Около четырех утра лихорадка пошла на приступ.
Глиняная плошка на краю лавки чадила тонкой струйкой серого дыма, освещая горницу тусклым, дрожащим кругом. В тишине избы внезапно раздался сухой, прерывистый всхлип. Девка на нарах забилась, засучила здоровой ногой, сбивая овчинный тулуп. Спутанные пепельные волосы разметались по шуршащему сену, из пересохшей глотки вырывался сдавленный, хриплый скулеж:
— Не достать… цепь короткая… пусти, надсмотрщик, пусти…
Алексей отложил брусок с ножом, шагнул к нарам и прижал ладонь к ее виску. Кожа пылала, сухая, словно нагретая печная заслонка. Мышцы на впалом животе девушки ходили ходуном, уши прижались к черепу так плотно, что казалось, их срезали под корень, а пальцы с темными когтями отчаянно скребли льняную простыню.
— Ну-ка, тихо, — Алексей опустился на край нар, мягко перехватил ее костлявые запястья, скрестил их у нее на груди и накрыл широкой ладонью, не давая полосовать кожу когтями. — Тихо, серянка. Отпустила цепь. Нету больше надсмотрщика. Дома ты.
Она рванулась с неожиданной для истощенного тела слепой яростью, зашипела, оскалив мелкие острые клыки, но выломать пальцы из его захвата не смогла. Его руки держали ее как кузнечные клещи — мертво, надежно, но без лишней муки.
Свободной рукой он нащупал полотняную тряпицу, макнул в стоявший рядом ушат со студеной колодезной водой, слегка отжал и положил ей на пылающий лоб, захватив основания горячих треугольных ушей. Протер впалые щеки, мокрую от жара шею.
Холодная влага остудила воспаленную кожу. Волчица дернулась еще раз, шумно втянула носом воздух, пахнущий березовой сажей и солью, и замерла. В горле ее что-то негромко щелкнуло, клокочущий рык спал, перейдя в частое, прерывистое дыхание.
— Вот так. Вот умница, — монотонно, вполголоса бубнил Алексей, не отпуская ее рук. Он держал правильную интонацию — тот самый усыпляющий, тягучий напев, каким успокаивают взмыленную кобылу в ночную грозу. — Дыши ровно. Сердце у тебя крепкое, вывезет. Дождь прошел, печь теплая. Спи давай.
Он сидел так добрых полчаса, чувствуя, как под пальцами постепенно стихает бешеная, судорожная дрожь. Наконец кризис переломился: кожа на висках увлажнилась, покрылась обильной, спасительной испариной. Жар пошел на спад. Дыхание сделалось глубоким, мерным. Девка всхрапнула во сне, уткнулась носом в овчину и затихла.
Алексей осторожно убрал руки, поправил мокрый лоскут на ее лбу, заглянул под лубок. Пальцы лапы оставались теплыми, отека выше берестяных шин не появилось, полотно повязки оставалось чистым и сухим — деготь держал оборону, зараза внутрь не прорвалась.
— Выкарабкаешься, волчья морда, — тихо хмыкнул он.
В избе начало сереть. Сквозь пузырчатые оконные стекла просочился холодный предрассветный свет. За ручьем, в ельнике, свистнула первая птица. Где-то далеко, на том конце деревни, хрипло пропел кузнецов петух.
Спать больше не тянуло. Алексей потянулся, размял затекшие плечи, ополоснул лицо ледяной водой из таза и принялся за дело.
Истощенному зверю пустое пойло было ни к чему: раздробленным костям и сожженным лихорадкой жилам требовался плотный строительный клей. Алексей достал из сеней свиной мосол — массивную мозговую кость с остатками хрящей и полосками мякоти. Положил на плаху, одним точным ударом обуха расколол кость вдоль, обнажив желтый, студенистый жирный мозг.
Опустил обломки в чугунок, залил тремя ковшами колодезной воды, бросил щепоть каменной соли, головку лука прямо в золотистой шелухе — для цвета и духа — и пяток сушеных можжевеловых ягод, найденных в пучках у Тихона.
Чугунок встал в самое устье печи, на тлеющие березовые угли. Вода зашумела, по избе поплыл плотный дух вареного костного навара — клейкого, сытного, способного поднять с постели любого доходягу.
Солнце поднялось над верхушками дубов, когда на нарах послышался шорох.
Алексей сидел за столом, нарезая ломтями вчерашний ситный хлеб. Услышав шорох, он не стал резко оборачиваться, чтобы не пугать зверя, а лишь поднял глаза.
Девка очнулась.
Она сидела, прижавшись спиной к беленой стенке печи. Овчинный тулуп сполз до пояса, открывая худые острые лопатки и черный рубец рабского клейма. Пепельные уши стояли торчком, нервно подрагивая и ловя звуки: треск полена в печи, падение капель из умывальника, движение его рук.
Но главное — взгляд.
Желтые, цвета темного гречишного меда глаза смотрели на Алексея с диким, концентрированным ужасом, в котором билась глухая готовность драться насмерть. Зрачки расширились, тонкие губы дрогнули, обнажая острые клыки. Она медленно подтянула под себя здоровую ногу, собираясь для прыжка, и тут же попыталась опереться на правую.
Берестяной лубок глухо стукнул о край доски. Боль прошила ногу мгновенно: девушка судорожно втянула воздух сквозь зубы, зашипела и со стуком откинулась затылком на теплые кирпичи печи, прижав уши к голове.
— Сидеть, — спокойно сказал Алексей, не повышая голоса, и отрезал от каравая еще один ломоть. — Ногу разворошишь — заново лубки вязать придется, а береста нынче в цене.
Девка замерла. Ее ноздри мелко трепетали, втягивая воздух. Она явно ждала удара, крика, окрика плетью — того порядка, в котором жила годами. Но в избе пахло только березовым дымом, свежей стружкой и наваристым мясным супом. Перед ней сидел широкий в кости мужик с мозолистыми руками, который даже не смотрел на нее как на добычу.
Она опустила взгляд вниз. Увидела туго забинтованную ногу в ровных берестяных дощечках, чисто вымытую шерсть на хвосте, с которого содрали все репьи, чистое полотно простыни. Коснулась пальцами разорванного уха — оно не дергало, смазанное густым холодным дегтем.
Ужас в ее глазах сменился полным недоумением.
— Где… я?.. — голос у нее оказался низким, шершавым, надтреснутым от долгой жажды, с легким гортанным присвистом зверолюдей. — Ты… кто? Хозяин капкана?
— Хозяин капкана в аду смолу жрет, надеюсь, — Алексей отложил нож, поднялся, взял глиняную кружку и зачерпнул из ушата чистой воды. — Держи. Пей. Только не торопись, мелкими глотками.
Он подошел к нарам. Девка инстинктивно вжалась в печь, пригнув голову и закрыв горло руками — рефлекс битого раба сработал в секунду. Но Алексей просто поставил кружку на край лавки рядом с ней и отступил на два шага назад, не зажимая ее в угол, оставляя зверю воздух:
— Никто тебя здесь бить не станет. Ругаться тоже. Пей давай, язык небось как береста.
Она покосилась на кружку, потом на него. Медленно взяла глиняный бок дрожащими пальцами, поднесла к губам. Сделала глоток, замерла, прислушиваясь к горлу, а затем жадно, со всхлипом выдула всю воду до капли. Опустила кружку, шумно выдохнула, отерла рукавом мокрый подбородок.
— Нога… — она несмело ткнула пальцем в лубок. — Отрезать будешь?
— С какого перепугу я ее отрезать должен? — искренне удивился Алексей. — Кости целы, осколки я сопоставил. Полгода на костыле попрыгаешь, пока мозоль костная встанет, потом хромать перестанешь. Если, конечно, дурить не начнешь и наступать на нее не вздумаешь.
Она смотрела на него снизу вверх, и в ее янтарных глазах застыло такое выражение, будто перед ней стоял не живой мужик, а лесной оборотень.
— В шахтах… у кого капкан или обвал… ногу рубят под колено, — глухо прошептала она. — Или в овраг сваливают, чтоб кашу не переводить. Мертвый раб дешевле лекаря.
— Ну так ты не на шахтах, — отрезал Алексей.
Он достал тряпицей горячий чугунок, поставил на шесток. Зачерпнул деревянным половником густой, янтарный бульон, налил в глубокую миску. Туда же покрошил крупный кусок разварившегося мягкого хряща и немного мякоти с мосла. Поставил миску на лавку перед девушкой, положил ложку.
— Ешь. Горячее. Хрящи выгрызай дочиста, там клей для твоих костей. Ложкой умеешь?
Девка посмотрела на варево. От густого мясного духа у нее под ложечкой так громко заурчало, что она смутилась, прижав уши к затылку.
Ложку она бросила. Схватила миску обеими руками, обожгла пальцы, зашипела, но выпустить посуду не смогла. Прижалась губами к глиняному краю и принялась жадно глотать обжигающий навар, жмурясь от нестерпимой услады. Когда бульон кончился, она пальцами выловила куски хряща, отправила в рот и с хрустом разгрызла их зубами, облизывая пальцы до блеска.
Алексей стоял у стола, опершись ладонями о доски, и смотрел на нее с мягким, спокойным удовольствием мастера, под чьей рукой оживает замерший механизм.
Она вылизала миску начисто, опустила ее на лавку и замерла, натужно переводя дух. По щекам ее текли две тонкие слезинки, оставляя чистые дорожки на серых скулах.
— Чего ревешь? — негромко спросил Алексей. — Недосолил, что ли?
— Тепло… — всхлипнула она, шмыгнув носом и смахнув слезы тыльной стороной ладони. — Три года… в тепле не ела. Всё гнилая репа да мороженая конина на снегу.
Она подняла на него мокрые желтые глаза, и хвост ее под тулупом несмело шевельнулся:
— Чего ты хочешь за это, человек? Тела моего? Я тощая, ребра торчат, но… заживет — работать смогу. Дрова колоть, землю рыть. Только… не отдавай обратно. Не отдавай егерям. Я лучше в ручей брошусь.
Алексей гулко выдохнул, подошел к нарам, забрал пустую посуду:
— Ничего мне от твоего тела не надо, успокойся. Скелет с ушами, краше в гроб кладут. Работать будешь, это верно — в избе дел невпроворот. Будешь крупу перебирать, грибы сушить, посуду мыть, когда сидеть сможешь без обмороков. А выдавать тебя некому. Тут деревня мирная.
Он повернулся к двери, но у самого порога остановился:
— Звать-то тебя как, беглянка? Не по клейму же величать.
Она замялась, опустив глаза, пальцы нервно перебирали ворс овчины:
— На руднике звали… Четвертая. А мать… давно, в степи… звала Лиской.
— Лиска, значит, — кивнул Алексей. — Хорошее имя. Почти лисица, только серая. Я — Алексей Николаевич. Для тебя — просто Алексей. Ложись, Лиска, переваривай. Силы тебе еще понадобятся.
Он вышел в сени, аккуратно притворив за собой дубовую дверь.
На дворе стояло свежее утро. Солнце играло на каплях росы в бурьяне, пахло прелой листвой и смолой. Алексей набрал полную грудь воздуха, подошел к поленнице и взял заступ.
Первый жилец в доме появился. Пора было поднимать плетень — жилье должно было стать надежной стеной, куда чужой глаз не сунется без спроса.
Он скинул холщовую рубаху, оставшись в одних портах с сыромятным ремнем, и взялся за работу. Земля у ручья чернела жирной, вязкой глиной с пластами речной гальки. Он методично начал бить ямы под угловые столбы: на два штыка вглубь, чтобы морозным пучением по весне забор не покорчило.
Лиственничные комли деда Тихона пошли в дело. Алексей обтесал нижние концы, щедро залил березовым дегтем от сырости, опустил в ямы и принялся трамбовать каменистым грунтом, осаживая землю увесистой дубовой колотушкой. Столбы вставали намертво, словно каменные сваи.
К полудню со стороны деревни послышались размеренные, пудовые шаги.
Через калитку вошел кузнец Сидор. На этот раз он был без фартука, в синей рубахе, перепоясанной плетеным шнуром, а в могучей ручище нес холщовый мешок, звякавший железом.
— Бог в помощь, Николаич, — прогудел кузнец, остановившись у свежевырытой ямы и с хозяйским прищуром оглядев столб. Ткнул его носком сапога. Столб даже не шелохнулся. — Добротно ставишь. По уму.
— А как иначе? — Алексей оперся на черенок, отер пот со лба. — Делать — так на век, чтоб внукам переделывать не пришлось. Ты с поклажей?
— С поклажей, — Сидор опустил мешок на траву, железо внутри звякнуло сухо и веско. — Слово кузнечное крепко. Вот тебе петли на калитку — с длинными стрелами, на четыре кованых гвоздя каждая. Вот скобы для стропил — полтора десятка. Крюки в потолок, как просил. Ну и от себя добавил…
Кузнец запустил пятерню в мешок и вытащил небольшой чугунный котелок с дужкой — новый, пахнущий формовочной гарью, печной окалиной и свежим остывшим литьем:
— Баба моя велела отдать. Буян-то… — Сидор запнулся, и в черной бороде мелькнула смущенная улыбка. — Буян-то утром сам к миске заковылял! На трех лапах, хвостом бьет, похлебку с потрохами за милую душу смолотил. Отек спал, из раны гноя нет, сукровица чистая идет. Баба чуть не расплакалась, пирогов с капустой напекла, велела тебе кланяться.
— Пироги — дело доброе, — Алексей улыбнулся, принимая котелок. Чугун был звонкий, ровный. — Буяну рану не завязывайте глухо, пусть дышит. Через пару дней зайду, гляну швы.
Сидор повел носом, втягивая воздух. На дворе отчетливо пахло не только дегтем от комлей, но и тем самым мясным костным наваром, что тянулся из приоткрытого окна горницы. Кузнец покосился на сруб:
— Ты никак мясо варишь, Николаич? Дух больно наваристый.
— Мосол свиной с кашей томлю, — ровно ответил Алексей, глядя кузнецу прямо в зрачки. — Наголодался в дороге, силу в суставы вернуть надо.
Кузнец понимающе крякнул:
— Дело святое. Мужику без мяса топора не удержать. Ладно, пойду я, в кузне горн остывает. Ежели железо загнется или лемех отбить надо — шли Микитку, всё сделаю.
Когда Сидор ушел, Алексей занес мешок с поковками и котелок в избу.
Лиска не спала.
Она сидела на нарах, укутавшись в тулуп по самый подбородок. Пепельные уши стояли торчком. Когда дверь скрипнула, она вздрогнула, но увидев Алексея с мешком, шумно выдохнула. Взгляд оставался настороженным — рабское нутро ждало расплаты за тепло.
— Гости были? — тихо спросила она шершавым голосом. — За мной?..
— Кузнец заходил, железо принес, — Алексей выложил поковки на верстак. — Пес у него болел, я шил. Так что выдохни, Лиска. Никому ты здесь не сдалась, кроме меня и твоей перебитой ноги.
Она опустила глаза на свои костлявые пальцы, нервно теребившие шерсть тулупа.
— Я… лежать не могу, — глухо уронила она, сжав губы. В голосе прорезалось загнанное упрямство. — В шахтах… если раб лежит и не работает, надсмотрщик бьет железным прутом по ребрам. Покажи работу. Руки у меня целые. Дай дело, хозяин.
Она попыталась спустить здоровую ногу с нар, задев перевязанной голенью край лавки. Лицо ее побелело, она зашипела сквозь зубы, но упрямо потянулась вперед.
Алексей шагнул к нарам, опустил свою увесистую ладонь ей на плечо и с легким, неотвратимым нажимом вернул ее на сено.
— А ну брысь на место, — негромко, но так веско бросил он, что Лиска мгновенно замерла, прижав уши. — Сказано: ногу не тревожить. Разворошишь осколки — останешься калекой, на карачках ползать будешь. Тебе это надо?
— Нет… — едва слышно выдохнула она.
— То-то же. А насчет дела — правильно. Даром хлеб жрать не годится.
Алексей достал холщовый мешочек с сушеным горохом и глиняную миску. Высыпал зерно на край широкого стола, придвинул столешницу вплотную к нарам.
— Вот тебе дело. В горохе полно сора, мелких голышей и пустых стручков. Сиди и выбирай чистое зерно в миску, а грязь — на тряпицу. Справишься?
Лиска посмотрела на желтые круглые горошины, потом на свои пальцы с потемневшими когтями.
— И… всё? За это… не бьют?
— За это кашей кормят, — хмыкнул Алексей. — И попробуй хоть один камень пропустить — лично заставлю разгрызть.
Девушка несмело взяла первую горошину, перекатила между подушечками пальцев и опустила в глиняную миску. Зерно стукнуло о дно неожиданно звонко.
Она замерла, ожидая подвоха, но Алексей уже отвернулся, снимая с шестка чугунок. Лиска медленно перевела дыхание. Хвост ее под овчиной перестал дергаться и плавно опустился на сено. Пальцы заработали быстрее: щелк, щелк, щелк. Она отбирала горошины с яростным усердием, словно спасала собственную шкуру.
Алексей тем временем осмотрел лубок. Береста сидела плотно, повязка не сбилась. Ладонь ощутила нормальное тепло пальцев стопы — не лед и не пожар. Отек вокруг щиколотки опадал, кожа светлела. Дурного запаха не было — только березовый деготь и болотный мох.
— Живучая порода, — одобрительно буркнул Алексей. — Заживает как на собаке. Завтра отваром коры перемотаем, пока трогать не стану.
Он достал березовую колоду, сел напротив верстака с шилом и дратвой — нужно было ладить петли для сушки трав под потолком.
В горнице установился спокойный, целительный лад. Потрескивали угли в печи. С мерным сухим стуком падали в миску горошины. Алексей орудовал шилом, пахло просмоленной пенькой, сосновой стружкой и жилым духом.
Спустя час девушка заговорила снова:
— Ты… не из этих мест, лекарь.
Алексей поднял голову:
— С чего взяла?
— У здешних людей глаза другие. Простые. А у тебя взгляд… как у старого вожака, который стаю через три голодные зимы перевел. У нас в клане такие деды были. Говорили мало, но когда волчонок с перебитой лапой подползал — брали и вправляли сустав молча.
— Все мы откуда-то пришли, Лиска, — ответил Алексей, затягивая узел. — Главное — не откуда пришел, а зачем остался.
Она посмотрела на его руки, кончик ее порванного уха дрогнул:
— А стая… где твоя стая, Алексей? Баба есть? Щенки?
— Нету стаи, — усмехнулся он в бороду. — Всю жизнь чужую скотину спасал, на свою бабу времени не выкроил. Так один и мотался.
Лиска нахмурилась. В ее волчьем понятии одинокий, сильный самец без стаи был чем-то несуразным.
— Это неправильно, — серьезно сказала она, сверкнув янтарными глазами. — Сильный должен иметь логово и тех, кто ждет у огня. Иначе зачем добывать мясо?
— Ну вот ты сидишь, — Алексей кивнул на нары. — Горох дерешь. Считай, начало положено.
Она густо залилась краской — румянец пробился даже сквозь пепельную шерстку на острых скулах. Уши мгновенно прижались к черепу, хвост смущенно метнулся под тулупом, а пальцы с удвоенной силой застучали зерном по глине.
Алексей усмехнулся, убрал шило и подошел к шестку:
— Хватит пока ковыряться. Пора обедать, работница. Сейчас похлебку разогреем, а потом брусничного взвару дам — почки промыть.
Похлебка разошлась по жилам сытой истомой. Лиска выпила терпкий взвар до капли, покорно подставляя губы под край кружки. Янтарные глаза ее начали слипаться, уши обвисли мягкими треугольниками. Раздробленная кость требовала сонного покоя.
— Спи, серянка, — Алексей натянул тулуп ей до плеч и слегка потрепал затылок между ушами.
Шерсть там оказалась шелковистой, тонкой. Лиска от прикосновения вздрогнула, но не отшатнулась — напротив, чуть подалась навстречу его широкой ладони, тихо и хрипло выдохнув сквозь зубы. Через минуту дыхание ее выровнялось: девка провалилась в глухой сон.
Алексей притворил заслонку печи и взялся за подпол.
Люк из двух плах мореного дуба сидел плотно. Алексей подцепил кольцо, уперся ногами в половицы и рванул вверх. Дерево крякнуло, из зева пахнуло погребным холодом, прелью и сухим песком.
Он запалил лучину и спустился по дубовым ступеням.
Подпол Тихон выложил диким плитняком на известке — сухо, воды на дне не было. Часть припасов, конечно, сгнила: мука в туесах обратилась в серый камень, куча брюквы рассыпалась плесенью. Но смолокур был мужиком запасливым. В дальнем закроме отлично перезимовала репа. Рядом стоял дубовый бочонок, залитый смолой по уторам. Алексей сковырнул смолу, приподнял клепку: в нос ударил ядреный дух соленых груздей со смородиновым листом и укропом. Грибы лежали под гнетом — белые, мясистые, чистые.
— Не пропадем, — хмыкнул Алексей. — Соль есть, гриб есть, коренья найдутся.
Он набрал в чашу репы, зачерпнул ковш груздей и выбрался наверх, задвинув крышку на место.
Солнце клонилось к дубам, когда со двора послышался бабий голос:
— Николаич! Живой ты там, лекарь? Аль угаром прибило?
Алексей вышел на крыльцо.
У калитки стояла Матрёна в ситцевом платке по самые брови, с кринкой и берестяной кошелкой. За ее подол держался конопатый мальчонка лет пяти в длинной рубахе.
— Здорово, Матрёна. Чего шумишь? Как корова?
— Да перекрестись ты, Николаич! — баба радостно затараторила, махая рукой. — Пеструха в полдень жвачку пустила! Стоит в закутке, хвостом хлещет, сено сухое гребет — за ушами пищит! Молока пока полдойника сцедила, жидковато, но вымя мягкое! Я вот тебе топленого молочка приволокла и яиц десяток. Свежие, утренние!
Она сунула ему кошелку и теплую глиняную кринку. Мальчишка уставился на Алексея круглыми глазами.
— Спасибо за гостинец, хозяйка. Завтра корову в стадо еще не пускай. Сена давай вволю, а пойло вари теплое, с отрубями. К послезавтра совсем оправится.
— Уж как я рада, — закивала баба, а сама цепким глазом окинула крыльцо, свежие столбы забора и приоткрытую дверь сеней. Ноздри Матрёны дрогнули: она почуяла деготь, сырую шерсть и жилое тепло. — Обживаешься, гляжу? Один-то справляешься? Изба у Тихона добрая, да бабьих рук просит. Небось, портянки сменить не на что, всё в дорожном ходишь?
Алексей усмехнулся про себя и тут же уцепился за повод:
— Рук не хватает, это верно. С полотном беда. Бинты крутить надо, компрессы скотине ставить, а из ветоши — два рушника. Нет ли старья какого? Рубахи драной, сарафана поношенного? На перевязки пустить да под больного зверя подстелить.
Матрёна всплеснула руками:
— Господи, да разве добра жалко?! У меня от золовки два сарафана холщовых лежат да рубахи с протертыми локтями — на дерюжки берегла. Я Микитке накажу, он к сумеркам тюк приволочет! И мыла кусок дам, на сале вареного, со щелоком!
— Поклон за это, Матрёна. Сочтемся. Если скотина занедужит — приходи в любое время.
К вечеру Микитка приволок обещанный тюк, крикнул с порога: «Батька велел передать, завтра кузнецова мерина глянуть надо, засекся!» — и умчался обратно.
Алексей занес сверток в горницу. Запалил свечу, подошел к нарам. Лиска сидела, поджав колени, уши настороже.
— Смотри, какое приданое тебе обломилось, — Алексей разрезал веревку.
Из полотна показались две просторные рубахи из плотного льна, широкий сарафан и брусок темного сального мыла, твердого как кремень.
Лиска вытянула шею:
— Это… кому?
— Тебе. Не в тулупе же сидеть. Давай смывать рудничную грязь да болотную тину. Во дворе студено, мыться будем здесь.
Он натаскал из котла горячей воды, разбавил студеной в деревянном корыте, придвинул к нарам. Взял лоскут, намылил до серой щелочной пены.
Лиска глядела на воду со страхом, прижав хвост. Для нее мытье означало либо ушат ледяной жижи на морозе под зуботычины, либо топь.
— Сама сможешь грудь и шею обмыть? — спросил Алексей, отвернувшись к шестку.
— Сама… — шепнула она.
Она сползла к краю, опустила руки в воду, шумно втянула пар и принялась торопливо тереть шею, ключицы, ребра. Вода темнела, смывая въевшуюся угольную пыль и болотную прель.
Когда дошло до лопаток и хвоста, она зашипела: сломанная нога не давала повернуться.
— Дай сюда, — Алексей забрал мыльный лоскут. — Сиди смирно.
Его ладони прошлись по ее спине. Он мыл ее основательно, словно чистил скребницей доброго коня: смывал грязь, осторожно обходил багровые рубцы от кнута, вымывал густую шерсть на загривке и хвосте.
Лиска сначала сжалась, ожидая тычка. Но руки лекаря были твердыми, теплыми и лишенными дурного умысла. Мышцы ее обмякли. Она уронила лоб на руки, уши поникли, а из горла вырвался тихий, вибрирующий рокот чистого телесного покоя.
— Вот так-то лучше, — Алексей окатил ее теплой водой из ковша, отжал хвост, насухо вытер рушником. — Одевайся.
Он помог ей продеть руки в рукава холщовой рубахи. Полотно легло свободно, закрывая колени и лубок до пальцев. Пахло от ткани речной свежестью и сухой травой. Лиска погладила шершавый лен, пальцы ее мелко вздрагивали.
Она подняла глаза — чистые, в которых сквозь капли воды дрожал огонек свечи:
— Алексей…
— Чего тебе?
— Я… никогда чистое не носила. С детства, как клан вырезали. Всё обноски с мертвых…
— Привыкай. Ложись на сено, остывай. Ужинать пора.
На ужин пошла свежая репа, порезанная толстыми кругляшами и обжаренная на чугунной сковороде в сале до коричневой корочки, разбитые туда же яйца и миска крепких соленых груздей.
Ели молча. Лиска уже не хватала куски когтями — она держала деревянную ложку, осторожно зачерпывая желтую поджарку. Соленый гриб на хлебе она съела пальцами, с наслаждением жмурясь на хрустящую мякоть.
Ночь за окном встала плотная, морозная.
Алексей сидел у печи, чинил старую сбрую Тихона для завтрашнего осмотра мерина. Лиска спала на нарах, подложив ладонь под щеку. Пепельные уши изредка подергивались, но хвост покоился смирно.
В избе стояло сухое тепло, тихо стреляли поленья. Первый кол был вбит: рана очистилась, тело отогрелось, и под лиственничной кровлей зарождалась невидимая, несокрушимая защита человеческого крова.