Около двух часов пополуночи в горнице воцарилась глухая, осязаемая тишина.
Печные угли задернулись сизой пленкой пепла, но кирпичное чрево продолжало дышать густым, сухим жаром. Марта у стены спала сном праведницы: целебный взвар с медом, сытный пирог и спавшее воспаление сморили великаншу начисто. Она лежала, свернувшись мягким валом у самых теплых кирпичей, ее пышная грудь вздымалась мерно и глубоко, бархатные уши были расслабленно откинуты на сено, а из приоткрытых губ доносился тихий, мирный соп.
Но с другой стороны широких нар тишина была обманчивой.
Алексей лежал на спине, закинув руку под затылок, и чувствовал, как воздух вокруг буквально дрожит от мелкого, натянутого напряжения.
Лиска не спала.
Она лежала на боку, прижавшись к нему вплотную, и ее горячее, частое дыхание обжигало его плечо. В темноте тускло мерцали два круглых янтарных огонька: волчица смотрела на него не мигая, в упор, жадно втягивая ноздрями запах его кожи, березовой сажи и крепкой мужской силы.
Шершавая холстина ее рубахи тихо зашуршала.
Лиска медленно, с кошачьей плавностью приподнялась на локте. Овчинный тулуп сполз, но девка даже не дрогнула от прохлады — все ее тело пылало сухим, нетерпеливым жаром. Ее тонкая, гибкая ладонь с короткими темными когтями легла на грудь Алексея — прямо туда, где под крепкими ребрами гулко колотилось сердце. Пальцы ее скользнули вверх, огладили ключицу, коснулись шеи.
— Лиска… — негромко, предостерегающе шепнул Алексей, но голос его сорвался на глухой, низкий рокот.
— Не гони, — выдохнула она прямо ему в губы.
В голосе девки не осталось ни капли прежнего рабского страха — в нем звенела дикая, отчаянная звериная решимость. Она подалась вперед, навалилась на него всем своим упругим, горячим телом, обвила шею руками. Ее пепельные волосы рассыпались по его лицу шелковистой волной.
Лиска опустила лицо к его ключице, зажмурилась и внезапно, с глухим гортанным звуком, прихватила зубами кожу у основания шеи.
Не до крови — но крепко, обжигающе: острые белые резцы сомкнулись на плоти, оставляя ясный след первобытной метки. Зверь метил своего вожака. Своего единственного защитника, за спиной которого нашел дом и свободу.
Внутри у Алексея что-то оборвалось.
Вся его старческая, рассудительная сдержанность из прошлой жизни улетучилась без следа. Перед ним была живая, преданная дикая хищница, готовая сгореть в этом огне. Его широкие, мозолистые ладони легли на ее узкую талию, огладили сильные ребра и сжали гибкие бедра, притягивая вплотную к себе.
Лиска судорожно вздохнула, выгнулась в его руках, запрокинув голову. Ее пепельные уши прижались к затылку, пушистый хвост нервно обвился вокруг его голени, а пальцы намертво вцепились в его плечи.
— Твоя… — задыхаясь, прошептала она в полумрак горницы, глядя на него расширенными, темными зрачками. — Возьми, Алексей… Всю возьми… Не могу больше…
Он не стал спорить. Алексей сгреб ее в охапку, одним движением натянул плотный овчинный тулуп до самых ушей, отсекая их от мира глухим шерстяным шатром, и подмял податливое тело под себя на душистом, шуршащем сене.
Рубаха соскользнула прочь. Под плотной овчиной стало жарко, как в истопленной бане.
Лиска только раз коротко, гортанно вскрикнула, но тут же уткнулась лицом в изгиб его шеи, прикусив зубами собственную губу, чтобы не разбудить спящую за печью Марту. Ее тонкие ноги оплели его поясницу, когти мягко скребли широкую спину, а гибкое тело с яростной, благодарной силой отзывалось на каждое его движение.
Не было ни стыда, ни страха — была лишь темная, древняя буря сошедшихся одиночеств, в которой Лиска отдавала ему свою волчью душу без остатка, а Алексей брал ее властно, уверенно и бережно.
Развязка настигла их в тихом, сдавленном стоне: девка застыла в его руках, вытянувшись в струну, пальцы ее судорожно свело на его затылке, а по телу прокатилась долгая дрожь освобождения. Алексей прижал ее к себе до хруста ребер, выдохнул жаркий воздух сквозь зубы и замер, укрывая ее широкими плечами.
Спустя полчаса в избе снова дышала лишь мирная ночная прохлада.
Они лежали в обнимку под тулупом, переводя дыхание. Лиска покоилась на его плече, раскинув тонкие руки, прижавшись влажной щекой к его груди. Ее пепельные уши расслабленно поникли, глаза были прищурены, а на губах блуждала сытая, победная улыбка.
Она медленно провела пальцем по свежему следу своих зубов на его ключице, тихонько заурчала горлом и шепнула:
— Мой… Теперь навек мой.
Алексей накрыл ее ладонь своей широкой рукой, поцеловал в теплую макушку между ушей:
— Твой, Лиска. Спи давай, хозяйка.
Утро одиннадцатого дня заглянуло в горницу холодным золотистым светом сквозь узорчатые стекла.
Лиска проснулась первой.
Она бесшумно выскользнула из-под тулупа, накинула льняную рубаху и встала посреди избы. Походка ее переменилась окончательно: она ступала мягко, уверенно, пружиня на обеих ногах, без тени хромоты. В осанке появилась гордая, плавная стать женщины, знающей свое законное место у очага.
Марта на нарах пошевелилась, сладко зевнула, по-коровьи потянувшись всем станом, и приоткрыла влажные карие глаза.
Взгляд великанши упал на Лиску, потом скользнул к спящему Алексею с расцарапанными плечами и темной отметиной на ключице.
Коровница повела носом, уловив тонкую перемену в воздухе избы, и всё поняла. Ни тени обиды или зависти не появилось на ее добром лице. Ее широкие бархатные уши ласково затрепетали, щеки тронул мягкий девичий румянец, и она тихо, с глубоким одобрением протянула:
— Му-у-у… Добрая стая.
Лиска подошла к нарам, по-хозяйски оправила одеяло на плечах Марты, ласково коснулась ее здорового рога:
— Лежи, коровушка, ступню береги. Я печь растоплю, кашу согрею.
Она обернулась к открывшему глаза Алексею, и в ее янтарном взгляде плеснуло такое ясное, глубокое счастье, что старая бревенчатая изба словно наполнилась солнечным теплом до самых стропил.
Солнце едва успело оторваться от верхушек дальнего ельника, когда у калитки послышался знакомый, легкий хруст наста.
Савва-зверолов держал слово свято, как подобает таежнику: на широком плече охотника покачивался тугой, перевязанный сыромятными ремнями тюк, от которого исходил густой дух березового дыма, оленьего жира и сухой выделанной кожи. Следом бежала лайка Стрелка. Повязку с глаза собака сбила еще на тропе, но веко больше не гноилось: роговица очистилась от белесой мути, глаз блестел живо и зорко, собака лишь изредка прищуривалась на яркое морозное солнце.
— Принимай товар, Николаич, — Савва поднялся на крыльцо, с глухим хлопком сгрузив тюк на доски. — Замша лосиная, первой осенней выделки. Мягкая, как девичья щека, ветром не продуть, на морозе колом не встанет. А это… — охотник развязал малый узел, вытряхнув на лавку десяток плотных, ослепительно-белых шкурок зайца-беляка, — на подкладку и воротники твоим бабам. Стрелка-то моя сороку на лету видит, ни следа от бельма не осталось. По гроб жизни обязан.
Алексей развернул один из пластов: кожа была толстой, прочной, цвета речного песка, тщательно отмятая и продымленная над ольховыми опилками — от такой выделки замша не преет от пота и отталкивает воду.
— Замша добрая, Савва, поклон тебе, — Алексей пожал жилистую руку таежника. — Но одной кожей сыт не будешь. Зима на носу, девкам шерсть нужна, сукно на порты да валенки на ноги. В одних портянках на мороз не выйдешь.
Савва поправил волчий треух, прищурился в сторону деревни:
— Так к кузнецовой Дарье иди, да к Матрёне. У них после покровской стрижки овец шерсти начесано мешков пять, прясть руки не доходят. А у бондаря Никифора кусок серого валеного войлока лежит, сажени три, под подошвы самое оно. Ты им пару банок мази от суставов отдай да трав от кашля — они тебя с головой шерстью завалят.
Разговор был короткий, по делу.
Уже через полчаса Алексей шагал по деревенской улице с плетеной корзиной, где позвякивали глиняные горшочки со зверобойной мазью на барсучьем сале и целебным прополисом деда Луки. Деревня встретила его с открытой душой: Матрёна, помня спасенный палец своего Федьки, без лишних слов выкатила из чулана огромный мешок чесаной овечьей шерсти осенней стрижки — белой, пахнущей овечьим теплом и ланолином, да отрезала добрый кусок серого домотканого сукна двойной плотности. А Дарья-кузнечиха отдала две пудовые бобины крученой шерстяной пряжи и сапожное трехгранное шило с мотком вощеной дратвы: «Шей, Николаич, пусть девки в тепле ходят!»
К полудню горница превратилась в настоящую шорную мастерскую.
Обеденный стол очистили, расстелив на нем широкий пласт лосиной замши.
Задача стояла хитрая, требующая точного расчета: обычный человеческий покрой для зверолюдок не годился. Требовалось учесть стать, разворот кости и звериную повадку.
Первой на мерку встала Марта. Великанша поднялась с настила, опираясь здоровой ногой о половицы, перекинув край простыни через плечо. Она робко, с кротким смущением развела в стороны сливочные руки, пока Алексей оглаживал мерным шнуром разворот ее широкой спины, округлость бедер и высокую, пышную грудь.
— Здесь цельный сарафан кроить нельзя — не натянет через плечи, — рассудил Алексей, прикладывая угольник к замше и размечая контуры сухим мылом. — Будем шить глухой степной кафтан-распашницу до самых пят, с боковыми клиньями и глубоким запахом на кожаных шнурах. Пополнеет, спадет с тела — шнуровку перекинула, и грудь не сдавит.
Лиска крутилась рядом на своих двоих, работая подмастерьем: прижимала край кожи березовыми брусками, подавала наточенный нож-косяк и сапожные клещи.
Кожа под лезвием Алексея расходилась ровно, с плотным хрустящим звуком.
Главный узел — спина и подол. В заднем шве юбки Алексей прорезал аккуратный вертикальный клапан, обработав края двойной подгибкой и мягкой сыромятью, чтобы массивный шелковистый хвост Марты свободно выходил наружу, не натягивая ткань при ходьбе и сидении. Воротник и проймы рукавов обшили полосами зайца-беляка: нежный пух плотно охватывал сбитые ярмом ключицы великанши, защищая затягивающиеся язвы от любого трения.
Шили в четыре руки: Марта, опустившись на лавку у окна, оказалась на диво искусной мастерицей. Ее крупные пальцы ловко подхватывали сапожное шило, продергивая вощеную дратву сквозь пробитые отверстия плотным шорным швом — на южных мызах ее с детства учили чинить сбрую и попоны.
К трем часам пополудни Марта примерила обнову.
Лосиный кафтан цвета речного песка сел на нее безупречно: плотная замша мягко облегла ее статный, налитой стан, белый заячий мех оттенял кожу шеи, а подол спускался до щиколоток. Марта провела ладонями по замше, повернулась перед окном, шелковистая кисточка ее хвоста свободно вынырнула из прорези, хлестнув по подолу. На круглых щеках великанши вспыхнул яркий румянец, а глаза налились такой детской радостью, что она тихо выдохнула в потолок:
— Му-у-у… Тепло. Как у костра в степи.
Следом пошла Лиска. Для волчицы требовался иной подход: хищнице нужна была одежда для бега, прыжков и дозора.
Из плотного серого сукна Матрёны Алексей скроил ей узкие порты с клапаном под пушистый хвост и приталенную безрукавку, подбитую зайцем, закрывающую поясницу. Главной удачей стал капюшон: широкий, суконный, он имел по бокам два ровных, обметанных шерстью прореза. Когда Лиска натянула его на голову, ее чуткие пепельные уши свободно выскользнули наружу, оставшись в тепле у основания, но сохранив полную чуткость для слуха.
А завершилась работа обувью.
Из трехслойного валеного войлока бондаря Никифора Алексей сбил на колодках две пары глубоких зимних чуней. Подошвы подшил толстой бычьей кожей от старой сбруи, промазав швы смолой с дегтем от наледи, а голенища утеплил заячьим мехом внутрь.
Лиска вскочила на ноги, обутая в новенькие, легкие и теплые серые чуни, притопнула по половицам:
— Мягко! Как по мху ступаешь! Алексей, гляди — пальцы свободны, пятка пружинит!
Она крутнулась вокруг себя на обеих ногах, суконный капюшон качнулся, уши весело дернулись сквозь прорези, а хвост победно взметнулся за спиной.
В горнице окончательно сгустились синие сумерки.
За окнами завыл северный ветер, бросая в стекла горсти колючей крупы. На заимку надвигалась первая метель предзимья.
В кузнице Сидора в этот предвечерний час было жарко, сумрачно и глухо от завывающего в трубе ветра.
Метель за стенами расходилась всерьез: сухой снег с шорохом сек по бревнам, наваливаясь сугробами на тын. Но внутри, возле горна, где еще алели березовые угли, царил тот особенный мужицкий уют, какой бывает только после изнурительного трудового дня перед долгой зимой. Пахло жженым углем, окалиной, конским потом и ядреным ячменным пивом из пузатого глиняного жбана, который ходил по кругу.
У наковальни собралась сходка деревенских большаков.
Сидор, упершись закопченными лапищами в дубовую колоду, не спеша скреб бороду. Рядом на лавке сидел староста Корней Тимофеевич — в расстегнутом полушубке, с неизменной самокруткой в зубах. Тут же пристроился мельник Панкрат, всё еще белесый от мучной пыли, но благодушный, и дед Лука-пасечник, который то и дело нарочито потягивался и вертел поясницей, словно молодой петух.
— Ты гляди, как крутит, старый черт, — усмехнулся кузнец, кивая на пасечника. — Будто ему не семьдесят годков, а девку сватать собрался.
— А вот и покручу! — с хвастовством отозвался дед Лука, отхлебнув из жбана добрый глоток пены. — Имею полное право! Три недели меня корежило так, что зубы крошились, а Николаич двумя руками нажал, хрустнул — и всё! Ни ломоты, ни рези! Бабка Акулина вчерась у колодца подошла, шипит: «К колдуну ходил, старый греховодник?» А я ей плюнул под ноги: «Ты, старая дура, сорок лет меня навозом мазала, а мужик пришел, кость на место поставил без единого бесовского слова!» Утерлась карга, подол подобрала и в избу умотала!
— Акулина зла, это верно, — степенно выпустил струю дыма староста Корней, прищурив глаз. — У нее теперь весь знахарский промысел прахом пошел. Раньше бабы заговор от лихорадки за десяток яиц брали, а Николаич малому Матрёниному палец спас — и яйца не взял, пока сама со слезами не приволокла. Народ видит, где пустая болтовня, а где настоящее дело.
— Дело, говоришь… — Панкрат вытер усы рукавом, поставил жбан на колоду и стукнул кулаком по колену. — Да кабы не он, у меня б Бурмистр сегодня под ножом мясника лежал! Семь лет вол верой и правдой служил, а кузнец вон… — мельник косо глянул на Сидора, — одно твердил: «Режь, Савельич, копыто развалилось!» А Николаич пришел, разверткой дырочки провертел, проволокой медной стянул, смолой залил — вол пошел! Сам пошел, без стона! Жернова крутятся, мука сыплется! Я с него за помол до гробовой доски ни гроша не возьму, и пусть кто только вякнет в деревне, что лекарь не ко двору пришелся — лично в омут с мостков спущу!
— Да ладно тебе, Савельич, не кипятись, — примирительно загудел Сидор, шевельнув плечами. — Я ж по-своему, по-кузнечному судил. Кто ж знал, что живой рог медью шить можно? Мужик он головастый, слов нет. У меня Ворон на четырех ногах землю роет, Буян вон… — кузнец кивнул на пса, мирно спавшего на шлаке, — бок затянулся шерстью, ни капли гноя. Да и крышу мы с ним ладили: как он бревна вымерял, как скобы вязал — загляденье. Топор в руках как влитой сидит.
Староста помолчал, сдул пепел с самокрутки, задумчиво посмотрел в темный угол кузницы:
— Руки золотые, вся волость видит. Да вот бабы на заимке… Народ у колодца языками чешет. Две девки теперь у него сидят.
— И пусть чешут, дуры пустоголовые! — рявкнул Панкрат. — Тебе-то что за печаль, Тимофеич?
— Мне забота мирская, — насупился староста. — Через две недели баронский сборщик податей приедет. Ладно волчица — мы ее в книгу как сироту вписали, подворной ученицей. А вчерась Савва-охотник ко мне заходил. Говорит: Николаич из Черного лога коровницу на руках приволок. С рогами девка, статная, на шее обломок ярма. Это ж с южных господских мыз беглянка! Ежели приказчик пронюхает — вой поднимет: мол, укрывательство беглого тягла, штраф на волость!
Кузнец Сидор медленно поднял глаза от наковальни, и в зрачках гиганта блеснула свинцовая, студеная искра:
— А ты, Корней, приказчику пасть разевать не давай. Ты староста или пес шелудивый?
— Ты на кого голос повышаешь, кузнец?! — огрызнулся старик.
— На тебя повышаю. Ты вспомни, сколько у нас по весне телят передохло в прошлом годе? Пятнадцать голов! А овец сколько парша сожрала? А нынче кто твоего хряка племенного из петли вынул? Николаич! Ежели мы этого лекаря не сбережем, ежели из-за приказчика собачьего обидим — он плюнет, соберет девок и уйдет в соседнее графство! И с чем мы останемся? Опять Акулине заговоры за яйца заказывать да коней со сломанными копытами резать?!
В кузнице повисла густая тишина. Было слышно, как за стеной воет пурга и потрескивают угли.
Староста медленно затянулся, выпустил струйку дыма через нос и вдруг усмехнулся в бороду:
— Разорался, медведь… Думаешь, я глупее тебя? Я волостную книгу еще вчера достал. Вписал вторую девку аккурат под первой: «Марта, батрачка-сирота, увечная от рождения, определена в услужение при лечебном дворе для ухода за увечными и лежачими больными».
Мельник Панкрат крякнул от удовольствия, хлопнув себя по коленям:
— Ай да Тимофеич! Ай да лиса старая!
— А то, — хмыкнул Корней. — У меня в волости недоимок отродясь не бывало. Барону что надо? Чтобы рожь была свезена в амбары вовремя, масло без прогорклости, да подать серебром до копейки. А с таким лекарем у нас падежа скота не будет. Мы подать закроем с верхом! Приказчик пузо набьет, серебро в сундук ссыплет — и носа на заимку не сунет. А сунет — я ему сам скажу: бабы при лазарете состоят по закону, заразу вымывают да холсты варят, не твоего ума дело.
— Вот это по-нашему, по-крестьянски, — одобрительно кивнул Сидор, протягивая жбан старосте. — Пей, Тимофеич, заслужил.
Дед Лука принял жбан следом, прищурился, лукаво оглядел мужиков:
— А девки-то у него… Савва сказывал, шкуры лосиные им носил. Волчица на своих ногах бегает, как косуля! А рогатая — грудь с добрый котел, статная, ласковая! Бабы наши шепчутся, мол, завел себе лекарь бабий выводок в лесу, не иначе!
— Завидуют бабы, — фыркнул Панкрат. — Николаич — мужик в самом соку, плечи в косую сажень. Не пьет, не буянит, избу Тихона в крепость превратил, руки золотые. Ему баба под боком положена по всем статьям. Да хоть три! Нам-то какая печаль, с кем он под тулупом спит, коли от него всей волости спасение и опора?
— Верно говоришь, Савельич, — подвел итог Сидор, опуская пудовый молот на наковальню с глухим, окончательным звоном. — Наш он теперь. Белореченский. И ежели какой южный ловчий или баронский пес вздумает к его заимке с веревкой сунуться — мы всей деревней с вилами да топорами на межу выйдем. За такого мужика держаться надо намертво.
Мужики согласно закивали, сдвинув кружки. Метель за окнами выла, засыпая колею пушистым белым саваном, но над затихшим селом вставал прочный, монолитный щит крестьянского мира, вставшего горой за своего лекаря.