущая главаГлава 15 из 42Следующая глава