К книге
БаринГлава 9
36%
Глава 9
9

Глава 9

— Сень. Сень, не спишь? — разбудил меня шепот.

Кот сидел на корточках у моего матраса уже одетый, и лицо у него было озабоченное.

— Уже нет. Чего тебе? — пробурчал я, зевая и щуря глаза.

— Забери общак. — Он покосился на спящих и еще понизил голос. — Христом-богом прошу, извелся весь. Вчера вон в какие гости ходили. Случись чего — и все, при тебе ему спокойней.

— Заберу, — кивнул я. — Нынче же приберу куда надо.

Кот выдохнул так, будто с него сняли тяжкий груз.

«Ишь, извелся», — промелькнуло в голове.

А там и стая начала продирать глаза и плескаться у ведра. Вода за ночь выстыла до ломоты в зубах — я умылся первым и, пока растирался, чувствовал, что нога уже не болит.

Одевшись, спустились вниз — еще с лестницы было слышно, как на кухне девчата гремят котлами. В коридоре пахло кашей.

— Доброе утро, хозяюшки, — произнес я, проходя на кухню. Сзади парни тоже пробурчали что-то, приветствуя девчат.

Расселись за столом, и Даша выставила перед нами миски с кашей.

Яська свои пенки спихнул Шмыге и получил от Даши полотенцем по загривку. Только доели — ударил колокол, созывая на молитву. Стая поднялась разом, без понуканий.

В молельне я встал на свое место в заднем ряду, Яська привычно втиснулся справа, на Васяново. Молитву Иона вел ровно, не спеша, и я думал, пронесло, ведь на вечерней нас не было.

— … во имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь. — Он опустил крест, обвел взглядом ряды и, когда малышня уже качнулась к дверям, добавил, не повышая голоса: — Задержись, Арсений, и друзья твои пусть погодят.

Народ как сдуло, а мы остались: я, Кот, Спица, Сивый, Шмыга, Упырь да Яська поглядывающий на дверь.

Иона сошел с возвышения и встал перед нами. Молчал он долго, поочередно оглядывая каждого, и под этим взглядом Шмыга начал изучать носки сапог, а Спица — потолок.

— А скажите мне, чада, — прогудел наконец Иона, — отчего это вчера на вечерней молитве я не видел никого из вас? Ни единого.

Стало тихо.

Сивый покраснел, а Спица открыл рот и закрыл. У Яськи сделались глаза великомученика.

«Значит, и Яська не ходил. Ну, мой выход».

— Виноваты, батюшка, — сказал я смиренно. — Мой грех, я увел. Дело у нас было, спешное.

— Дело. — Иона повернулся ко мне всем корпусом. — Ночью. Какое же?

— Знакомый мой на Апрашке трактир открывает. Через десять ден уже. Вот я парней и водил — показать, пристроить хочу к месту. Нам ведь скоро выпускаться, батюшка, бумаги на руки — и птицы вольные. Вот и хлопочу загодя.

— Трактир, — повторил Иона с таким выражением, будто я сказал «вертеп».

— Заведение чистое, батюшка. Без крепких напитков покамест, чай да кухня. Хозяин — человек степенный, из отставных.

Иона глядел на меня, а я на него. Честнее моих глаз в то утро не было во всем Петербурге.

— И что же там ночью глядеть? — прищурился он.

— Так не ночью, вечером аккурат и пошли. Днем там мастеровые, печники, вертеться под рукой — только мешать. А вечером хозяин свободен, все показал да обсказал, сказал, подумает. — Я сокрушенно вздохнул. — Задержались, каюсь.

— Та-ак. — Иона перевел взгляд на остальных. — И что за трактир?

— Митричем звать хозяина! — выпалил Спица раньше, чем сообразил, что его не спрашивали.

— Печи новые, две. Стойка дубовая. Полы вот на той неделе настелили, — степенно подтвердил Кот.

— «Три кабана» зваться будет. Я и печи глядел, — пробасил Сивый с большим облегчением. — Справные печи, батюшка. Тяга добрая, в зал не дымит.

Иона слушал этот хор, и лицо у него было как у человека, которому показывают фокус: он точно знает, что его дурят, — а за руку схватить не может.

— Работа, стало быть, — произнес он наконец. — Что ж, дело доброе. Праздность — мать пороков, а труд человека кормит и от дури бережет. — Он помолчал и добавил ровно: — Каждый должен зарабатывать хлеб свой. Честно.

— Истинно так, батюшка, — согласился я.

— Ступайте. — Иона отвернулся к аналою. И уже в спину нам уронил: — А вечерню, Арсений, пропускать не надо и до субботы-то всего ничего.

Выйдя из молельного зала, Спица шумно выдохнул и утер лоб шапкой.

— Ф-фух. Я думал — все, отпоет прям там.

— Болтай меньше, — сказал ему Кот. — Тебя спрашивали?

— А чего я? Я как лучше…

— Бяшка. — Я поймал того за рукав, пока не утек. — Задержись. Вместе пойдем, ты мне на Апрашке нужен.

— Это можно, — с готовностью согласился Бяшка. — Это по-нашему.

— Через полчаса у ворот. Мне еще к Варе да к Старке заглянуть надо.

И направился к Варе. В мастерской стрекотали машинки, пахло горячим утюгом и сукном. Это был запах денег, добытых без ножа.

Варя стояла у раскройного стола с мелком в руке и командовала двумя девчонками так, что любой фельдфебель бы прослезился.

— Сеня! Вот хорошо, что зашел. — Она сдула прядь со лба. — А я уж сама к тебе собиралась. Беда у нас.

— Что стряслось? — оглянулся я, на первый взгляд, все было прекрасно

— Сукно кончается, вот что. На костюмы осталось на дюжину, и то ежели кроить с умом. А на пальто всего на четыре. Бяшка вон вчера прибегал, руками махал: давай, давай! Запас, то есть готовое, небольшой, а потом чего давать?

«В сарае кое-что было, надо показать, но потом», — пронеслось в голове.

— Почем нынче ткань? — спросил я, облокачиваясь на стол.

— Вот! — Она подняла мелок, как указку. — О том и речь. За аршин доброго сукна просят рубль восемьдесят, а к празднику и до двух доходит, ткани нынче в цене. В куске брать дешевле, куском на фабричном складе — по рубль сорок выйдет. На костюм четыре аршина кладем. Считай сам.

Я посчитал. Шесть рублей ткани на костюм, который мы продаем за восемнадцать. Когда сукно было дармовое, все было наше. А коли покупать, треть уйдет на материал.

— Подклад еще, — добила Варя, следя за моим лицом. — Пуговицы. Нитки катушками. Все покупное, все дорожает. Я список составила, чего и сколько.

— Давай список. — Я убрал бумажку за пазуху. — Бяшку отряжу, пусть подумает и поищет, где брать дешевле.

— Вот это дело. — Варя враз подобрела. — А то девочки шьют, а я сижу и считаю, на сколько дней осталось. Извелась вся.

— Не изводись. Все будет, — покивал я и направился на чердак. Накинул там пальто и захватил кисет.

В подвальную мастерскую спустился по пандусу.

Внизу висел знакомый дух: канифоль, паленое олово, кислота. У длинного стола двое пацанов начищали медные заготовки, а сам дядя Осип восседал на своей тележке перед горелкой и паял чей-то самовар, сосредоточенно поджав губы.

— Здорово, батя, — окликнул я его.

— Явился. — Он не оторвался от шва, довел до конца, оглядел на свет и только тогда развернул тележку ко мне. Цепким взглядом прошелся по мне сверху донизу, зацепились за перевязанную руку. — Та-ак. И где ж тебя, соколика, так приласкали?

— В Москве. Невежливые там люди, — хмыкнул я.

— Люди везде одинаковые, — проворчал Старка. — Это ты у нас куда ни поедешь — везде тебе морду норовят начистить. — Он хмыкнул в бороду. — Заживает хоть?

— Заживает, держи. — Я положил ему на колени кисет. — Гостинец.

Старка отложил паяльник, вытер пальцы о фартук. Кисет помял, развязал, понюхал — и брови у него поехали вверх.

— Ишь ты. Табак-то офицерский. — Он глянул на меня искоса. — С кого снял?

— С невежливых людей, и решил тебя порадовать.

— А. — Он кивнул, будто этим было сказано все, и упрятал кисет за пазуху. — Ну, спаси бог, а то мой уже — одно званье, что табак.

Он развернулся было к горелке, но передумал и бросил через плечо:

— И это. — Старка помолчал, глядя в горелку. — Слыхал я про Ваську вашего. Ты уж там… как умеешь.

— Как умею, батя, — покивал я.

— Ну и ступай. Не мешай работать, — махнул он рукой и развернулся к горелке.

Я поднялся по пандусу, унося с собой канифольный дух. Старый солдат ни о чем не спросил и ничего не посоветовал — а вышло, будто благословил. Умеют же некоторые: два слова, и спина прямее.

Бяшка ждал у ворот, приплясывая.

До Апрашки пошли пешком — погода стояла ясная, звонкая, и я хромать почти перестал. Утро гнало народ по делам: дымили трубы, скрипели обозы, орали ломовики. Апрашка еще издали дохнула своим — калачами, дегтем, мороженой рыбой и тысячеголосым торгом.

Бяшке надо было выговориться, а мне послушать.

— Продажи, Сень, идут — грех жаловаться, — частил он, поспевая за мной вприпрыжку. — За три недели двадцать костюмов ушло да семь пальто. Пальто — вещь, к Рождеству сметут: обновка, чтоб в церковь и в гости.

— В ту неделю, как Васяна взяли, что было?

Бяшка посерьезнел.

— Худо было. Два костюма всего. — Он загнул пальцы. — Перво-наперво Ольги нет, Анька одна, я при ней. Второе — народ же видал, как городовые крутили. Слух пошел: у сирот на прилавке нечисто. Кто и подходил — косился. Кузьма Петрович кряхтел, я уж думал — попросит нас с прилавка.

— Не попросил? — поглядел я на него.

— Не. — Бяшка ухмыльнулся. — Я ему за месяц вперед отдал, он и утих, а после и народ отошел: товар-то добрый, лучше на всем рынке нет, ну, или на заказ только. Нынче опять берут. Триста семьдесят с гаком чистыми. — Он выпалил это без запинки.

Я покосился на него, растут кадры.

«Триста семьдесят. Мастерская-то кормит получше иного дела, и это на дармовом сукне. Ну, теперь поглядим, что от нее останется на покупном».

— Слушай задачу. — Я на ходу вытащил Варин список. — Вот глянь, что надо нам. Варя говорит, по рубль сорок выйдет. Качество чтобы было, с Варей потом съездишь, и купите. Сторгуешь по рубль тридцать — с меня гривенник с аршина премии. Про нитки также не забудь и пуговицы. Нитки можно и с фабрики, бабы тащат да продают за копье, тут у Кота и Спицы спроси, они как-то брали.

Бяшка взял список, пробежал глазами, и губы у него зашевелились — считал.

— Сторгую по рубль двадцать пять, — сказал он с достоинством. — Ежели брать три куска разом и деньги на стол.

— Вот и займись, но сперва — другое дело. Веди меня к скупщикам.

— К каким это? — Бяшка насторожился.

— К тем, что золото берут. Часы, кольца. Кто у вас тут по этой части сидит?

— Ну, ты спросил. — Он хмыкнул. — Да их тут как блох. Есть Соломон Маркыч в рядах, есть Гусев у толкучки, есть еще Пантелеймоныч, только тот жулик, каких мало… А тебе на что?

— Часы ищу. Золотые, те, что якобы Васян взял. Мало ли, вдруг выронил где тот, а на Васю и спихнул.

Бяшка поглядел на меня внимательно.

— Понял, — сказал он. — Тогда начнем с Соломон Маркыча. У него товар чище всех.

Лавка Соломона Маркыча сидела в каменном ряду, под вывеской «Покупка и продажа золотыхъ и серебряныхъ вещей». За стеклом на черном бархате лежали часы, цепочки, пара портсигаров.

Сам хозяин — сухонький, в ермолке, с глазами добрыми и цепкими разом — вырос за прилавком раньше, чем звякнул колокольчик.

— Чем могу-с?

— Часы ищу. Золотые, мужские, с крышкой. — Я облокотился на прилавок. — Только не купить абы какие, а сыскать одни определенные. Не приносили ли вам на днях?

Глаза у Соломона Маркыча сделались еще добрее и еще цепче.

— Молодой человек из полиции?

— Помилуйте. — Я усмехнулся. — Какая полиция в мои-то лета. Оказия у меня: дружок мой, из хорошей семьи, посеял отцовские часы. По пьяному делу, чего уж. Теперь дрожит: батюшка узнает — со свету сживет. Вот я по дружбе и хожу, выкупить хочу. Плачу честно, без торга… почти.

— Почти, — с удовольствием повторил скупщик. — Какие же часы?

— Золотые, глухая крышка. Больше, каюсь, и сам не знаю — не мои ведь.

— Не приносили-с. — Он развел ручками. — Золото нынче вообще редко несут, все серебришко. Пожалуйте к Гусеву, а лучше — к Аграфонову в угловую, у него оборот.

«И ведь не соврал ни словом, а про конкурента доложил с удовольствием. Тонкий человек».

У Гусева часов тоже не оказалось, зато он час рассказывал, какие бывали.

Лавка Аграфонова сидела в углу ряда: тесная, полутемная, пропахшая лампадным маслом. От такого запаха хочется проверить, на месте ли кошелек.

Хозяин, плотный, бородатый, глянул поверх очков и опять уткнулся в газету. Я повел глазами по витрине — ложки, цепочки, портсигар с вмятиной…

И тут я увидел, на бархатной подушке лежали часы. Золотые и с глухой крышкой.

— Эти вот. — Я постучал пальцем по стеклу, скучая. — Покажи-ка.

Аграфонов отложил газету. Поднялся неторопливо, выложил часы на сукно и остался стоять.

Я откинул крышку, золото по гурту затерто до тусклости — вещь пожила, походила по рукам.

— Они? — Аграфонов следил за моим лицом скучным взглядом.

— Похожи. Сильно. — Я захлопнул крышку. — А скажи-ка, любезный: кто принес, когда?

— Вот этого, барин, у нас не спрашивают. — Он накрыл часы ладонью. — Принес и принес. Товар чистый, не сумлевайтесь.

— Верю. Сколько?

— Сто рублей.

Я поглядел на него с интересом, а он на меня.

— Любезный. Золота тут на полсотни, механизм не первой молодости, завтра и встать может, крышка тертая. Красная цена шестьдесят.

— Девяносто. Вещь-с.

— Шестьдесят пять и то потому, что дружка жалко.

— Восемьдесят, и ни копейкой ниже, самому дороже встали, — отбрил он меня.

— Семьдесят, — сказал я и выложил деньги на прилавок веером. — И расписку.

Аграфонов поглядел на деньги. Деньги глядели на Аграфонова.

— Какую еще расписку? — насторожился он.

— Обыкновенную. Что продал ты мне, такому-то, часы золотые с глухой крышкой, за семьдесят рублей, числа нынешнего. — Я улыбнулся ему честнейшей из улыбок. — Ты пойми, любезный. Я эти часы дружку верну, а он их батюшке в комод подложит. Да вдруг дружок о том забудет, а я и напомнить смогу. Ведь у меня бумага: куплено честь, по чести, в лавке, при свидетелях. Всем спокойно — и тебе первому.

— Мы расписок не пишем, — угрюмо сказал Аграфонов.

— А ты напиши. — Я добавил к вееру рубль. — За труды.

Рубль решил дело. Аграфонов покряхтел, добыл из-под прилавка четвертушку бумаги, чернильницу и, высунув от усердия язык, соорудил корявую, но вполне годную расписку. Число, сумма, приметы часов, подпись с завитком.

Я убрал часы во внутренний карман, расписку — за пазуху. Часы легли к сердцу тяжело и ладно.

Бяшку я отправил в лавку да воевать за сукно, а сам взял ваньку и двинул на Моховую.

Марк Давидович принял меня без ожидания. На зеленом сукне его стола уже лежала тонкая папка, и по тому, как он ее поглаживал, я понял: улов есть.

— Присаживайтесь, Арсений Иванович. — Он дождался, пока я сяду, и раскрыл папку с видом фокусника, достающего голубя. — Ну-с. Про вашего Порфирия Кузьмича кой-чего нашел.

— Слушаю, — уселся я в кресло.

— Свищев Порфирий Кузьмич, пятидесяти трех лет, коллежский регистратор. — Стряпчий вел пальцем по строчкам. — В службе с тысяча восемьсот пятьдесят третьего года, начинал в Тверском казначействе писцом. Тридцать пять лет выслуги. В Петербурге с семьдесят пятого — перевелся в Казенную палату, где и состоит поныне писцом чертежного стола. Холост. Взысканий не имеет. Служба, — он поднял палец, — бес-по-рочная.

— И?

— И вишенка. — Марк Давидович откинулся в кресле. — В ноябре сего года представлен к производству в губернские секретари. Бумага пошла по инстанции, приказ ожидается к Рождеству. Первый чин за тридцать пять лет, Арсений Иванович. Первый. Вы понимаете, что это значит?

— Понимаю, — медленно сказал я, и картинка в голове сложилась со щелчком, как барабан в револьвере. — Ему было что праздновать.

— Именно-с! — Стряпчий даже прищелкнул пальцами. — А теперь глядите, какая выходит картина. Жалованье его — триста рублей оклада, полтораста столовых да полтораста квартирных, итого шестьсот в год, сорок семь на руки в месяц. Опять же, жилье и еда забирают весьма солидную часть, да и мундир всегда должен быть опрятным. В общем, куда деваются деньги — не мое дело и не ваше, но золотым часам в этой арифметике взяться неоткуда. Неоткуда-с!

— Хм, — прикинул я расклады, и выходило отлично.

— И самое любопытное. — Он подался вперед, и голос его сделался бархатным до неприличия. — Мой человек потолковал кое с кем из палатских. Ни одна душа — слышите? — ни одна душа золотых часов у Свищева отродясь не видала. Более того: там, узнав об его заявлении, смеются-с. Писец соседнего стола так и сказал: у Порфирия Кузьмича из золота — одна ряса на иконе, да и та бумажная.

— Стало быть, часов не существовало, — констатировал я, хотя и до этого не сомневался.

— Стало быть, доказать, что были, невозможно, — поправил стряпчий с юридической брезгливостью. — А это для нас даже лучше. Ну-с, а теперь главное. — Он сложил руки на папке. — Идти к его начальству надобно.

— Я вас с собой звать хотел, — покосившись на стряпчего, улыбнулся я.

— И напрасно-с. — Марк Давидович покачал головой. — Ежели прихожу я — поверенный, лицо процессуальное, — визит делается официальным. Начальство пугается, запирается и дело наше каменеет. А ежели приходит юноша, воспитанник известной особы, неофициально, по-соседски… — он повел рукой, — то это не визит, а беседа. За беседу никто не отвечает. А сказать в беседе можно много больше, чем в визите.

— К кому стоит идти? — уточнил я.

— К начальнику его отделения. — Стряпчий заглянул в папку. — Надворный советник Кувшинников, Павел Аристархович. И вот о нем послушайте внимательно, это важно.

Он снял очки.

— Кувшинников — служака старой закалки. Тридцать лет лямки, из них десять правит отделением. Человек до крайности аккуратный: у него, говорят, входящие журналы можно в Эрмитаже выставлять. Скандалов не терпит до дрожи — за десять лет ни одной жалобы, ни одного дела по его отделению. И самое главное. — Марк Давидович выдержал паузу. — К Рождеству ждет Владимира в петлицу. Представление ушло, и думаю, он ждет этой награды, Арсений Иванович.

— А тут судебная хроника с его писцом в главной роли…

— … за две недели до вручения, — сладко договорил стряпчий, — есть для Павла Аристарховича катастрофа вселенского масштаба. Он вам не союзник, запомните. Он никому не союзник. Но он более всех на свете хочет, чтобы этой истории не было вовсе. Того же хотите и вы. Вот на этом и стойте.

— Понял, — кивнул я. — Адрес?

— Казенная палата, Казначейская улица, тринадцать, угол Екатерининского канала. Присутствие до пяти. — Он вернул очки на нос. — И, Арсений Иванович, голубчик. Никаких бумаг с собой, никаких имен без нужды и, я вас заклинаю, никаких денег. Кувшинникову деньги совать — это как в пороховой погреб со свечкой.

— Я с деньгами вообще осторожен, — оскалился я.

— С вами всегда интересно, — улыбнулся в ответ он.

Я поднялся и положил четвертную на стол. Бумажка исчезла в пухлой ладони мгновенно, — за это я Марка Давидовича отдельно уважал: человек не ломался и не изображал бессребреника.

— С вами приятно иметь дело, Марк Давыдович, — кивнул я и, опершись на трость, двинулся к выходу. — Всего доброго.

— И вам, Арсений Иванович. И, голубчик… — Он глянул поверх очков. — Аккуратнее там. Кувшинников не злодей, но перепуганный чиновник хуже злодея.

«Учту. Перепуганных я навидался — что чиновников, что с обрезами. Разница невелика».

На Литейный я поспел к обеду — и попал прямо к накрытому столу.

Анна Францевна оглядела меня, велела Степану поставить второй прибор и до самого супа не сказала ни слова. Только после, за котлетами, произнесла:

— С греческим я, к слову, уже присматриваю человека. Отставной преподаватель, из Ларинской гимназии, нужда заела, думаю, сговоримся. А там и остальные найдутся.

— Анна Францевна. Вы бы хоть меня спросили, выдержу ли я эту ораву учителей, — скривившись, протянул я, попытавшись взбрыкнуть.

— Выдержишь. — Она отрезала котлету. — Ты у меня двужильный. Да, и не вздумай завтра куда-нибудь запропасть: к семи мы званы к Шахматовым. Сюртук готов, я велела Глаше пройтись утюгом. Извозчика не бери, поедем в моей карете. И причешись по-человечески. — Она глянула на мою голову с сомнением. — А то ты вечно…

— Непременно, — со вздохом кивнул я, а там и учитель латыни объявился. Пришлось идти и грызть гранит науки.

В Малой библиотеке было натоплено и тихо. Аполлон Григорьевич уже стоял у окна — сухой, застегнутый на все пуговицы, с фолиантом под мышкой.

— Садитесь, юноша. Начнем с третьего склонения, пишите.

Я окунул перо и заскрипел.

Старик мерил ковер шагами и диктовал: доцент, доцентис, доценти… Рука выводила сама, а голову разрывало от мыслей.

«Завтра, значит, к Шахматовым. Сюртук, поклоны, вилочки-ножички. Опять свет, опять эти улыбки на аршин. Мда уж, на балу насмотрелся, на всю жизнь хватит».

— Genitivus, юноша! — Перо мое, оказывается, остановилось. — Родительный падеж, будьте любезны. Латынь не терпит витания в облаках.

— Виноват, Аполлон Григорьевич, — вздохнул я.

Я дописал, и старик поглядел в тетрадь, пожевал губами и продолжил диктовку.

«Нет, ты глянь на меня. Грека надо за жабры брать, и с Граве чего-то думать. Васяна вытаскивать, а я сижу и латынь учу. Доцент, доцентис, доценти. Красота».

Перо скрипело. Аполлон Григорьевич шелестел про исключения третьего склонения.

«Хотя… — Я макнул перо. — Ежели по уму, все правильно, надо подготовиться, подумать, я уже раз поспешил, чуть без головы не остался. Так что учим склонения. Amicus, amici».

Часы в углу гулко отбили два. Аполлон Григорьевич захлопнул фолиант ровно на бое — секунда в секунду, как отрезал.

— На сегодня довольно и, юноша… — Он снял пенсне и глянул на меня. — Склонения вы нынче писали верные, а мысли ваши были где угодно, только не здесь. В Риме за такое секли.

— Хорошо, что мы в Петербурге, Аполлон Григорьевич, — не удержался я.

— В Петербурге, — старик сухо хмыкнул, пряча пенсне в футляр, — секут больнее. Честь имею. — И он покинул малую библиотеку. Следом поднялся я и двинулся в малую гостиную на чаепитие с Анной Францевной, которое стало ритуалом.

Степан уже разливал чай.

— Как урок? — поинтересовалась моя опекунша, беря в руки чашку.

— Доцент, доцентис, доценти, — продекламировал я, и Анна Францев чуть улыбнулась уголками губ, кивнула, делая глоток.

Я сел на против нее в кресло, трость поставил рядом, Степан, поклонившись, покинул нас, прикрыв двери.

— Мария Федоровна намедни изволила заметить, — начала Анна Францевна, — что нынешняя молодежь садится в седло, как в кресло. Это она про молодого Оболенского, который на смотре…

Я слушал. Кивал где положено. Тонкий фарфор позвякивал, часы на камине тикали — и стрелки их, между прочим, подползали к трем.

Оболенский падал с лошади долго, со вкусом, с подробностями. Я ел глазами угол ковра и держал на лице почтительное внимание.

«Присутствие до пяти. Дорога до Казначейской — полчаса, это если ванька не сонный и мосты не забиты. Впритык».

— … и представь, каково было князю это выслушивать. — Анна Францевна отпила и поглядела на меня поверх чашки. — Ты нынче рассеян.

— Виноват. Латынь из головы не идет.

— Похвально, коли так. — По ее глазам было видно: не поверила ни на грош.

«Все. Пора. Иначе поцелую запертую дверь».

Я дождался паузы между каким-то флигель-адъютантом, поднялся и отвесил поклон.

— Анна Францевна, премного благодарен. Только отпустите — дела приютские, до вечера надобно поспеть.

— Вечно у тебя дела, и я даже не знаю какие. — Она поджала губы. — Ступай. Завтра к полудню здесь, а в семь у нас выход.

— Непременно, — поклонился я еще раз и покинул малую гостиную.

Степан подал пальто, огладил плечи щеткой одним движением и отворил дверь.

Мороз к вечеру набирал злость: стегануло по щекам и перехватило горло.

По мостовой, повизгивая полозьями, катили сани: барыня в мехах, за ней ломовик с бочками, за ним лихач порожняком — этот шел ходко, с форсом, и кучер поглядывал по сторонам: не машет ли кто.

У соседнего подъезда топтались два ваньки из тех, что вечно дежурят при богатых домах в надежде на щедрого седока. Лошаденки стояли понурые. Один возница спал сидя, уронив бороду в тулуп. Второй приплясывал рядом, хлопая рукавицами, и пар от него валил, как от самовара.

Я свистнул с крыльца в два пальца.

Спящий не шелохнулся. Зато второй ожил разом — сдернул дерюгу, взлетел на облучок, и сани его, скрипнув, подкатили к крыльцу раньше, чем я сошел со ступеней.

— Куда прикажете, барин?

Морда у него была красная, продубленная, борода в сосульках, а глаза веселые — намерзся, застоялся, работе рад.

— Казначейская, тринадцать. Поспеешь за двадцать минут — гривенник сверху, — полез я в сани.

— Эх, барин! За гривенник-то! — Он разобрал вожжи, гикнул. — Но-о, Ласточка, шевели костями, кормилица!

Ласточка, судя по статям, была прабабушкой всех столичных кляч, но гривенник почуяла и взяла с места неожиданно бойко. Полозья взвизгнули, и Литейный поплыл.

Я поднял воротник и стал глядеть, как мимо тянется вечерний город — окна зажигались одно за другим.

Казначейская улица встретила меня запахом канала и публикой третьей руки: мастеровые, кухарки с корзинами, чиновничья мелочь в шинелях на рыбьем меху.

Дом под номером тринадцать стоял на самом углу, глядя окнами на воду, — двухэтажный, казенно-желтый, без единого украшения.

Я постоял напротив, у перил канала.

Места были знакомые по одной книге. Столярный в двух шагах и Сенная рядом. Где-то тут, в этих самых дворах, один студент с топором под пальто ходил к старушке и задавался философскими вопросами. И Сонечка жила аккурат в этом доме, под самой крышей.

Я хмыкнул, перешел улицу и толкнул тяжелую дверь.

Пахло сургучом, чернилами и мышами. По коридору сновали чиновники с папками, у стен на лавках сидели просители — и по лицам их было видно, что они тут не первый час и не первый день.

В приемной отделения за конторкой восседал писарь — молодой человек с напомаженным пробором и лицом до того значительным, будто он тут не бумаги переписывал, а самолично держал землю на плечах.

— Что вам угодно? — Он оглядел меня поверх конторки.

— Мне угодно видеть его высокоблагородие Павла Аристарховича, — произнес я. — По частному делу. Доложите.

Писарь поднялся из-за конторки. Поклонился — вежливо, в меру.

— Прошу великодушно простить, сударь, — произнес он с елейным сожалением, — но никак не могу-с. Его высокоблагородие принимают частных посетителей по личной записи, а несовершеннолетних лиц — единственно в сопровождении родителей либо опекунов. Порядок-с, а так — никак не могу-с.

Он развел руками и сел обратно за конторку, всем видом показывая, что разговор окончен.

Внутри у меня коротко и зло полыхнуло.

Я перевел дух.

— Порядок, стало быть, — протянул я, неторопливо крутя трость.

— Порядок-с, — с удовольствием подтвердил писарь и обмакнул перо.

Предыдущая главаГлава 9 из 25Следующая глава