К книге
Товарищ военврач VГлава 3 Боль потери
12%
Глава 3 Боль потери
3

Первым вернулся изводящий писк. Накатывая волнами, становясь всё увереннее и звонче, он заполнил сперва всю голову, а потом и весь мир вокруг. Будто сперва прилетел один комар, потом ещё несколько — и вот уже копошащаяся серая стая пеленой облепила брезентовый палаточный полог. Так, что под весом миллионов тонконогих полосатых кровопийц прогнулись, кажется, столбики палатки. На которых держалось всё моё мироздание, изнывавшее от давящего монотонного гула.

Я резко встал. Вернее попробовал резко встать. Тело повело вправо, словно мышцы спины с одной стороны включились в движение позже, чем с другой. В боку резануло. Открыл глаза — и в них резануло тоже.

Каморки с низким тёмным потолком вокруг не было. Была светлая палата, небольшая, на три всего койки. Я лежал у стены. С табуретки рядом со мной поднимался Андрей Ильич Березин.

Товарищ Дед что-то говорил, но за проклятыми комарами с бормашинами я ничего не слышал.

— Что с Оксаной? — выдохнул я. Наверное, опять излишне громко выдохнул.

Он поморщился, подходя ближе, двигаясь как-то слишком уж быстро. На соседней койке шевельнулось одеяло. Березин положил мне руки на плечи, укладывая обратно.

Не знаю, кто, где и чему уж там учил старых чекистов, но мне будто поезд в грудь пришёл — на подушку аж отбросило. Хотя ни резких движений, ни ударов я не замечал. Я вообще ничего не замечал, глядя в блёклые глаза под седыми бровями.

Он сперва приложил палец к губам, дождался, когда я кивну, запоздало поняв, что общение пока стоит ограничить. Потом неожиданно заботливым движением поправил одеяло на мне, и сел рядом, подтянув не глядя ногой табуретку. Звука, с которым колченогая больничная мебель должна была предсказуемо проехаться по крашеным доскам пола, я тоже не слышал.

Андрей Ильич полез за пазуху, под накинутый халат, и вытянул из внутреннего кармана пиджака маленькую, меньше ладони, записную книжечку с огрызком простого карандаша. Покосился на меня, закинул ногу на ногу и прямо на коленке начал что-то строчить.

Я водил глазами по палате. Судя по свету — день, и давно день. Хмурый, пасмурный, но не сумерки точно. В том, что он хмурый — сомнений не было. На мне лежало серое больничное одеяло в пододеяльнике с чёрным штампом, пахшее сыростью и хлоркой. Ими же пахли, кажется, стены и пол в палате.

На соседней койке лежал раненый с наглухо перевязанной головой. Из-под одеяла торчала большая ступня в йодных пятнах. Выше над ней и над коленом, угадывалась конструкция аппарата Илизарова.

На койке у противоположной стены сидел ещё один хмурый раненый, у него аппарат был на правой руке, покрытый холщовым чехлом, от чего фигура его казалась странной, несимметричной — один бицепс значительно больше другого, в рукаве обычной полосатой больничной пижамы. На лбу бритой головы — глубокие складки, такие же, но вертикальные — между бровями. И внимательные серые глаза под ними.

«Оксана рядом, дышит, живая. Тебя прооперировали, вынули три осколка. Как себя чувствуешь?» — какой красивый, однако, почерк у Березина. Но даже его было трудно читать, потому что буквы после слова «живая» взялись расплываться и плясать, как и пол с потолком палаты. Я закрыл глаза и попробовал ещё раз научиться дышать. Почти получилось.

— Кто с ней? — судя по тому, что лицо Деда не дёрнулось страдальчески, шёпот удался уже лучше.

«Белова постоянно, Ильина и Покровский заходят каждые полчаса. Как себя чувствуешь?» — последний вопрос был ненавязчиво подчёркнут двумя идеально ровными полосками, как сказуемое. Вероятно, он был важен для него. Но не для меня. Правда, испытывать терпение старого волкодава вряд ли стоило.

— Чувствую себя хорошо. Могу работать. Где Коля?

По лицу Березина в ходе моего ответа прошли три волны эмоций. Первая — явное облегчение. Вторая — что-то, похожее на скептическое сомнение доброго дедушки, которому голозадый внучек говорит: «Дай мне, деда, твою саблю, я пойду и всех врагов заборю!». Третья — боль, от которой он снова сморщился, хотя я, кажется, шептал, а не орал.

Он забрал из моих рук записную книжку. Я смотрел на свои пальцы, радуясь тому, что они по-прежнему не дрожали. Не замечая того, как заострились углы нижней челюсти и подбородок товарища Деда. И как карандаш в его руке дважды начинал и дважды прерывал движение к чистому листу.

«Лиду убило».

На этот раз буквы были будто другой рукой написаны. Такой же чистой, но не такой твёрдой. Но мне вдруг стало совсем не важно, кто и какие буквы писал. Перед глазами стоял, а точнее сидел, в головах только что прооперированной мной Оксаны Коля, наш санитарный казак. Со свежезашитыми щекой и боком. Плачущий. Несколько минут назад овдовевший…

Бомба, разворотившая правое крыло дома номер сто шестнадцать по Интернациональной улице, была не единственной, упавшей на Тамбов. Этот налёт был самым массированным за всё время. Пострадали заводы и склады, был частично разрушен вокзал и подъездные пути. Погибло много людей, стариков, женщин, детей. Беременных…

Березин знал их, наверное, поимённо, единственный или один из нескольких во всём городе. Остальные знали только тех, кто был близок и дорог — дедушек, бабушек, жён, сестёр, детей. Я в прошлый раз запомнил многих: старуху, чью ногу притащила следом её ошалевшая дочь, Таню Сухорукову, Серёжу, гордо носившего теперь прозвище «Хват», уже почти научившегося писать, удерживая карандаш двумя железными «пальцами», которые приделал ему доктор Николин.

Теперь я помнил ещё и Лиду Чарную, медицинскую сестру, которую мы с Тимофеевым и покойными Саней и Палычем, Митрохиным и Костыревым, отбили под Перегоновкой у фашистов. Вместе с моей Оксаной. Которая лежала сейчас где-то рядом, борясь за жизнь. Только, кажется, впервые за последние дни и недели, находясь рядом, я думал не о ней.

— Его нельзя сейчас отпускать на фронт, — мне показалось, что удалось сказать шёпотом.

Березин толкнул в плечо. Я открыл глаза и увидел, как он раздражённо качает головой. Значит, только показалось. А ещё показалось, что морщины на лице командарма Ершакова стали значительно глубже. Он что-то говорил в прижатую к уху чёрную телефонную трубку, временами морщась. Наверное, от того, что хотел привычно дублировать команды отрывистыми рублеными жестами правой руки. Которая сейчас для резких движений точно не годилась.

«Разберутся. Спать сам можешь, или укол нужен?» — значилось на очередном листочке записной книжки. И почерк снова прыгал.

Проваливаться в медикаментозный сон, особенно зная об убойности здешних успокоительных, не хотелось никак. В том, что заснуть получится самому, не было никакой уверенности. Перед глазами была клевавшая носом Лида за нашим столом. Которого больше не было. Как и её.

— Бумагу и карандаш дайте, пожалуйста, — изо всех сил стараясь ограничить количество выдыхаемого воздуха, проходившего сквозь передавленное горло, попросил я.

Березин хмуро кивнул и поднялся, перебросившись, кажется, парой фраз с сероглазым командармом, который уже положил трубку на рычаги и смотрел на меня непонятно. Но, кажется, точно без приязни. Мне было всё равно.

Бумагу и карандаши принесла бледная и заплаканная Света Костакова. Оставила на табуретке у койки, послушала пульс, померяла давление и вышла. Хотелось бы сказать, что бесшумно, но шумов вокруг меня и так не было никаких. Все их заглушал проклятый писк и гул в голове. Ставший как-то внезапно горьким и заунывным.

Лучший способ отвлечься от чего бы то ни было — горя, радости, тревоги, печали — это работа. Раньше, по крайней мере, всегда было именно так. Правда, раньше вокруг никогда не было сорок первого года, эвакуационного госпиталя и фашистских бомбардировок. Не гибли друзья. Вернее, гибли, но не так и не такие. Не умирала на руках и под ножом жена. Но других способов у меня всё равно не было. Поэтому я поднял так высоко, как только смог, тощую подушку на спинку койки, скрутил и подложил туда же одеяло, поднял табуретку и попытался пристроить её на животе и ногах, чтобы получилось подобие столика. У меня был такой в прошлом, то есть в будущем, на него можно было ставить ноутбук и работать или смотреть кино прямо лёжа. Здесь такие номера не проходили — советская мебель, а больничная в особенности, будто целенаправленно исключала саму мысль о комфорте и удобстве. Многофункциональными устройствами тут были, наверное, только товарищи с улицы Энгельса, всё остальное — сугубо утилитарное. Табурет — для того, чтобы сидеть. Если составить в ряд у стены несколько и накрыть шинелью — можно сделать детскую кровать. Но точно не журнальный столик.

Неудобная мебель вдруг взмыла надо мной, пока я в очередной раз пытался пристроить её так, чтобы удобно было не только ей. На живот лёг командирский планшет. Я поднял глаза. Товарищ командарм ставил здоровой рукой табуретку на место возле койки.

— Спасибо, Филипп Афанасьевич, — сказал я.

Он только поморщился и отмахнулся. И что-то сказал, но я не понял. Хотя, судя по тому, как дёрнулась пятка на соседней койке, говорил он не мне.

Лист лёг на жёсткую кожу планшета, будто прилипнув к ней. Удобно. Карандаш замер в руке. С чего бы начать? В своём времени я бы начал с того, что стал чертить на полях узоры, кружки и стрелы, как та метель у Пастернака. С которым дружили семьями покойные родители моей жены… Так, сейчас не об этом! Кружки и стрелы, а ещё сложные узоры из запятых и ломаных линий как-то помогали собраться с мыслями. Кто-то цветочки рисовал, кто-то — кубики. Мелкая моторика вообще показана, особенно при черепно-мозговых травмах и нервных расстройствах. Вот только, во-первых, не было никакой уверенности в том, что она поможет. А во-вторых, было стойкое убеждение, что из этих кружков и стрелочек специалисты-чекисты смогут узнать чего-нибудь лишнее. Или не смогут, но потратят на это время, которое могли бы уделить чему-то более полезному и важному. Поэтому карандаш стоял, уткнувшись серым носом в одну точку. А я думал.

К этому как-то располагало то, что в палате со мной были замкомфронта и командарм. В иных обстоятельствах я бы, по заветам доктора Преображенского, молчал и слушал. В моих — ничего, кроме заунывного гула, слышно не было. Оставалось молчать. В этом я был, без преувеличения, большим специалистом ещё с детства. Мама рассказывала, что и говорить-то начал не то в три года, не то даже позже, но зато сразу законченными предложениями, по-взрослому, без «мама», «баба», «ам».

Меня поместили в палату, которая наверняка охранялась лучше, чем любое другое место не только в «четырёхсотом», но и в Тамбове вообще. Значит, пользу и интерес для органов я по-прежнему представлял. Оксана была рядом, значит, переживать за то, что на неё кто-то нападёт или даже что-то упадёт, не было нужды. У этих людей такие номера не проходили. Придумать что-нибудь, чем можно было бы уговорить, или, в моём случае, письменно убедить сержанта Чарного отказаться от срочного отбытия на передовую, я не мог. Сам бы я на его месте точно сел в эшелон и поехал на запад. Или пошёл пешком, днями и ночами меся сапогами ледяную ноябрьскую грязь. Для того, чтобы добраться до противника, и стрелять, резать, рвать руками и зубами. И умереть, разумеется. Потому что в жизни смысла бы не видел. Дело партии и товарища Сталина — это, конечно, аргумент, как и Родина. Но для того, чтобы воспринимать такие аргументы, нужно обладать критическим мышлением. Или хотя бы каким-то вообще. Я помнил, как оперировал Оксану, на одних рефлексах, на чуйке и мышечной памяти. И отголосках памяти обычной, где прочно сидели намертво вбитые советской медицинской школой знания. У меня была цель — чтобы она выжила. У Коли такой цели больше не было, как и, наверное, способности мыслить здраво. Если бы вчера случилось непоправимое — я бы точно не смог. Поэтому и сейчас мыслей о том, как помочь ему, не было ни единой. Оставалось только надеяться на то, что более ответственные старшие товарищи и впрямь «разберутся». Кто, если не они?

Так, что мы знаем о ноябре 1941 года? Кроме Вязьмы, блокады Ленинграда и окружения Москвы? Ничего как-то на ум не приходило, будто мысли распугивал проклятый визг прямо за лобной костью. Пойдём от простого. Какие проблемы могут быть у отступавших войск? С грибком и «окопной стопой» понятно, всё, что помнил, я уже изложил и отправил. И уже неделю назад с эшелоном, что пришёл забирать в глубокий тыл раненых на излечение, пришли ящики с алюмокалиевыми квасцами. Значит, это уже работало. Что ещё?

Старые книги, читанные в юности, подсказали ответ. В тех, что читал в детстве, такого не было — там были героические красноармейцы и командиры, пионеры-герои, комсомольцы и комсомолки, сражавшиеся с фашистами. Их главными противниками были гитлеровцы, полицаи и голод. В других книгах, для старших, про другие войны, и противники были другими. Да и свой опыт тоже давал подсказки. Война — не всегда, далеко не всегда героические подвиги, марши, парады и знамёна. Но всегда — вши и дизентерия. А тут, кажется, ещё и холера была…

Докладные вышли развёрнутыми и подробными. В запале даже набросал вошь и чесоточного клеща. Здесь с ними боролись, прожаривая бельё и обмундирование, от чего оно быстрее изнашивалось, мазались керосином, от которого потом появлялся дерматит, или просто мылись с мылом. Помогало оно слабо, а вот чисто вымытые руки и лицо на морозе быстро покрывались кровавыми трещинами. В моём времени знали способы и получше.

Смесь серы с минеральными маслами, да даже с обычным подсолнечным, работала куда эффективнее. Мази, кремы или пасты наносились на швы белья, на запястья, лодыжки и волосистую часть головы. Масляная плёнка закупоривала дыхальца вредных насекомых почти на полсуток, а ещё помогала справляться с морозом, снижая риск появления фурункулов. Смывалось всё это раствором глины или золы с водой, экономя мыло, которого никогда не хватало.

Кишечные инфекции тут лечили, а вернее боролись с сильнейшим обезвоживанием, вызванным ими, вливая подкожно или внутривенно физраствор. Сделать это с соблюдением стерильности удавалось не всегда, и любой укол мог не спасти, а убить. Просто водой поить больных было без толку — она проходила сквозь организм, почти не всасываясь. А про натрий-глюкозный котранспорт в кишечнике известно стало гораздо позже. Но я-то помнил соотношение глюкозы, соли и воды, которое работало. На литр простой кипячёной воды — чайная ложка обычной соли и восемь чайных ложек сахару. Если дефицитный, как и многое другое здесь, сахар не доступен — мёд, крахмал, патока или тёртые сухари, которые амилаза расщепит до нужной глюкозы. Эффект похуже, чем с сахаром, но гораздо лучше, чем просто полоскать кишки водой, вымывая последние соли. Вспомнилось и правило выпаивания малыми порциями — по чайной ложке каждые двадцать минут. Такую дозировку мог принять организм, измученный изнуряющими рвотой и поносом. Да, это не аппарат остеосинтеза, конечно. Но даже эти простые для моего времени, но неизвестные здесь правила могли спасти тысячи, десятки тысяч жизней. Причём не только среди бойцов, но и среди мирного населения — дизентерия и вши не делили людей на штатских и военных, мёрли все одинаково. А теперь, выходит, получали шанс, даже два шанса. А уж если вспомнить, сколько народу сгорело от сыпного тифа в годы войны…

Березин заглянул в палату осторожно, едва ли не воровато.

— Заходи, Андрей Ильич, не робей. Спит он, — негромко сказал Ершаков.

— Давно ли? — уточнил, проходя к нему ближе, товарищ Дед.

— Минут пятнадцать как. Тощая эта приходила, компоту нам принесла. Его стакан отдельно стоял на подносе. Непростой, наверное, стакан был?

— Вас, генералов, не проведёшь, — невесело хмыкнул Березин. — Непростой. Доктора говорят: при контузии покой положен и постельный режим, и полное отдохновение для мозга. Да где ж его взять-то…

— Мозга-то? — усмехнулся командарм.

— Мозгов-то, Филипп Афанасьевич, у этого — хоть торгуй, — вздохнул чекист. — Да только кроме везения ещё и бе́ды валятся на него, да густо так. Молодой, вроде, парень, а глаза — как у меня. И друзей за несколько недель потерял без счёта.

— Если б без счёта, — неожиданно вздохнул генерал.

— Это да… Они, доктора-то, говорят, тех, кого вытянули, забывают сразу. Вроде как спас — и дело к стороне, работа такая. А вот тех, кого спасти не смогли, помнят всегда.

— А мне один говорил, что у каждого хорошего врача за спиной кладбище. И чем старше и лучше доктор — тем оно больше. А у военных-то врачей — и вовсе особый счёт, — он потёр ладонью лицо.

— Слыхал и такое, — согласился Березин. — Но ты же сам понимаешь, почему он тут у вас лежит.

— Понимаю. Не только потому, что не будь этого твоего Николина, ни меня, ни Фёдора Яковлевича бы тут не было.

— Ага. На чьём-нибудь персональном кладбище лежали бы. Или на разных — он на нашем, ты на немецком, — звякнул металл в голосе Деда.

— Может, и так, — неожиданно покладисто согласился командарм с майором госбезопасности. — Но мы, вроде как, всё сделали, что ты просил. Губермана того вытащили. Бумаги нужные подготовили.

— За это — спасибо, Филипп Афанасьевич, — помолчав, кивнул он. Встал и дошёл до койки сипло дышавшего во сне Николина. Забрал с табуретки исписанные листы. — Фу ты, пакость какая…

— Чего там? — охнул, неловко пошевелившись, Ершаков.

— Глянь-ка, вшу изобразил. И ещё дрянь какую-то с лапами. Натурально-то как. Ого… — вчитался в строки Дед.

— Интересно? — командарм не стал заглядывать в листы, которые чекист ему не показывал. Не имел такой привычки.

— Про квасцы помнишь, говорил тебе? Способ, как за гроши обезножевших в строй вернуть? — не отрываясь от бумаги, проговорил Березин.

— Помню. Тут, говорят, и дальше дело пошло, не только стёртые да намозоленные ноги лечат, но и оторванные начисто, — покосился на него сероглазый.

— Лечат, ага. Липовые отращивают, как в той сказке про медведя. В Москве чертежи его изучали, диву давались. Простое ведь, говорят, решение-то, элегантное, на поверхности, но никому и в голову не пришло. Кроме него вон. Вторая контузия за два месяца…

— Да уж, хорошего мало… А чего ж не забрали его? — неуловимо насторожился командарм.

— В Москве-то нынче, сам знаешь… — потёр красные глаза Березин.

— Знаю, — поморщился тот.

— Да тут ещё… Бумаги вчера пришли. Ему их передали мои, да не знаю, успел ли ознакомиться. Про лекарство я говорил тебе, помнишь?

— Название только не запомнил, — кивнул Ершаков.

— Пенициллин. Плесень какая-то хитрая. С неё выходит порошок, какой любую заразу бьёт. Американцы и англичане рецепт знают, но не дают. Слышал, диких денег требуют, даже не за сам рецепт, а только за то лекарство. Да золотом, союзнички, мать-то их, — скривился зло он.

— Ну так кому война, а кому мать родна, — понимая, что это не вся история, ещё сильнее напрягся сероглазый.

— Не то слово… Получилось в институте у наших сделать то снадобье из плесени. По той самой бумажке, которую не пойми кто отсюда, с Тамбова, аж в институт имени Горького направил, — негромко проговорил Дед.

— И?..

— Краткое описание, процесс, этапы, формулы прислала сама Ермольева. Зачем — не знаю. Но я, когда в прошлый раз то письмо ему показывал, почуял что-то. Не могу объяснить, — развёл руками Березин.

— И не надо. Я в химии-то не шибко силён, — покачал головой командарм. Намекая точно не на химию.

— Ну вот предчувствие у меня такое, что и это новое лекарство как-то с Николиным связано. Хотел проверить. Не успел…

— Ну так проснётся — успеешь, — не понял Ершаков.

— Дай-то бог, — вздохнул Дед. А сероглазый вскинул посечённые брови.

— Не понял я тебя, Андрей Ильич.

— Две батареи противовоздушной обороны давеча с запада развернули. Дополнительно. Он же, Ваня, и попросил. Как чувствовал… — посмотрел на спавшего Николина старый чекист. С болью в глазах. — Нету больше тех батарей, товарищ командарм. Диверсии. Пусто теперь с запада. Мои сейчас последние «Максимы» стягивают отовсюду, докуда дотянуться могут. Выручай!

— Тебе пушки нужны? А точно ли? — сощурились серые глаза.

— Сам посмотри, — вздохнул Березин и достал из своего дурацкого штатского портфельчика обгорелый лист. Полётной карты. Немецкой.

— И чего? — нахмурившись, изучал карту командарм.

— Кружочек видишь красненький? Сто шестнадцатый дом по Интернациональной улице, — в голосе Деда была боль сильнее, чем во взгляде.

— И чего? — жёстче и требовательнее уточнил-потребовал генерал.

— Его это дом. Его, Вани Николина. Был…

От автора:

Я перехватил посох Грозного и спас царевича. Теперь я в теле опричника. Никаких роялей. Только ветеринария и кулаки, дабы переписать историю! https://author.today/reader/559426/5296313

Предыдущая главаГлава 3 из 25Следующая глава