Глава 13
— Арсе!.. — начала Лизанька на всю гостиную и поперхнулась, потому что материнская ладонь легла ей на локоть и сжала, так что девочка скривилась.
— Лизанька, душа моя, — проворковала Ольга Никитична, не переставая сиять, глядя в мою сторону, — ты обещала показать тетеньке веер. После, все после.
Дочь выдохнула набранный воздух и осталась стоять, распираемая изнутри. Но другие гости начали оборачиваться: сперва на нее, потом, по направлению ее взгляда, на меня.
Ольга Никитична поплыла ко мне сама.
— Арсений Иванович! — Голос она держала на приличной громкости, но теплоты в нем было на весь зал. — Вот радость-то какая! А мы с Лизанькой только вчера вас поминали.
— Ольга Никитична. — Я склонился к ручке. — Какая встреча. Лизавета… — Отчество ее я не мог вспомнить хоть убей. — … Лизавета, вы совсем взрослая барышня стали.
— За неделю-то? — сощурилась Лизанька.
— Барышни, я слыхал, взрослеют быстрее, — неуклюже вывернулся я.
Ольга Никитична всплеснула руками от удовольствия, Лизанька фыркнула, а я боковым зрением отметил: генеральша от своего окна глядит на нашу группу с живейшим интересом. Воспитанник Адельсон, оказывается, знаком с Загряжскими. Новость пошла гулять по гостиной.
— Я маменьке сразу сказала: это ж он! А маменька: не может быть! А я говорю: да точно вам говорю, вон и… — свистящим шепотом сообщила Лизанька, придвинувшись.
— Лизанька.
— … и трость, — упрямо договорила Лизанька.
— Идемте, идемте, Арсений Иванович, — Ольга Никитична уже вела меня под локоть, как трофей, — я вас с молодежью познакомлю, что вам при нас скучать…
Молодежь держала дальний угол у окна.
Компания стояла кружком. Марья Николаевна была в светлом — ее я помнил с бала — сидела тогда весь вечер в сторонке, не танцевала. При ней гвардейский поручик и господин с моноклем, в темно-зеленом мундире с золотым шитьем по бархатному вороту. Придворное шитье — такое я уже научился отличать: не армия, не ведомство, а самый что ни на есть двор. Еще один офицерик попроще, с круглым веселым лицом. Разговор у них шел легкий, со смешками, а вот женихов Марьи Николаевны видно не было.
— Господа! — объявила Ольга Никитична с гордостью ярмарочного зазывалы. — Рекомендую: Арсений Иванович Тропарев. Наш добрый знакомый и попутчик, и не глядите, что молод, — про него в газетах писали-с!
«Спасибо, Ольга Никитична. Лучше бы сразу ярлык на лоб „диковина, глядеть за пятак“», — промелькнуло в голове.
Пошли поклоны, представления. Гвардеец оказался поручиком Шеиным — руку жал крепко, с запасом. Монокль — бароном Корфом, камер-юнкером: этот руки не подал, обозначил поклон в четверть дюйма. Веселый офицерик — подпоручиком Огаревым, и вот он тряхнул мою руку искренне:
— Тропарев? Постойте, это не про вас ли говорили, что вы у Мещерских…
— Про него, про него, — вполголоса подтвердил Корф, разглядывая меня сквозь монокль, как козявку на стекле. — Знаменитость-с. Нынче в свет выводят кого угодно, господа. Скоро, помяните мое слово, начнут выводить, как рысаков, — с аттестатом о родословной.
Кружок примолк. Марья Николаевна чуть свела брови.
«Ага. Вот и первый укус…»
— Как тонко подмечено, барон. — Я поглядел на него с восхищением полного дурака. — Про рысаков — это прямо в точку-с. Непременно запишу, с вашего позволения.
Корф моргнул. Ведь я должен был вспыхнуть либо смешаться.
— Записывайте, — процедил он наконец и отвернулся к Марье Николаевне.
Огарев издал горлом звук задушенного смешка. Шеин снисходительно похлопал меня по плечу:
— Не тушуйтесь, юноша. Барон у нас со всеми так. А вы, стало быть, по гражданской части готовитесь? В ваши лета я, помню, о мундире мечтал…
— Мечты — дело хорошее, — согласился я.
— А правда, — звонко, на весь угол, спросила Лизанька, — что вы у Мещерских трех кадетов в вист обыграли и одного петь заставили?
Стало тихо. Даже Корф развернулся обратно.
— Преувеличивают-с, — скромно сказал я.
— Преувеличивают, точно, — раздалось сбоку.
К кружку неспешно подошел господин лет пятидесяти, плотный, с простым открытым лицом и седеющими усами. Военная выправка при статском платье.
— Звягинцев, — представился он мне и подал руку — нормально, по-людски. — Племянник мой в корпусе, Александр. Он на том вечере был-с. — Усы шевельнулись в усмешке. — И рассказывал. Не в вист, господа, это точно.
И все. Больше ни слова — отошел к камину, к старикам.
«А вот это интересно. Дядя знает, как было».
— А во что же?.. — начала Лизанька.
— Лизавета. — Марья Николаевна мягко перехватила нить разговора. — Вы, я слышала, всю в Москву ездили? Расскажите, что нынче в Москве носят.
Я поймал взгляд Марьи Николаевны — короткий, смешливый, понимающий — и наклонил голову на волос: оценил. Барышня умела разряжать обстановку.
Тут у моего локтя образовалась давешняя старушка в черном — та, что держалась за плечом хозяйки.
Возникла беззвучно, как из-под паркета. Оглядела меня с удовольствием прозектора.
— Аглая Тихоновна, — представилась она голосом сухим, как треск лучины. — Компаньонка ее высокопревосходительства. А вы, стало быть, тот самый воспитанник. Наслышана-с. Ну, идемте, юноша, идемте — до стола четверть часа, а вам тут без карты ходить нельзя: заплутаете-с.
— Без карты? — Я поднял бровь.
— Конечно. — Она взяла меня под руку цепкой лапкой и повела вдоль гостиной, говоря вполголоса, с наслаждением: — Вон, извольте видеть, в перьях — Порошина, вдова. Душа-женщина: что ей скажете нынче, послезавтра вам же и воротится — с прибавлениями, каких вы и сами не выдумаете. Возле нее — Опочинин: по попечительской части, ходит по приютам, как лиса по курятникам, и всюду находит недостачу. С супругою. Та глухая, но не так, как генерал Кречетов, — та глухая только на то, чего слышать не желает…
«Господи. Да это же готовый справочник, видимо, решили поддержать меня».
— … Ртищев, полковник: сей человек сделает карьеру, помяните мои слова, потому что ни разу в жизни не сказал ничего, с чем можно поспорить. Супруга его сейчас изучает ваш сюртук: к утру весь город будет знать, где шито и почем. А сие — Долгово-Сабуров, наш сенатский сфинкс: молчит, потому как за него чин разговаривает…
Она перевела дух и повела подбородком в сторону курительной:
— А семейство Шахматовых нынче в полном составе-с. Их сиятельство папенька с самого приезда в курительной заседает, маменька уже, поди, чаи гоняет, а дочку, извольте видеть, к молодежи выпустили. У тетушки-то оно вольнее: тут женихов не подают-с.
— Аглая Тихоновна, — не выдержал я, — а про меня вы им что рассказываете?
Старушка приостановилась. Поглядела снизу вверх, и в глазках мелькнуло чистое, ничем не замутненное удовольствие.
— А про вас, юноша, я пока собираю-с.
И тут на меня обрушился Кречетов.
— Молодой человек! — Генерал навис надо мной, сивоусый, огромный, с подвесками орденов во всю грудь. Голос у него был устроен так, что в люстре тихонько отозвался хрусталь. — А подите-ка сюда! Чей будете?
— Воспитанник тайной советницы Адельсон! — отрапортовал я в полную грудь.
— Что? Адъютант? — Кречетов грозно свел брови. — Чей адъютант?
— Вос-пи-тан-ник!
— Какой полк⁈
— Никандр Семеныч. — Аглая Тихоновна встала на цыпочки к самому генеральскому уху. — Анны Францевны мальчик!
— А-а! — Генерал просветлел всем лицом. — Анны Францевны! Так бы и говорили, а почему не в мундире⁈
Ответить я не успел — и слава богу: в дверях вырос дворецкий и возгласил густо, на весь зал:
— Кушать подано-с!
Гостиная пришла в движение.
Кречетов прошел вперед и подставил хозяйке локоть колесом. Долгово-Сабуров грузно принял Анну Францевну. Шеин подхватил Марью Николаевну с торжеством, Корф — с лицом человека, проигравшего сражение, — какую-то из дам постарше.
— А вам, кавалер, — генеральша поглядела на меня со смешинкой, — младшему — младшая. Ведите-с.
Лизанька просияла так, что засветились уши, и вцепилась в мой локоть обеими руками.
— Лизанька, — простонала Ольга Никитична одними губами, — одной рукой…
Шествие двинулось анфиладой — попарно, чинно, под шелест платьев и скрип паркета. Я вел свою даму — и ловил взгляды: глядели все, кому не лень.
— А вы на меня обиделись? — зашептала сбоку Лизанька.
— За что бы это? — покосился я на нее.
— За вист. Ну, что я спросила. Маменька говорит, я всегда спрашиваю, чего не надо. А я думаю: если все молчат про интересное, так и помрешь, не узнавши.
— Здравая мысль, — согласился я. — Не обиделся. Только там не вист был, а глупость одна. Кадетская.
— А песни?
— И песен не было.
— Жа-аль, — искренне огорчилась Лизанька.
Столовая распахнулась светом и серебром: стол на добрые две дюжины приборов, хрусталь горит под люстрой, вдоль стен — лакеи в перчатках, у каждого прибора — карточка на подставочке.
Свою я нашел меж двух других: «Елизавета Дмитрiевна Загряжская» — ага, Дмитриевна, запомним — и «Аглая Тихоновна».
«Трещотка справа и любопытная старушка слева. Спасибо, ваше высокопревосходительство. Удружили».
Расселись по хозяйкиному кивку, не раньше. Развернулись стоящие колом салфетки и легли на колени. Поплыли лакеи.
Начался ужин.
Сперва подали уху — стерляжью, янтарную, с расстегаями на отдельном блюде, — и над столом повисло благоговейное затишье.
— За государя императора! — грянуло над столом так, что звякнул хрусталь.
Кречетов уже стоял с бокалом, во весь свой рост, — лакей едва успел налить.
Стол поднялся говорить вразнобой, но с чувством. Пили за государя, за чудесное спасение в Борках, за здравие всей августейшей семьи — и тут уж все крестились искренне.
— Шутка ли, — гудел через стол Ртищев, когда сели, — крыша вагона, господа. Цельная крыша. Государь плечами удержал, покуда семейство выбиралось. Богатырская сила-с.
— Промысел, — веско уронил Долгово-Сабуров.
И это было первое и, как я после понял, предпоследнее его слово за весь ужин.
— А следствие, говорят, самому Кони поручено, — вставила Порошина и стрельнула глазами в Мордвинова: — Виктор Гаврилыч, вам-то по ведомству виднее: правда ли, что…
— Следствие идет-с, — ровно сказал Мордвинов и более не прибавил.
За рыбой подали осетрину под белым соусом.
— Молодой кайзер Вильгельм, помяните слово, наделает шуму; старик-то Бисмарк при нем не усидит; а Франция, господа, Франция нынче нам первейший друг, и заем тому порукой… — Ртищев высказывался весомо.
— Слыхали-с? Ни одного слова поперек. Карьера-с. — Аглая Тихоновна слева сухо прокомментировала.
А с другого конца неслось:
— … нет, воля ваша, а новая симфония тяжела! Шумно, смутно, тревожно как-то…
— Это в вас, душа моя, фигнеровские романсы говорят. — Марья Николаевна выпрямилась. — А по мне — гениально. Я на премьере плакала, и не я одна-с.
— Вот и я говорю: до слез доводит! Разве ж это музыка? — парировала ее соседка.
— Какое время, сударыня, такая и музыка, — ответила Марья Николаевна.
— А по мне, господа, музыка должна бодрить. — Шеин наклонился к Марье Николаевне и улыбнулся ей одной. — Марш, вальс. А чтобы плакать — на что ж тогда и музыка?
— На то, поручик, что не все на свете делается для бодрости, — ровно ответила Марья Николаевна и повернулась к дамам.
Меня застольная волна накрыла на жарком — рябчики с брусникой.
— Арсений Иванович, — пропела через стол Порошина, рядом с которой сидела матушка Лизы, — а расскажите-ка нам про Москву! Вы ведь, сказывают, там были? И как вам показалась Москва после Петербурга-с?
Стол притих. Двадцать пар глаз с разной степенью откровенности повернулись ко мне. Анна Францевна поднесла к губам салфетку — надо полагать, пряча что-то, весьма далекое от волнения.
— Москва, сударыня, — начал я задушевно, — произвела на меня впечатление совершенно особенное. Ежели Петербург, как говорят, окно в Европу, то Москва — это, я бы сказал, целая зала России, и притом натопленная. Морозы там стояли изрядные, но какие-то душевные, семейные-с. Улицы кривые, зато колокольный звон — прямой, во все сорок сороков. Купечество степенное, извозчики говорливые, калачи горячие. А что до сравнения с Петербургом, то сравнивать их, я полагаю, так же несправедливо, как сравнивать матушку с тетушкой: обе почтенные дамы, но матушка — она матушка и есть-с.
Я перевел дух и скромно опустил глаза.
Секунду стояла тишина. Потом Софья Аркадьевна улыбнулась и наклонила, а Порошина всплеснула руками:
— Ах, как верно! Как это вы сказали: зала натопленная! Господа, нет, вы слышали?..
Стол загудел одобрительно. Ольга Никитична сияла и кивала, а Анна Францевна изучала узор на скатерти и улыбалась.
— А в вагоне он буженину кушал! — звонко объявила Лизанька, которой надоело, что говорят не с ней. — Мы его с маменькой всю дорогу кормили, он худущий был — страсть! Он и сейчас худущий!
— Лизанька!
— А что? Маменька, вы же сами говорили: кушайте, деточка, кушайте…
— Кушайте, деточка, — умильно, через весь стол, одними губами повторила Ольга Никитична — и таки дотянулась: кивнула лакею на мою тарелку, и на ней тут же возник второй рябчик.
Я поклонился и принялся есть.
Спустя минуту заговорил Корф, обращаясь ко мне:
— А скажите, Тропарев… в приюте вашем чему нынче обучают? Помимо, разумеется, штосса.
— Грамоте, барон. Счету. Ремеслам. — Я прожевал и добавил задумчиво: — Недавно вот французский начали.
— Французский? В приюте? — Корф поднял бровь над моноклем. — Помилуйте, к чему сиротам?
— Как к чему-с? — Я поглядел на него с простодушным удивлением. — А ежели кто из них в камер-юнкеры выйдет? Человеку без французского в хорошем обществе нынче никак-с.
Огарев поперхнулся рябчиком и закашлялся в салфетку. Плечи у него прыгали. Шеин старательно глядел в тарелку, но улыбка выползла на его лицо. Марья Николаевна поднесла бокал к губам и держала его там подозрительно долго.
Корф побагровел, открыл рот… и тут в наступившей случайной тишине раздался голос.
Скрипучий и громкий, как бывает у глухих.
— А мальчик-то Аннин с зу-ба-ми, — раздельно изрекла княжна Туркестанова, не открывая глаз. — Хороший мальчик.
Стол секунду молчал — а потом грянул. Смеялись все. Анна Францевна поглядела на меня поверх стола с гордостью.
Дальше ужин катился уже как по маслу.
Подали спаржу, за ней — пломбир с цукатами, к пломбиру дамы окончательно помирились насчет Чайковского, сойдясь на том, что Фигнер все-таки душка. Огарев вполголоса звал меня на каток в Юсупов сад — «вся молодежь по воскресеньям, и никакого этикету, честное слово». Лизанька, услыхав, тут же объявила, что я не умею, наверное, а она научит. Отпираться я не стал и согласился.
Наконец генеральша поднялась — и стол за ней поднялся.
В гостиной сделалось по-вечернему: кофе, который хозяйка разливала собственноручно, крохотные чашки, у камина мужчины, у диванов дамы. Полагалось выдержать полчаса, и я справился с честью: похвалил кофе, выслушал от Ольги Никитичны рассказ о Москве, дал Лизаньке торжественную клятву насчет катка и был представлен напоследок Опочинину — тот, глядя сквозь очки, сообщил, что наслышан о приюте «самого лестного», и по глазам его было видно: лестное лестным, а поискал бы он чего-нибудь с удовольствием.
Прощались долго.
Генеральша удержала мою руку в своих пухлых ладонях:
— Анна Францевна, вашего кавалера извольте привозить. Без разговоров-с. Он у вас… — она поискала слово и нашла лучшее из возможных, — интересный.
Лизанька на прощание сунула мне руку по-мужски, лодочкой, и шепнула:
— А про штосс вы мне все одно когда-нибудь расскажете.
Швейцар захлопнул за нами дверцу, ударили полозья.
В карете Анна Францевна долго молчала, глядя в темное окно, где плыли фонари.
— Ну-с, — сказала она наконец. — Все хорошо и никаких кадетов в платье, слава богу. Но с Корфом ты дерзил.
— Я хвалил его остроумие, — попытался я съехать.
— Вот именно. — Она повернулась, и в темноте блеснул знакомый огонек. — Запомни, тебе покуда дозволительно — по молодости сойдет за простодушие. Кстати, Загряжским ты когда успел так прийтись?
— В поезде в Москву. Попутчицы.
— По-пут-чи-цы, — по слогам повторила Анна Францевна. — Вагон, стало быть. То-то Ольга Никитична глядит на тебя как на родного… — Она помолчала и заключила неожиданно мирно: — Хорошие. Пустоватые, но сердечные, а это нынче редкость.
— Анна Францевна. Дозвольте мне нынче ночевать в приюте.
— Это еще с чего? Ночь на дворе, — посмотрела она на меня с недоумением.
— Завтра суббота. У нас исповедь. — Я поглядел на нее ровно. — Батюшка наш строг, а на меня и без того косо смотрит: то в Москве пропадал, то по делам бегаю. Опоздаю к исповеди — выйдет ссора. А ссориться с духовником не хотелось бы.
Анна Францевна поглядела на меня долгим взглядом. Что она взвешивала — бог весть по итогу кивнула.
— Дело говоришь. С духовником ссориться — последнее дело. — И прибавила суше: — Степана с тобой отправлю, проводит.
Добравшись до Литейного, Анна Францевна велела Степану меня проводить, и на карете мы двинули уже в приют.
Приют встретил меня темными окнами, пришлось изрядно постучать в калитку, свидевшись с сонным Ипатычем, который костерил меня на все лады.
На чердаке было тепло, стая сопела на все лады. Я разделся в потемках и лег, слушая, как воет в трубе ветер.
Утро субботы пришло обычным порядком.
Только народ в приюте был тише, чем в другие дни, все вспоминали грехи и прикидывали, что говорить, а что нет.
— А сто, — шепотом спросил Яська, ковыряя кашу, — за утаенное сильно влетает?
— От батюшки не утаишь, — мрачно сказал Спица. — Он насквозь глядит.
— А я и не таю. Я забываю, — буркнул он.
И вот ударил колокол, созывая на молитву. Иона вел ее ровно, не спеша, только взгляд его нынче чаще обычного останавливался на наших рядах, а по окончании службы он не отпустил никого.
Сошел с возвышения, встал перед рядами и оглядел нас всех разом.
— Нынче исповедь, — сказал он негромко. — По одному, прочие — ждать в трапезной, не шуметь и готовиться. Подумайте каждый о своем, покуда ждете: с чем идете и что несете.
Он помолчал и поглядел на меня.
— Первым — Арсений.
По рядам прошел шепоток и стих. Орава потянулась вон из молельни.
Дверь затворилась за последним.
Мы остались вдвоем — я и Иона. И дрожащая дорожка света от лампады между нами — до аналоя, где ждали крест и Евангелие.
— Ну, раб Божий Арсений, — сказал Иона. — Подойди.