Глава 16
— О! — Шмыга опасливо покосился на сверток. — Неужто из этих?
— Да. — Я затянул холстину. — Собирайтесь. Только одевайтесь тепло и пару рогож или еще чего на снег киньте. Шмыга, фонари бери.
— Агась! — кивнул он.
— И мишени нужны, — добавил я. — Бутылки, крынки битые. Чтоб звенело да брызгало.
— У Даши крынка треснула надысь, — вспомнил Спица. — Она ее на полку убрала, все жалеет.
— Вот и заберем. Отмучается. Яська, метнись на кухню, выпроси весь бой, какой есть. Скажи — для дела, назад не воротим.
Он умчался, а я начал переодеваться. Барчуком по ночным пустырям не ходят.
Яська вернулся с торжеством и охапкой: две бутылки с отбитыми горлышками, треснувшая крынка, щербатый горшок и глиняная плошка.
— Дася восе не хотела давать! — доложил он, сгружая добро в мешок. — Говолит, илоды, из дому тасят!
— Права Даша, — согласился я. — Шмыга, ты понесешь так, чтоб не бренчало.
— Почему я-то? — шмыгнул он.
— Чтоб не задавал глупых вопросов, — хмыкнул я.
Стая заржала вполголоса. Шмыга надулся, и принялся укладывать все в мешок вместе с тряпками.
Патроны я рассовал по карманам полушубка сам.
— Все. — Я оглядел свое воинство: Сивый, Кот, Упырь, Спица, Шмыга с мешком, Яська с фонарями. — Идем тихо, двойками, шагов десять разрыву. Кот — головным. Увидел кого — не свисти, просто встань. Мы поймем.
— А куда идем-то? — не унимался Шмыга.
— На старое место, — сказал я. — Покойничков проведать. — И по тому, как разом притихла стая, понял: помнят.
Мы спустились через черных ход, и ночь встретила морозом. Ночной Петербург — город другой. Фонари горели через один. Снег на мостовой был укатан до звона, и шаги по нему отдавались далеко — потому шли мы краем, по рыхлому вдоль стен.
Кот вел головным — я и не слышал его, просто видел впереди тень, которая падала от подворотни к подворотне. За ним, отстав шагов на десять, топали Сивый с Упырем. Потом Спица со Шмыгой и мешком. Мы с Яськой замыкали.
Яська сопел рядом, таща фонари, и распирало его страшно.
— Сень, — не выдержал он шепотом. — А мозно я хоть аз пальну? Ну хоть азок?
— Из этих — нет. Тебя вместе с ружьем перевернет.
— А я уплусь!
— Упрется он. Там отдача — Шмыгу с ног сшибет, а в тебе весу — как в том мешке. Твое дело нынче — фонари да мишени. Мишенная команда — знаешь, какая это должность? Без тебя вся стрельба насмарку.
Яська приосанился и дальше нес фонари как знамена. Шли Загородным, мимо Пяти углов, — и чем дальше от дома, тем глуше делался город.
У Обводного пришлось переждать.
На мосту, у будки, топтался городовой — грел уши ладонями, приплясывал. Кот впереди просто встал и прижался к стене, и мы следом. Стояли долго, минут пять. Городовой наконец наплясался, крякнул и полез в будку — греться. Хлопнула дверца.
Кот качнулся — пошли.
За Обводным город кончился быстро, как обрезали. Потянулись заборы, склады, штабеля леса под снегом. Дорога пошла накатанная, санная — тут днем возили грузы к товарной станции, — и идти стало легче.
У длинного забора с провалом Кот не оборачиваясь поднял руку: свалка. Из-под снега горбами торчало городское добро.
— Мишеней добрать, — сказал я. — Яська, Шмыга, живо. Бутылки подходящие и крынки битые.
Пять минут — и мешок потяжелел вдвое. Яська нырял в кучи по пояс и выныривал с добычей, как крот, Шмыга придирчиво браковал.
— Будет. Не на неделю запасаем.
Слева, за пустырем, глухо простучал состав: товарняк полз по Варшавской ветке, подмигивая красным огоньком хвостового фонаря.
Ворота кладбища выросли из темноты черной аркой.
Створки стояли запертые, но нам в ворота и не надо было — Кот уверенно свернул вдоль ограды, к знакомому пролому. Прошли по одному, придерживая полы, чтоб не зацепить.
За оградой дорога еще держалась — укатанная к сторожке и церкви, — а после крестов кончилась и она.
Дальше лежал пустырь. Снежная целина до самой железнодорожной насыпи — ровная, белая, сияющая под звездами тем мертвенным зимним светом, при котором видно без луны. Ветер здесь гулял вольно, гнал поземку.
— Пришли, — сказал я. — Располагаемся.
Рубеж поставили по уму.
Одну керосинку у стрелковой позиции, прикрыв от ветра снежным бруствером. Вторую Яська утащил вперед, на полсотни шагов, — и там же, на снежной гряде, расставил посуду: бутылки, крынку, горшок, плошку. Расставил с толком, вразбежку, и бегом вернулся, пыхтя.
— Готово! Сень, а сто писать… тьфу, стлелять пелвым будешь?
— Первым — я. Всем — за спину и уши заткнуть. Сивый, тряпки стели.
Сивый приготовил место на снегу под лежку. Я аккуратно опустился на тряпки, снег подо мной скрипнул и продавился.
Берданка легла в руки тяжело.
— Глядите и слушайте, — сказал я не оборачиваясь. — Повторять не буду, а спрошу с каждого… Заряжаю.
Затвор лязгнул, патрон вошел туго, с маслянистым шорохом.
— Ложе — в плечо. Плотно, до упора, чтоб не гуляло. Отдача тут злая: будешь держать слабо — она тебе ключицу отобьет, а то и сломает. Щекой — к прикладу и не давить. Теперь — прицел… мушку — в прорезь. Целься под обрез, под самое донышко. Выдох и на выдохе — замри, а там жми плавно, тяни, как нитку из иглы.
Слева, за пустырем, нарастал стук — шел очередной товарняк.
«Ну, Господи, благослови».
Я дождался, пока навалится грохот, поймал бутылку в прицел — и потянул спуск.
ДАХ!
Берданка грохнула и саданула в плечо — крепко, зло, но терпимо. Дым отнесло ветром. На гряде, где стояла бутылка, осталось пустое место.
— Есть! — взвизгнул Яська, подпрыгнув. — Вдлебезги!
— Тихо ты. — Я передернул затвор, выбросил дымящуюся гильзу в снег. — Это полсотни шагов, тут и слепой попадет, пристрелять надо. Яська — плошку и горшок перенеси подальше. Вон туда, где куст торчит. Считай шаги.
Яська ускакал в темноту с фонарем, и было видно, как желтое пятно прыгает по целине.
— Сто семисят! — донеслось из темноты. — Дальсе суглоб!
— Ставь на сугроб!
Со ста семидесяти шагов пошла настоящая работа.
Огонек дальней керосинки Яська оставил при мишенях, и в его свете глиняный горшок был с ноготь. Я взял и выдохнул… Первая пуля ушла в молоко — снег фонтаном встал левее и выше.
— Мимо, — честно сказал я вслух. — Ветер сносит. Глядите: поземка справа налево — стало быть, беру правее на ладонь. И ниже: ночью огонь морочит, кажется ближе, чем есть.
Вторая — снег брызнул под самым сугробом.
Третья — горшок лопнул, разлетевшись черепками по снегу.
Сзади дружно выдохнули.
— Вот теперь дело. — Я сел, повел плечом. Оно ныло, наливалось, к утру будет слива сливой. — С упора — годится, а вот стоя…
Я поднялся, вскинул берданку с рук — и ствол повело. Тяжелая дура ходила, мушка плясала по всей гряде, руки — не держали. Я опустил ружье.
— А стоя — никак. — Я сказал это спокойно: факт есть факт. — Значит, работаем лежа. Запомнили? Теперь — штуцер.
Штуцер я зарядил двумя медными великанами, лег, вжался.
— Этот зверь аглицкий. Бьет как пушка…
ДА-ДАХ! И лягнуло так, что меня протащило. Плечо взвыло, а в ушах поплыл звон.
«Тише, тише… Плечо-то не казенное. Вот это машина, из такой дуплетом — и улететь можно».
Зато на гряде не стало плошки — и половины куста рядом с ней.
— Силен, — уважительно пробасил Сивый.
— Силен. — Я сел, отдышался. — И патронов к нему — кот наплакал… Ладно. Теперь — вы. По одному, с моего слова. Первый… — Я обвел взглядом стаю и наткнулся на немигающие бесцветные глаза. — Упырь.
Упырь молча лег.
Берданку он взял. Кисть его опустилась на шейку ложа как влитая. Он вжал приклад, замер — и замер весь, до последней жилки. Даже пар изо рта пошел реже.
— Бутылку видишь? На гряде, левая.
— Вижу.
— Помнишь, что я говорил?
— Помню.
Выдох. Тишина.
ДАХ!
Бутылка брызнула искрами в свете дальней керосинки.
Стая охнула. Я промолчал.
— Крынку теперь. Правее.
ДАХ! Крынка лопнула.
— Ветер учитывай, сносит…
Третьим выстрелом он снял горшок с дальнего сугроба — со ста семидесяти, с третьей в жизни пули.
Я смотрел на него и охреневал.
— Как целишь? — спросил я.
Упырь подумал и пожал плечами, а потом выдал:
— Не знаю. Просто гляжу, как ты говорил.
— Ну-ну. Гляди дальше… Яська! Мишени кончились.
— Ага! Сицас!
Яську с как ветром снесло. Он ухватил мешок и поскакал по целине к дальней гряде — только валенки замелькали. Было слышно, как он возится там, в темноте, у самого света керосинки: звякает стеклом, пыхтит, прилаживает.
— Готово! — донеслось наконец. — Класиво поставил!
— Красиво он поставил… Бегом назад, красавец!
Яська примчался и завозился, устраиваясь, ему было интересней всех: и стрельба, и беготня, и должность.
— Следующий — Спица.
Спица старался. Он шептал себе под нос всю мою науку — «мушку в прорезь… под обрез… на выдохе…» — сопел, целился вечность и вторым выстрелом взял-таки бутылку. Просиял, как самовар.
Кот отработал ровно: лег, выдохнул, попал со второй, кивнул сам себе — принял, освоил, пошел дальше. Весь Кот в этом.
А потом начался цирк.
Сивый улегся — тряпка под ним исчезла целиком. Отдачи он не заметил вовсе — только крякнул, — но пули его летели куда-то в Финляндию: первая срезала верхушку сугроба саженях в трех от мишени, вторая ушла в белый свет.
— Ты куда целишь, орясина? — хмыкнул я.
— В бутылку! — обиженно прогудел Сивый. — Она сама отпрыгивает!
— Отпрыгивает у него… Жмешь ты, как клещами гвоздь рвешь. Плавнее, медведь, тяни!
Третья пуля легла к гряде поближе. На том его таланты и кончились.
Шмыга отличился иначе: лег, прицелился, выстрелил — и от отдачи уехал задом в сугроб. Сидел в снегу, хлопал глазами, стая ржала в голос, Яська катался.
— Она пинается! — потрясенно сообщил Шмыга из сугроба.
— Она-то? Она еще и кусается, — согласился я. — Вылазь. На сегодня тебе хватит.
Патроны таяли. Я отстрелял из берданки еще трижды — на двести шагов, на глазок, по снежной бабе, которую Яська скатал у самой насыпи: две в молоко, третья снесла бабе голову, — и на том казенная пачка показала дно.
Оставался последний номер.
— Яська! — крикнул я. — Дальний фонарь — на сугроб, повыше! И бегом назад!
Яська метнулся, установил, прилетел обратно.
Я лег. Дослал последний патрон.
Двести шагов, не меньше. Желтый огонек дрожал на ветру.
Выдох…
Замер и потянул.
ДАХ!
Огонек не мигнул, не упал — просто исчез, будто его выключили. Секунду спустя долетел тонкий звон стекла.
Пустырь утонул в темноте — только наша керосинка за бруствером желтила снег, и в ее свете стояли мои архаровцы: рты открыты, пар столбами.
— Все, — сказал я в тишину. — Отстрелялись. Собираем гильзы — все до одной, Яська, фонарь возьми… Домой.
Обратно шли тем же порядком, двойками, только ноги после стрельбища гудели.
Петербург спал. Городовой у Обводного больше не топтался — то ли грелся в будке, то ли ушел, — и мы проскользнули мост без остановки. А там через черный ход и на чердак.
Раздевались в потемках, на ощупь. Стволы, не разворачивая, я убрал под доски. Кто-то из парней уже храпел, не донеся головы до тряпья, — умаялись.
Я лег последним. Плечо пульсировало, в ушах еще стоял звон выстрелов, а перед глазами желтый огонек дальнего фонаря, который гаснет от моей пули, а там и темнота взяла свое.
Поднимались со стонами. Кряхтели и разминали шеи. Шмыга, охнув, глянул на плечо и восхищенно присвистнул:
— Робята, у меня синячище — во! Всеми цветами!
— У всех синячище, — буркнул Кот, крутя рукой. — Нашел чем хвастаться.
Умываясь у ведра с ледяной водой, обсуждали вчерашнее вполголоса.
— А здорово горшок-то — вдребезги! — Спица зажмурился от удовольствия. — Со ста семидесяти шагов!
— То Сеня, а ты бутылку со второй взял, чего уж.
— Со второй! А Упырь — с первой. — Спица покрутил головой. — Упырь, ты давно так умеешь?
Упырь пожал плечами.
— А фонал-то, фонал! — встрял Яська, приплясывая с полотенцем. — Как Сеня его — лаз! И тьма!
— Тихо ты, — шикнул Кот. — Про ночное — молчок. Забыли?
Яська зажал рот.
Только вот дальше заведенный порядок нынче ломался: на кухню не шли. Даша не гремела чугунком, каши не было и не предвиделось — после вчерашней исповеди до причастия не положено ни крошки.
— Ись хочу, — страдальчески прошептал Яська, подтягивая штаны. — Аз зивотик лугатся.
— Терпи, — отозвался Спица. — До обедни всем терпеть.
— Да поцему-у?
— По кочану. Причастникам жрать не положено — батюшка учует.
— Как он уцует, сто у меня в зывоте⁈ — возмутился Яська.
— Он чует, — хмыкнул я.
Колокол ударил ближе к полудню — созывая не на молитву, как всегда, а сразу на обедню. Народ потянулся чуть ли не бегом: чем скорей служба, тем скорей каша.
Иона служил размеренно, густо, и его голос заполнял молельню.
И вот началось: Иона поднес лжицу и глянул мне в глаза — коротко, без слов.
Трапеза после причастия была одна за все — за завтрак и обед разом. Орава сметала ее так, что ложки гнулись.
И дом обмяк, как умеет только в воскресенье. Мелюзга расползлась по углам с бабками и грифелями. Кто-то уже дрых, а девчата на этаже завели тихую песню.
Я пошел к Старке.
— Здравствуй, — поприветствовал я его.
— И тебе не хворать, — не оторвался Старка от дела.
— Жалоб нет?
— Какие жалобы. Живем — хлеб жуем. — Он поднял глаза на секунду. — Слышал, вчера воинство по двору гоняли? Ловко у их выходило. Я глядел.
— Ага, юнкер, — кивнул я.
— Один хрен начальство, — философски заключил Старка и вернулся к пайке.
Немного побыв с ним, я двинулся дальше.
Швейная стояла запертая, видимо, отдыхали. А у Кости жизнь кипела.
В каморке пахло кислотой и горелым. На столе среди банок и проволок — стопка чужих тетрадей: толстых, растрепанных, в чернильных пятнах.
— Это чего у тебя?
— А! — Костя просиял и поправил очки. — Это я в Технологический заглядывал, к товарищам. Лекции выпросил переписать! — Он благоговейно похлопал стопку. — Ночами перепишу.
Я полистал верхнюю. Формулы колонками, между ними чужая скоропись: «NB!», «спросить у Дм. Ив.», «на экзамене непременно».
Хмыкнув, я ввернул тетрадь, вышел и наткнулся на Кота со Спицей.
— Дело на вечер есть. В Тентелевку пойдете.
Кот кивнул, будто ждал. Спица тоскливо вздохнул.
— Опять мерзнуть…
— Опять. Слушайте крепко. — Я понизил голос. — Возле дома, где меха сдавали, заляжете в мусоре. Ворота видно и дорогу.
— А ежели заметят? — хмыкнул Кот и глянул хитро.
— Не заметят, коли по-сказанному. А почуете худое — не геройствовать. Ушли тихо, огородами, порознь… Мне надо знать: приедет ли нынче в тот ли дом Грек и во сколько — и кто с ним. Все.
— А во сколько — это как считать? — резонно вставил Спица. — Темень. Колоколов там не слыхать.
Мы двинулись на чердак, а там и в угол. Пошарив в одном из мешков, я выудил луковицу. Поддельные часы Сержа.
— Держи. — Я протянул их Коту. — Привирают немного, так и вам не на бал.
Спица хрюкнул.
— Приехал кто — глянул, запомнил. Уехал — глянул.
— Идут. — Кот взвесил луковицу, щелкнул крышкой, поднес к уху.
— Идут. Как пьяный к дому — но идут. Все, ступайте. Оденьтесь теплее.
Они ушли, а я стал собираться сам. Пора и к Анне Францевне.
До Литейного добрался на извозчике — воскресный город был ленив, малолюден, и даже ванька попался небыстрый, из тех, что берегут лошадь пуще седока.
Дверь открыл Степан — как всегда.
— С прибытием, Арсений свет Иванович. — Он принял пальто, огладил, повесил. — Анна Францевна в малой гостиной. Чай кушают.
В малой гостиной было тепло и пахло самоварным дымком. Анна Францевна восседала за столом.
— А, явился. — Она оглядела меня поверх чашки. — Садись, наливай.
Я сел.
Гоняли чаи неспешно: она рассказывала про какую-то Веру Карловну, которая «совершенно уморила всех своим спиритизмом», я вставлял, где положено, «неужели» и «скажите на милость» — и был за то премирован вторым блюдцем варенья, а там подоспел и обед.
Стол накрыли на двоих, Степан подавал неслышно, и до жаркого разговор шел о пустяках, а за горячим Анна Францевна отложила вилку.
— Ну-с. Рассказывай, как исповедовался.
Пауза вышла длинная.
— В общих чертах, — повторила она. — Стало быть, подробности останутся при тебе.
— При мне и при батюшке, на то она и исповедь, — улыбнулся я.
— Ишь ты. — Уголок рта дрогнул. — И ведь прав, дружок. Что на духу сказано — не для застольных бесед, хоть бы и со мной… Отец Иона доволен хоть остался?
— Велел приходить еще, — хмыкнул я.
— Это они все велят, — покивала Анна Францевна. Вид у тебя помятый, — сменила она тему. — Не выспался?
— Читал допоздна, — развел я руками.
— Чтение — дело благое, только меру знай…
— Меня у Шахматовых на каток звали, в Юсупов сад. Подпоручик Огарев и прочая молодежь. Думал нынче сходить.
Анна Францевна поглядела на меня с явным удовольствием.
— Вот это дело. Юсуповский — место правильное: по воскресеньям к четырем там вся молодежь, и общество приличное, и надзору меньше, чем на балах. Такие знакомства подчас дороже парадных: на льду человек виден, каков он есть. Сходи непременно.
— Схожу, — кивнул я.
— Только уговор: кадетов в платье не обряжать и в карты не играть. И надень серое пальто.
— Отчего серое? — не понял я.
— В нем падать приличнее, — хохотнула она, прикрыв рот рукой.
До четырех оставалось время, и я забрел в библиотеку.
Библиотека у Анны Францевны была стариковская: шкафы до потолка, лесенка на колесиках, запах кожи и пыли. На круглом столе — свежие журналы.
С обложки глянуло знакомое лицо. Тяжелые скулы, стриженая голова. Пржевальский.
Я сел полистать и увяз.
Каракумы. Лобнор. Тибет. Человек с горсткой казаков уходил на годы в белые пятна.
Часы в гостиной пробили половину четвертого. Я закрыл журнал и пошел одеваться, а там извозчика поймал и двинул.
Юсупов сад я услышал раньше, чем увидел.
Над Садовой плыла музыка: духовой оркестр наяривал польку, а потом за деревьями открылся свет.
Над ледяным полем, глазом не окинуть, горели на мачтах электрические дуговые фонари. Белый, ровный свет заливал лед, и он сиял зеркалом. И там неслись и кружили, падали и хохотали сотни людей.По краям поля стояли башни — изо льда, с зубцами, подсвеченные изнутри розовым и зеленым. Посреди ель в гирляндах цветных огоньков.
«Однако. Вот тебе и одна тысяча восемьсот восемьдесят восьмой. Электричество, ледяные замки, оркестр. Диснейленд, ей-богу. Только очередей нет».
Сани остановились, я расплатился с извозчиком и двинул вперед.
И тут, перекрывая оркестр, полозья, гомон, взвился знакомый звонкий вопль, счастливый до полного самозабвения:
— Арсе-е-ений!!!
Я обернулся.