К книге
БаринГлава 7
28%
Глава 7
7

Глава 7

Проснулся я от того, что хлопнула печная дверца. Шмыга, ежась в исподнем, подкладывал поленья. Чердак нехотя просыпался.

Спица сидел на матрасе и пытался продрать глаза. Сивый уже был одет и, послюнявив ладонь, приглаживал волосы. Упырь просто лежал и смотрел на стропила.

Яська спал как убитый в обнимку с кирпичом, который за ночь перебрался к нему на подушку.

— Мелкий. — Кот, зевая, толкнул его ногой. — Подъем. Молитву проспишь.

— М-м. Уйди.

— Встава-ай. Батюшка нынче злой, вчера с Сеней лаялся.

Один глаз тут же открылся и уставился на меня с живым интересом.

— А сто, плавда лаялся?

— Беседовали, — сказал я. — Подъем, орава.

Я спустил ноги с матраса и с минуту сидел, прислушиваясь к себе. Нога болела уже не так, как в первые дни, и это было прекрасно. Рука ныла ровно — заживала. Жить можно.

Умывались тут же, из ведра. Вода за ночь выстыла и обжигала так, что Яська верещал. Сивый умывался обстоятельно, по-крестьянски: шея, уши, затылок.

Вниз сошли всей гурьбой. Еще в кладовой учуяли запах с кухни, пахло кашей и молоком, и Яська на ходу тянул носом, как гончая.

— С пенками, — решил он мрачно. — Ненавизу пенки.

— Раньше и сухарю рад был, а нынче — ненавидишь, — потрепал я его по голове.

— Зато сало люблю.

Ввалились на кухню, расселись за столом. Девчата уже гремели котлами, и Даша через десяток секунд поставила передо мной миску — каша и впрямь была с пенками, Яська медленно засопел. Даша постояла рядом, повертела в руках полотенце и отошла к плите.

Яська тем временем сгреб свои пенки на край миски, воровато огляделся и спихнул их Шмыге, пока тот ворон считал.

— Во, — назидательно сказал Яська. — Каздому свое.

Доели, и тут ударил колокол, созывая на утреннюю молитву.

В молельне я встал на свое место, в заднем ряду. Яська опять молча втиснулся справа, на Васяново место, и вытянулся по стойке смирно.

Молитву Иона вел ровно, не спеша. Прошелся взглядом по рядам, на мне задержался на секунду дольше.

В коридоре после молитвы меня встретил словесник.

Шел он с двумя книгами под мышкой, серый, тихий, воротничок стоял криво. Увидел меня — остановился и наклонил голову.

— Здравия желаю, Арсений Иванович, — произнес он размеренно.

— Здравствуйте, Афанасий Петрович, — кивнул я. — Как вам наши воспитанники?

— Живые, — подумав, ответил он. — Шумные. Вчера на чтении один мальчик прятался за парту и плакал. — Он поправил книги. — Это хорошо, Арсений Иванович, где плачут над книжкой, там душа жива. — И пошел себе в класс.

«Ишь ты».

Феофилактович был на месте и, едва открылась дверь, поднял голову.

— Здравствуйте, господин директор. — Я сел и вытянул ногу. — Докладываю по порядку. Был вчера у Василия — держится крепко. Передачу снесли.

— Слава богу. — Директор снял пенсне. — А… видели его?

Я кивнул.

— Как?.. — Он подался вперед. — Арсений, свидания же по разрешению следователя. Я сам просил — и то не пустили… Неужто он разрешил.

— Владимир Феофилактович. — Я посмотрел на него. — Вы точно хотите знать — как?

Директор открыл рот и закрыл. Надел пенсне и сосредоточенно пододвинул к себе лист.

— Не хочу, — сказал он.

— Стряпчий готовит прошение прокурору. Я сейчас займусь нашим потерпевшим, а то, судя по всему, золотые часы никак не стыкуются с его жалованием.

Владимир Феофилактович покивал. Распрощавшись с ним, я поднялся на чердак и накинул пальто.

Чуть вдали приюта я заметил двоих: они внимательно на меня смотрели, — еле удержался, чтобы им не кивнуть, и от ворот взял ваньку.

— На Свечной, — приказал я, сам краем глаза наблюдая за двоими: один дернулся в мою сторону, но второй его придержал. Сани меж тем покатили по утреннему городу.

Свечной переулок оказался узким, темным и пах кошками.

Дом я нашел по облупленной цифре над воротами. У ворот скреб лед дворник — бородатый, с бляхой, в фартуке поверх тулупа.

— Обожди, — кинул я ваньке.

Подошел неспешно, барчуком: пальто нараспашку, трость, скучающий взгляд.

— Здорово, любезный, — обратился я к дворнику.

— Здравствуйте, барин. — Дворник разогнулся и оперся на пешню. — Чего изволите?

— Да вот хожу, приглядываюсь. — Я повел тростью вдоль фасада. — Маменька с папенькой квартиру ищут, поближе к гимназии. Велено мне глядеть по дороге. У вас как, сдается что?

— Сдается, как не сдаваться. — Он ожил: дело пахло жильцами, а жильцы для дворника — праздник. — На втором этаже четыре комнаты, двадцать два рубля. С дровами — двадцать пять. Чистая квартира, окнами на переулок.

— А во дворе? — уточнил я.

— Во дворе попроще. — Дворник махнул рукой вверх. — По третьему этажу да по четвертому — комната с кухней, десять-двенадцать рублей. Но это уж не для господ, это чиновный народ снимает, мелкота.

— Мелкота… — Я посмотрел на верхние окна и словно вспомнил. — Погоди-ка. У вас же тут, кажется, с папенькиной службы человек живет. В Казенной палате. Свищев, что ли?

— Есть такой, — с готовностью подтвердил дворник. — Порфирий Кузьмич. На четвертом, во дворе, вон его окошко, с геранью дохлой. А папенька ваш, стало быть, с его благородием по палате?

— По палате. — Я усмехнулся. — И почем он у вас стоит?

— Одиннадцать с полтиной. — Дворник доверительно понизил голос. — Только, барин, между нами: платит он через раз. За позапрошлый только отдал, хозяин уж выгнать грозил. Кухарки не держит, обед из кухмистерской по праздникам носит, а так, я думаю, всухомятку сидит. Белье прачке раз в месяц дает, я сам и таскаю.

— Небогато живет палата, — с участием покивал я.

— Да уж какое. — Он развел рукавицами. — Смирный жилец, тихий. Намедни только шум с ним был: воротился под хмельком, весь в снегу, шапку потерял. Кричал во дворе, что его убить хотели. — Дворник хмыкнул в бороду. — Кто его убивать-то станет.

«А часы — золотые».

— Ну, спасибо, любезный. — Я положил ему в рукавицу полтинник. — Жаль, для нас квартиры нет. Четыре комнаты — тесно, маменька привыкла широко.

— Понимаю-с! — Дворник просиял и сдернул шапку. — Заходите, барин, ежели чего. К весне поболе освободится.

Я вернулся к саням.

«Одиннадцать с полтиной за угол. Платит через раз. Обеды по праздникам. Такому золотые часы с крышкой и во сне не снились — такой их в окне у часовщика разглядывать боится».

Ванька дремал на облучке, где велено.

— На Мясную в Коломну.

Доехали за час, я вылез и расплатился, двинувшись к дому.

Знакомая черная лестница, третий этаж, тепло от дверей. Я поднял было руку постучать — и замер.

За дверью орали. В два голоса, во всю грудь, вперехлест — стоял такой бабий ор, что дрожала филенка. Один голос был Пелагеин, хриплый, знакомый. Второй — неизвестный, грудной, и слова в нем шли не наши: раскатистые, с клекотом, со звоном.

«Режут там кого, что ли?»

Я толкнул дверь. Не заперто — и прошел внутрь, пара шагов по коридору, и я оказался в комнате, которая сейчас была разделена занавеской.

Возле печурки, что заменяла плиту, друг напротив друга стояли двое. Пелагея — руки в боки, платок сбился, щербатый рот раскрыт на всю ширину, а напротив такая же чернявая баба лет сорока, сухая, смуглая, в цветастой шали поверх темного платья. Она тоже держала руки в боки и тоже орала, отчего серьги у нее ходили ходуном.

— … а я тебе говорю: сначала мясо, потом лук! — гремела Пелагея.

— Но! Но-но-но! — Чернявая замахала пальцем перед ее носом. — Примеро себойя! Лук! Лук примеро, качорра!

— Сама ты качорра!

— Кьен? Йо! Вейнте аньос на камбузе!

Увидели меня они одновременно. И разом замолчали.

— Сенька! — просияла Пелагея всем щербатым ртом. — Явился! А мы тут это… — Она поискала слово и нашла: — Беседуем.

— Слышал я вашу беседу. С улицы.

— Дык это не ссора. — Пелагея замахала руками. — Это гишпанский темперамент, она завсегда так, ты не пужайся. Знакомься вот. — Она с гордостью, как ярмарочный зазывала, повела ладонью. — Сеньора Тереза. Всамделишная гишпанка!

Чернявая выпрямилась, подобрала шаль и наклонила голову с таким достоинством, будто мы были при дворе.

— Буэнос диас, — сказала она. И прибавила по-русски с чудовищным клекотом: — Здрастуй, ба-рин.

— Она у боцмана жена была, у гишпанского! — зачастила Пелагея. — Он с барка списался, тут при порте служил, такелажником. Ну и ее к себе выписал, она морем приплыла. А в позапрошлом годе помер, царствие небесное, а она осталась. Куда ей плыть-то, столько лет тут! Шитьем живет, как я раньше. Ты ж сам велел: найди, кто гишпанскому выучит. Ты велел — а я нашла! — Пелагея сияла так, что на кухне было светло без лампы.

— И как учеба? — вылетел из меня смешок.

— А во как! — Пелагея набрала воздуху, свела брови и старательно, по слогам, выдала: — Буэнос диас. Мучас грасиас. Пор фавор. Кесо — это сыр. Сердо — это свинья. — Она загнула пальцы и победно поглядела на меня. — А еще я это, как его… Но пасаран!

— Это-то тебе зачем? — охренел я.

— А красиво! — отрезала Пелагея. — И вот еще: карахо! Это я теперь заместо прежнего говорю, ежели чего уроню. Тереза говорит, у них так все благородные ругаются. По-благородному, стало быть, выходит.

Тереза, услышав свое имя, важно покивала.

«Господи. Одна щербатая с Лиговки, вторая — боцманша из Кадиса, и ведь спелись. Вот что значит — родственные души».

Из комнаты, из-за занавески, донеслось мрачное:

— Пришлый. Ты, что ль?

Я отодвинул занавеску.

Рябой сидел на кровати, одетый, с видом человека, отбывающего каторгу. Раздался он за эти месяцы обратно в свою бычью стать, и силища от него шла, но глаза были тоскливые.

— Они цельными днями этак, — сообщил он вместо приветствия и кивнул на кухню. — С утра до ночи. Одна по-нашему орет, другая по-своему, и обе довольны. Я уж жалеть начал, что тогда не помер.

— Здоров, как гляжу, — хмыкнул я.

— Здоров, — мрачно согласился Рябой. — Жру, сплю, в стенку гляжу. Пришлый, ты мне дело обещал. Где дело? Я тут скоро сам с ними лопотать начну, по-гишпански.

Я еле удержал лицо, сел на табурет и оглядел его.

— Скучаешь, стало быть?

— Вою, — рыкнул он и подался вперед, кровать скрипнула. — Я ж не жеребец племенной, чтобы меня в стойле держать да овсом кормить. Мне работа нужна.

— А в остальном как? — прищурился я, оглядывая его.

Рябой потемнел разом. Скула дернулась.

— Да чего там. — Он потер костяшки о ладонь. — Неделю тому подловили меня в бане двое. Вежливо так: Добрый, мол, кланяется, зайти велит. Ну я и зашел, чего мне. Сидит в задней комнате в чайной у Фомича, чай пьет с баранками. — Рябой скривился. — Да говорит: живой, значит, да на свободе? И как же так вышло? Потом рукой махнул: «Я тут свою артель держу. Как Козырь-то помер, но ты, поди, знаешь. Людей верных мало. Иди ко мне. Старое забудем».

— А ты? — нахмурился я.

— А я говорю: спасибо за честь, только я теперь сам по себе. — Рябой усмехнулся углом рта, и шрам поехал. — Он с лица сменился. Как это, говорит, сам по себе? Сами по себе у нас на Волковом лежат, рядами. Ты, говорит, либо мой, либо ничей, а ничейных не бывает.

— И?

— И слово за слово. — Рябой поглядел на свои кулаки. — Двое его сунулись меня под локотки взять. Одного я плечом снес, второго об косяк приложил, стол на Доброго перевернул. — Он засопел. — Ушел дворами. Еле ноги унес. Честно скажу, он мне житья не даст. Искал уже, вот и сижу тут кукую.

— Добрый, значит, обиделся, — констатировал я.

— Добрый не обиделся. — Рябой поднял на меня глаза, и в них ничего веселого не было. — Добрый запомнил.

«Богат нынче Петербург на памятливых».

Я помолчал, прикидывая. Это была забота не на сегодня — но на скорое завтра.

— Ладно, о Добром — отдельный разговор будет, и скоро, а теперь дело.

Рябой подобрался весь.

— Говори.

— Приют помнишь?

— Конечно, разве забудешь? — хмыкнул он.

— Напротив ворот пивная, вдалеке, но все же. Придешь туда к шести и сядешь. Возьми пиво, сиди, скучай, в разговоры не лезь.

— А делать что?

— Ждать. — Я поднялся. — Может статься, нынче вечером надо будет поработать кулаками. Понадобишься — за тобой прибегут, скажут: Пришлый зовет. Встанешь и пойдешь за посыльным, бегом, а не понадобишься — досидишь до десяти, тебя предупредят, и пойдешь домой. За вечер — трешка, понадобишься или нет.

— Да мне хоть задаром, — искренне сказал Рябой. — Лишь бы из этого курятника.

— Задаром только Добрый работать зовет, — оскалился я.

Рябой хохотнул — коротко, лающе.

— Понял, к шести буду.

В дверях меня перехватила Пелагея — сунула в руки теплый сверток, от которого пахло сдобой.

— Пирог. С вязигой! — И, углядев, что я полез в карман, замахала: — Ты чего это⁈ Обидеть хочешь?

— За пирог — спасибо, а это не за пирог. — Я положил ей в ладонь четыре рубля. — За науку. Сеньоре твоей жалованье, пусть учит.

Пелагея поглядела на деньги, на меня, шмыгнула носом и вдруг гаркнула через плечо, в кухню:

— Тереза! Мучас грасиас тебе от барина!

— Де нада! — раскатисто донеслось в ответ.

На Литейный я поспел к полудню.

Степан принял пальто и наклонил голову:

— Анна Францевна в малой гостиной. Но уже ожидает учитель в малой библиотеке.

С тяжким вздохом я направился туда — и понеслась латынь.

К Анне Францевне я попал уже в сумерках — она сидела у лампы с письмами.

— Садись. — Она отложила перо и оглядела меня. — Хромаешь меньше. Ел?

— Ел, — кивнул я.

— Врешь. Степан, чаю. — Она выбрала из стопки твердый кремовый конверт и положила передо мной. — Читай.

Бумага была плотная, с вензелем. Генеральша Шахматова просила Анну Францевну Адельсон пожаловать в четверг к ужину — запросто, без чинов, своим кругом.

— Поедешь со мной, — сказала Анна Францевна.

Я поднял бровь.

— Меня туда не звали, — попытался съехать я.

— Там написано своим кругом. Ты — мой круг. — Она произнесла это так, что спорить было не о чем. — Шахматовы — дом хороший, генеральша умна, покойный генерал был человеком весомым. Бывают нужные люди, и дочь у них, Марья Николаевна, — ты с ней, помнится, на балу знакомился.

— Шапочно, — попытался я ее припомнить, но не смог.

— Вот и славно, что шапочно. — Уголок ее рта дрогнул.

В этот момент появился Степан и поставил поднос с чаем на столик. Опекунша дождалась, пока затворится дверь, и сменила тон на деловой:

— Теперь о важном. Я говорила с директором одной гимназии об экзаменах.

«Так. Начинается».

— К лету, Арсений, ты сдашь испытания при гимназии. Экстерном, за четыре класса. — Она загибала пальцы, как купец на торгу. — Считаем, что у тебя есть. Словесность и латынь. Математика с физикой — есть. Французский — есть, и спасибо мсье Дюбуа: произношение у тебя лучше, чем у половины гимназистов, и закон Божий…

Она посмотрела на меня поверх чашки.

— У вас в приюте теперь есть батюшка, самого Орнатского ставленник, пожалуй, он тебя и подготовит с особым удовольствием.

«Знала бы ты, матушка, с каким удовольствием он меня готовить будет».

— Остаются греческий и немецкий. — Анна Францевна поставила чашку. — Грека у нас нет, вот его и надо поискать. Я напишу кое-кому. Из отставных гимназических всегда кто-нибудь бедствует.

— Анна Францевна, а на что мне аттестат? Я же по коммерческой части собрался, там гроссбухи в ходу, а не Гомер.

— На то, — сказала она ровно, — что человек без бумаги в этой стране — проситель. Человек с бумагой — господин, у которого есть права. Права по образованию, Арсений: на чин, на службу, на вольноопределяющегося, на все. Ты можешь ими никогда не воспользоваться. Но они будут при тебе. — Она помолчала. — Я не вечная, а бумага — да.

Спорить я не стал, ведь она была права.

Дальше пили чай, и она пересказывала светское: кто женится, кто разорился, кого не приняли у Ливен и почему это важнее, чем кажется. Я слушал, запоминал и кивал, где надо, а потом откланялся.

В приюте я первым делом поднялся на чердак — и по лицам понял все раньше слов.

Кот сидел у печки с видом кота, сожравшего сметану.

— Ну? — спросил я.

— Клюнули, — сказал Кот.

Чердак загудел и стих.

— Рассказывай!

— Подошел с утра, как ты велел. — Он говорил спокойно, но его распирало, я видел. — Тот, что постарше, слушал. Молодой все лыбился. Я им: так и так, слышал, вы Сенькой приютским интересуетесь, могу подсобить, не задаром. Старший спрашивает: с чего это ты своего продаешь? А я ему: был свой, да весь вышел. И про то, как ты меня прилюдно возил, рассказал. С обидой рассказал, со слезой. — Кот ухмыльнулся. — Они переглянулись. Молодой говорит: а не врешь? А я говорю: вы всяку малышню окрест спросите, дрались мы со Спицей али нет, ругал нас Пришлый али нет.

— А они?

— Задумались и переглянулись. Потом я цену назвал. Десять рублев, — заулыбался Кот.

— И?

— И старший засмеялся. Говорит: жирно будет, красная цена — трешка. Торговались. — Кот покосился на меня. — На пятерке сошлись, как ты велел, а дали три. Два, говорят, опосля, как дело сделаю. И это, Сень… — он замялся, — по морде я попросил, как уговаривались. И парням все рассказал уже, — протянул Кот.

Парни закивали, и Кот продолжил:

— Казенные бы либо всю пятерку дали, либо никакой, а эти два рубля зажали. Частные, Сень. Жадные — стало быть, деньги считаные и чьи-то, не казенные.

— Молодец, — сказал я, отсмеявшись. — Все правильно. Место, время?

— Нынче. Проулок за москательной лавкой, что по пути на Апрашку, — я его днем смотрел, как ты велел. Глухой, темный, выхода два: один на улицу, второй через дровяной двор. Сговорились так: я тебя веду, разговором о деле занимаю, они следом, а там зажмут и погонят.

— Слушать один раз. Я и Кот идем впереди. Сивый, Спица, Упырь, Шмыга — вы следом, вдали за ними, но что бы вас не было видно. А как начнется, нужно, чтобы не ушел.

— А начнется? — тихо спросил Спица.

— Начнется. — кивнул я. — Револьвер возьму, вы не берите, только свинчатки да палки, и не дай бог. Работаем тихо, и вот еще что… — Я обвел их взглядом: — Свинчатки взять. Всем.

Стало совсем тихо.

— Это ж не лиговские сопляки, — сказал я. — Двое взрослых мужиков, солдатская выправка, битые — сразу видно. Голыми руками вы им не соперники, хоть вас четверо на одного. Свинчатка в рукаве — тогда разговор ровный. Спица, те, что лили, где?

— Тут, — сглотнул Спица. — Из того свинца еще, с валов. Шесть штук в загашнике.

— Раздай. И запомните все: по голове не бить. По плечам, по рукам, под дых. Мне они живые нужны и говорящие, оба.

— А если у них ножи? — спросил Кот.

— А у меня револьвер, и с нами будет Рябой.

— Какой Рябой? — не понял Спица.

— Такой. — Я усмехнулся. — Он с шести в пивной напротив сидит, скучает. Упырь, вот тебе первое дело, помнишь, поди, его, как пойдете в пивную, заскочи, он там будет, скажешь: «Пришлый зовет и к нам».

Упырь кивнул.

— А я⁈ — Яська вскочил, чуть не выронив кирпич.

— А ты дома. — Я поднял ладонь, обрубая вой.

Мелкий надулся и сел. Кирпич он прижал к груди так, будто того тоже не взяли.

— Все. Одеваться, и по одному.

Я вытащил из-под матраса кобуру с оружием, продел ремни, повел плечами — села как влитая, а сверху пальто. У печки Упырь молча вкладывал свинчатку в рукавицу, примеривался, сжимал кулак. Сивый перекрестился на темный угол — там у него была своя икона, одному ему видная.

Вышли мы с Котом через ворота, мороз отпустил, падал редкий крупный снег. Фонари горели через один, свежий снег глушил шаги.

Шли неспешно, вразвалочку. Кот вполголоса толковал что-то про махорку, я кивал. На повороте я повел глазами вдоль улицы. Сзади, шагах в сорока, шли двое.

Не спешили и не отставали. Шли ровно, держа дистанцию.

Я выпрямился и вдохнул холодный воздух.

«Купились».

Предыдущая главаГлава 7 из 25Следующая глава