Дождь. Опять. Всю ночь.
До самого утра.
Где это я? А, это же автобус — я же в лагерь еду. Как-то я с приключениями сюда добиралась, но не вспоминается так, спросонья. Или это всё сон мне снился? Интересно, что за компания у меня на эти две недели будет? Рядом мелкая спит, лет четырнадцати. Тоже рыжая, как и я. Что-то родственное в ней чувствую; надо будет, как проснётся, познакомиться с ней поближе. Поднимаюсь на ноги и выглядываю в проход. Люди как люди. Вон девочка спит — на Ленку похожа. Парней всего двое, и оба явные ботаники. Так, ещё одна гитаристка, кроме меня, — интересно, как она с такими длинными волосами живёт? Да ещё и в такой цвет выкрасила. Кто ещё есть интересный?
И тут меня пихают в бок.
— Привет, Рыжая!
Я, конечно, рыжая, но нельзя же так сразу.
— От рыжей слышу, а меня вообще-то Алиса зовут, — холодно смотрю на соседку.
— Ты что, Алиса, это же я, Ульяна… — лицо мелкой обиженно вытягивается, и, кажется, она вот-вот заплачет. — Ты что, всё забыла? Семёна помнишь? Бомбоубежище помнишь? Вечер в столовой помнишь?
Я только пожимаю плечами. О чём речь вообще?
— Ну ничего, Алиса, я тебя в покое не оставлю, я заставлю тебя всё вспомнить! — а вот сейчас соседка точно или заплачет, или поколотит меня. Что с ней такое?
Я машинально сую руку в карман куртки. «Чья куртка? Откуда она на мне?» И нащупываю там свёрнутую бумажку. Записка, почему-то чертёжным шрифтом, очень уверенным почерком, как будто человеку привычно так писать: «Алиса, а сильная отдача у арбалета?» И вторая строчка: «Надо тебе дать пендель, чтоб проснулась. Если ты и так всё вспомнила, то поймёшь меня. Прощения не прошу». Соседка что-то продолжает говорить, а я замираю и не слушаю её.
Квартира номер два. Дощатая дверь, покрытая многими слоями половой краски; кнопка звонка на уровне чуть выше пояса, чтобы внучке было удобно. Вот только внучка эта давно выросла и уехала. Слышу, как подходит хозяйка и без всяких «Кто там?» отпирает мне дверь.
— Здрасьте, Марьпетровна. Что ж вы не спрашиваете, кто пришёл?
— А зачем, Алисочка? Только ты одна так и звонишь. Как будто точку в конце предложения ставишь. Переночевать пришла? Заходи.
— Нет, я по другому делу. Я, Марьпетровна, неожиданно в пионерский лагерь уезжаю на две недели. Пусть мои вещи у вас полежат?
Потому что не хочется мне их в квартире оставлять: маманя разных мужиков к себе водит. Раз в полгода новый «папа», и не каждый из «пап» — безобидный тихий алкаш.
Вот уже, наверное, год, как я стала угадывать, что сейчас произойдёт или о чём меня спросят, как будто я уже проживала эту жизнь, как будто всё уже было. Вот и сейчас Мария Петровна запахнёт халат потуже и непонимающе посмотрит на меня, а я объясню, в чём дело.
— Самой смешно. Семнадцать лет и пионерский лагерь. Туда, оказывается, до восемнадцати ездить можно. У завучихи дочка должна была поехать, но заболела. Шампанское холодное на выпускном оказалось. Вот, чтобы не пропала путёвка, я и поехала.
Отдали мне путёвку, потому что путёвка в старший отряд. Иначе не увидела бы я её — рылом не вышла. Ну не хотят старшие в пионерский лагерь ездить: тебе семнадцать лет, а тебя в шортики или юбочку наряжают и заставляют под барабан строем ходить! Лагерь-то — пионерский. Вот и не хотят. А вот я — я согласилась, были на то причины. И мы ещё посмотрим, кто там будет под барабан в красном галстуке маршировать. А я как знала, что мне путёвку предложат, когда утром мимо школы пошла и на крыльце завучиху встретила. Я же говорю, стала угадывать то, что должно случиться.
— Понятно, Алисочка. Может, тогда чаю попьём на прощание? Мама-то дома? Знает, что ты уезжаешь?
Вот не надо про мать. Хотя Марии Петровне можно.
— Дома она, не проспалась ещё, ничего она не знает. Записку на столе для неё оставила — прочитает, если захочет. И вы простите, Марьпетровна, некогда мне чай пить, правда-правда. А то на поезд опоздаю.
Мария Петровна хочет сказать что-то ещё, но только показывает на угол прихожей.
— Ставь туда своё приданое, не пропадёт. Потом в кладовку уберу.
Ставлю, куда показали, пакет с «приданым»: две пластинки, кое-какие документы, тетрадка со стихами и табами, золотая цепочка, письмо от Ленки — она, когда уезжала в Ленинград семь лет назад, письмо написала; я ей ответила на новый адрес, и всё, и закончилась переписка. Вот и всё моё приданое. Остальное везу с собой: спортивная сумка с вещами и гитара в чехле.
— Может, всё-таки попьешь чаю-то?
— Марьпетровна, ну поезд же ждать не будет. А как приеду, так попьём обязательно. Я обещаю.
Мария Петровна обнимает меня, я обнимаю её, даже слезинка подступила. Что может быть общего у семнадцатилетней пацанки и семидесятидевятилетней бабушки, всю жизнь проработавшей (она говорит: прослужившей) на должности литературного редактора? Но вот уже пять — нет, шесть лет мы общаемся. Началось с того, что она, не вынеся моих издевательств над гитарой, взяла меня за руку и затащила к себе домой, чтобы «хоть три аккорда тебе показать, а то уши отваливаются». Всякое бывало: и орали друг на друга, и ночевала я у неё, и скорую к ней вызывала, и в больницу к ней бегала, и она ко мне в больницу ходила… В больнице все думали, что ко мне бабушка ходит.
— Марьпетровна, вы так прощаетесь со мной, будто я не на две недели, а навсегда уезжаю.
— Беги на поезд, Алисочка. Для меня и две недели могут «навсегда» оказаться. И ты через две недели уже другая приедешь.
Меня разворачивают и легонько выталкивают на площадку. Слышу сзади всхлип.
— Марьпетровна…
— Беги-беги. Может, ты и вовсе не приедешь.
На меня последний раз пахнуло смесью запахов лекарств, герани, книг и каких-то духов. И дверь за моей спиной мягко закрылась.
Ну вот, с единственным взрослым, который что-то для меня значит, я попрощалась. Но что-то было неправильное в этом прощании: как будто последняя её фраза про то, что я не приеду, не вписалась в ожидаемую картину.
Стою спиной к двери Марьи Петровны и шагнуть к выходу не могу, а вместо этого разглядываю наш подъезд: сантиметровый слой масляной краски на стенах и лестнице, стены — зелёные, деревянная лестница — коричневая. Ступеньки, за пятьдесят лет вышарканные жильцами так, что на них углубления от ног остались; отполированные руками жильцов широкие перила, по которым так удобно скатываться. И везде: на штукатурке стен, на перилах, на дверях в подъезд — выцарапаны надписи. Каждое поколение детей считает нужным здесь отметиться, оставляя свои имена, а ЖЭК только красит поверх выцарапанного, так что надписи остаются видны. Вон и две моих: «Алиса» и «Алиса+Лена», а к последней надписи Алик дописал «=дуры», за что потом от меня по шапке получил. Один раз за меня, один раз за Ленку… Что ж мне так идти-то не хочется? Может, вернуться и попить чаю у Марьи Петровны? Нет! Встряхиваюсь, поезд действительно ждать не будет.
Вот и двор. Хороший двор, что бы там ни говорили. Самое главное, что чужих здесь не бывает. Две двухэтажки и одна трёхэтажка, стоящие буквой П, огораживают его с трёх сторон, а с четвёртой он закрыт от посторонних сараями. Когда-то в них дрова хранились, а в шестидесятых, ещё до моего рождения, в дома газ провели. Газ провели, а сараи остались. И теперь наш двор — это такой закрытый от посторонних мир: детская площадка у первого дома, перекладины для сушки белья у третьего и аллея с двумя десятками старых тополей, которые все называют «парк», — посередине.
Наши должны уже собраться у крайнего сарая. Так и есть, вон они сидят и дымят: четверо в карты режутся, Миха с мотоциклом ковыряется, Миха-большой на турнике повис. Венька, как обычно, чуть в стороне и в книжку уткнулся. Портвейн ещё не доставали — ну правильно, светло ещё, незачем народ дразнить, а то «02» звонить начнут. Сейчас спросят, куда я собралась.
— Привет, Алис. Ты куда это собралась?
— Привет, — подхожу, пожимаю руки, у Веньки изо рта сигарету вытаскиваю. — Рано тебе ещё.
— В пионерский лагерь она собралась, — говорит, не поднимая головы от баночки с бензином, где лежат детали карбюратора, Миха. — Пион-нерка…
Миха — единственный, кто не курит, ещё и отодвинулся от курильщиков, загородившись от них мотоциклом.
Миха-большой отцепляется от турника и подходит к нам.
— В последний раз пионерка. А вернётся — уже взрослая будет.
Не нравится мне взгляд, которым он на меня сейчас посмотрел, а в чём дело — понять не могу.
— Ладно, побегу я, ребята. А то на поезд опоздаю.
Венька закрывает книжку, встаёт.
— Алиса, я с тобой. Хлеба надо купить, пока магазин не закрылся.
Ну, со мной так со мной, жалко, что ли. Ныряем в заросший кустарником промежуток между сараями и домом и по тропинке идём к цивилизации. Всё я здесь знаю, могу с закрытыми глазами пройти. Сейчас заросли кустов закончатся, и слева откроются две девятиэтажки — китайских стены, справа — шесть штук пятиэтажек, а между ними пустырь — ничейная территория. Говорят, тут ещё девятиэтажки должны были построить, но что-то с грунтом не так. По той же причине и наши три дома не сносят, что ничего серьёзного построить нельзя.
— Алиса! — Венька догнал меня и идёт рядом. — Алиса, не возвращайся домой после лагеря.
С чего это вдруг? А Венька продолжает:
— Это сейчас ты — живой талисман, а вернёшься уже взрослая, и не будет талисмана. Миха уже… — Венька краснеет и замолкает.
Да ну, не верю я ему. Хоть Венька и самый умный из нас, но не верю я ему. Ошибается он. Так ему и говорю, а Венька обижается, ещё сильнее краснеет и до булочной больше не произносит ни слова. А меня опять кольнуло неправильностью, вот про это «не возвращайся» — я думала, он мне в чувствах признаваться будет, а он… Только на крыльце магазина Венька прощается, хочет сказать что-то ещё, но так и не решается, снова краснеет, говорит дежурное «Пока!» и убегает внутрь. Нет, не «Пока!» — он «Прощай!» почему-то говорит. Хочу спросить: почему прощай? Но его уже не видно.
Веньке за хлебом, а мне — на остановку. До вокзала не так и далеко, но под вечер ноги бить неохота. Набегалась я за день по врачам, пока в поликлинике справку для лагеря получала. Тем более что уже показалась морда автобуса.
Захотелось, чтобы никуда не пересаживаться, чтобы прямо этот автобус меня к воротам лагеря привёз, даже номер маршрута для него придумала: 410. Но нет — обычная маршрутная «двойка».
«Следующая остановка — вокзал!» — вот и приехали. Мне — в кассу: завучиха сказала, что договорилась, чтобы для меня билет на проходящий придержали. Плохо, что у электричек расписание неудобное, приходится один перегон на поезде ехать. Сейчас сяду на поезд, доеду до следующей станции. Там от вокзала по Вокзальной же улице пройти три квартала и направо — ещё квартал. Будет горком комсомола, в нём нужно спросить у дежурного: где автобус в «Совёнок» стоит? Вот интересно: город один, а на две половины разделён, и между половинами — пятнадцать километров степи. Наш район — он перед войной начал строиться вокруг химзавода и так и называется — Заводской. А в войну ещё заводы привезли и народ эвакуированный. Так и получился город, разделённый пополам: Старый и Новый город.
Надо документы приготовить, чтобы перед кассой в вещах не рыться. Перекладываю из сумки в задний карман паспорт и путёвку — картонку размером с открытку. На одной стороне картонки нарисован совёнок в пионерском галстуке, а на другой напечатано: «Пионерский лагерь „Совёнок“, вторая смена», и впечатаны на машинке имя и фамилия завучихиной дочки. Потом дочку зачеркнули и ниже, уже шариковой ручкой, написали: «Алиса Двачевская» — я то есть. А чтобы не подумали, что я эту путёвку украла (а я могу, у меня это прямо по морде лица видно), ещё ниже написано: «Верно. Заведующий учебной частью», и завучихина подпись. И школьная печать поверх всего.
Едва захожу в здание вокзала, как над выходом на перрон начинает шелестеть электрическое табло. Все номера прибывающих и отходящих поездов на нём, пути, на которые они прибывают, время их отправления — в общем, вся информация заменяется пустыми белыми строками. Острое чувство неправильности буквально пришпиливает меня к месту. Я кручу головой, но больше ничего необычного не вижу. «Ну сломалось табло, — успокаиваю себя, — мне-то что?» И вообще, мне сейчас к кассам, а там на стене бумажное расписание висит. Ну и табло к тому времени починят, а не починят — так объявят посадку по радио.
Кассы расположены в отдельном здании, и проход туда из зала ожидания — через тоннель. Мне надо подойти к третьему окошку, к старшему кассиру Вере Ивановне, и сказать, что я от Ольги Ивановны, завуча. После этого подать свой паспорт и путёвку.
В тоннеле безлюдно. Только дядька какой-то идёт навстречу со стороны касс. Я направо — и он направо, я налево — и он налево. И так несколько раз. Я колеблюсь: или обматерить его для начала, или сразу кастет доставать. Не люблю я таких дядечек с некоторых пор, не люблю аж до кастета, седина им в бороду. Но дядька улыбается обезоруживающе, поднимает руки, прижимается спиной к стене и делает мне приглашающий жест: иди, мол. А я сразу успокоилась, даже улыбнуться в ответ захотелось.
— Проходите, барышня, а то до утра не разойдёмся. Вот только касса-то закрыта, — и подмигивает ещё, охальник.
Дяденька окает, а я анекдот про окрестности Онежского озера сразу вспомнила. Мне, правда, самой захотелось улыбнуться в ответ, но я сдерживаюсь.
— Я слишком юна для тебя, дядя.
И иду к кассам. Дядя, кажется, что-то хотел ответить, но я только слышу, как удаляются его шаги. И опять это ощущение неправильности. Почему в тоннеле ни души, что это за дядька, почему закрыта круглосуточная касса? А касса и правда закрыта. Все пять окошечек, и в предбаннике никого. Только скучающий милиционер, сидя на скамье, дремлет над газетой. Сначала стучусь в третье окошко; не дождавшись ответа, начинаю стучать во все подряд.
— Деточка, ты читать умеешь? — голос из-за спины. Милиционер проснулся.
На окошечке записка, которой только что не было: «Кассы закрыты до 9-00. Администрация». Поворачиваюсь к милиционеру, чтобы отлаять его за «деточку», а того уже нету. Только пожелтевший «Советский спорт» на скамейке лежит. Мне становится не по себе от этой чертовщины, и я, переходя с шага на бег, возвращаюсь по тоннелю в зал ожидания. Возвращаюсь. Вот я сделала три шага, спускаясь в тоннель, вот мне стало страшно, и я побежала, и вот я уже в зале. Кажется, мгновенно перенеслась.
Пока меня не было, зал ожидания изменился. Куда девались люди: отъезжающие, встречающие, провожающие? Почему закрыты все киоски? Куда исчезли ряды кресел в зале ожидания? Табло не работает; расписание со стены снято, только след от него остался; окошечко справочной заколочено. Кажется, работает только буфет. А в буфете сидит давешний дядька, перед ним — гора пирожков на тарелке, несколько бутылок с лимонадом и минералкой и начатый стакан с чаем. Кожаную куртку он снял и повесил на спинку стула, оставшись в рубашке с короткими рукавами. Он кивает мне, как старой знакомой, и возвращается к своим пирожкам. По-моему, у дядьки или стальной желудок, или он самоубийца — что-то брать в вокзальном буфете. Я хочу выйти на перрон — может, удастся уехать без билета, но вместо дверей, обращённых к перрону, я натыкаюсь на свежеоштукатуренную стену. Тупик. Да тут ещё и потемнело, откуда-то натянуло грозовые тучи, перекрывшие свет заходящего солнца. Жёлтые лампочки накаливания не могут до конца победить темноту, и в зале устанавливается полумрак. Никого — только дядька, я и стайка цыганок, испуганно жмущихся в тамбуре и не решающихся выйти на привокзальную площадь, под ливень, который вот-вот начнётся.
— Сейчас ливанёт, — слышу я обращённую ко мне реплику дядьки. — Садись, перекусишь, я и на тебя взял. А вокзал закрыт уже два месяца как — перестраивать в торговый центр его будут.
Я непонятным мне образом оказалась рядом с дядькой, в кармане, выделенном в зале ожидания под буфет. Мне становится страшно, но я держусь и начинаю наступать на дядьку.
— Ты! Что всё это значит? Это ты всё устроил!
— Что устроил? — дядька, улыбаясь, смотрит на меня снизу вверх. — Закрыл вокзал за нерентабельностью? Или подвёл тебя к границе пробуждения? Ну да, интерференция снов имеет место быть, но и здесь я ни при чём. Цыгане, конечно, мои, но они же тебе не мешают? Так и шляются за мной ромалэ через все сны, прости уж их за это. Да ты кушай, — дядя меняет тему, пододвигая ко мне тарелку с пирожками и бутылку с лимонадом. — Или как хочешь — девчонки съедят. Вон они, уже бегут. Славяна — та точно не откажется.
Что-то шевелится у меня в памяти в ответ на имя «Славяна», но успокаивается. За окном грохочет; тут же, как по заказу, начинается ливень и становится совсем уж темно, а в буфет забегают две девушки, примерно мои ровесницы, только вот не моего круга. Одна — колхозница, выбравшаяся в город и одевшаяся во всё лучшее, хотя вкус, конечно, есть. И каблуки носить умеет, и макияж явно не колхозный. «Марьпетровна, зачем вы меня всему этому учите? — вспоминаю беседу со старушкой. — Мне-то эти тонкости зачем? Через три месяца детство закончится — и привет, ПТУ при ткацкой фабрике. А там главное, чтоб помада покраснее была». «Алисочка, никто никогда не знает, как повернётся его жизнь». Вторая девушка — невысокая и хрупкая, с двумя умопомрачительно длинными хвостами бирюзовых волос — наверняка иностранка. И одевается, как иностранка, и ведёт себя, как иностранка. Кстати, заодно разглядываю и дядьку: среднего роста, лет ему около сорока, сам не очень крепкий, но мышцы на предплечьях развиты, и кисти — все в мелких ссадинах. Остатки черноты под ногтями. Слесарь? Может быть. Вот только говорит грамотно и без мата, и слово «интерференция» от слесаря редко услышишь. Я вот только и помню, что интерференция — это что-то из физики, хотя экзамен всего две недели назад сдавала, а откуда это слово знает слесарь сорока лет?
— Еле спаслись от дождя, дядя Боря! — обращается к дядьке «колхозница».
— Здравствуйте, дядя Боря. — Иностранка обращает на меня внимание: — Здравствуй, меня зовут Мику, Мику Хатсуне. Мику — это имя, а Хатсуне — это фамилия. Это японские имя и фамилия, потому что мама у меня… — и тут Мику вздрагивает, шепчет что-то вроде: «Никак не отвыкну», — и внезапно замолкает, отвернувшись.
На имя «Мику» и на этот словесный поток у меня опять поднимаются невнятные воспоминания. Где-то я слышала это имя, и эта манера тараторить мне знакома. Не могла слышать, но слышала, как будто даже общаться приходилось. Причём Славяна только чуть задела мою память, а вот Мику — основательно. Пытаюсь вспомнить, не могу, и тут меня осеняет: я, кажется, поняла, что всё это сон! А как иначе объяснить эту чертовщину с вокзалом? И дядька этот — он тоже про сон говорил. Грустно. Значит, скоро я проснусь, и окажется, что ждут меня моя беспутная маманя и взрослая жизнь в общаге ткацкой фабрики.
Девочки делят между собой пирожки и жадно накидываются на еду, при этом иностранка не отстаёт от колхозницы. Пока они едят и переговариваются о чём-то своём, я пью лимонад, закусывая его своим личным печеньем из сумки (надеюсь, лимонад безопасный), и разглядываю всех троих.
— Не смотри на них так, Алиса, — дядька называет меня по имени, а я даже не удивляюсь. Во сне и не такое возможно. — С этими девушками ты не знакома. Позволь официально представить тебе моих подруг по несчастью: Мику Хатсуне и Славяну Феоктистову. Девочки, это Алиса Двачевская, которая вот-вот окончательно проснётся и покинет нас надолго, если не навсегда. Ну, это вы знаете, иначе нас бы сюда не выкинуло.
— Дядя Боря, — я ожидала бесконечного потока слов от Мику, а она неожиданно грустно и очень просто говорит, — зачем вы так? Я понимаю, что вам нужно объяснить Алисе, почему мы трое вместе, но я себя несчастной не считаю, Славяна тоже. Да и вы тоже — не прибедняйтесь.
Подольше бы не просыпаться — не хочу! Представляю себе мать, злую с похмелья, и не хочу просыпаться! Пусть мне хотя бы ещё две недели в пионерском лагере приснятся.
— Но как я теперь в лагерь попаду? — обращаюсь к дядьке. В жизни я бы их всех послала, но во сне — почему нет?
— Как всегда, на автобусе, — дядька пожимает плечами так, будто я у него спросила, какого цвета трава.
— Дядь Борь, — вмешивается Славяна, — она же спит ещё, она же место не может выбирать, ты ей хоть наводку дай какую. Где этот автобус, как на него сесть?
— Не ты нОходишь четырестОдесятый Овтобус, а четырестОдесятый Овтобус нОходит тебя!
Дядька окает совсем уж преувеличенно. И ещё поднимает блестящий от пирожкового жира указательный палец кверху, чем портит всё впечатление. Славяна ждёт продолжения, но дядя Боря опять занялся пирожками и замолк. Тогда Славяна берёт инициативу в свои руки.
— Понимаешь, Алиса. Дядя Боря и есть водитель того самого автобуса.
А дядя Боря — я уже мысленно так его называю — кивает в подтверждение.
— Точно, отправление через час, и автобус, между прочим, у твоей остановки тебя дожидается. Какого… ты на вокзал попёрлась?
И оканье его куда-то пропало. Я хочу сказать, что вообще-то мне на поезд надо, и тут меня накрывает двойным рядом воспоминаний: я помню, как завучиха инструктировала меня насчёт вокзала и отложенного билета, и в то же время я помню, как она говорила, что автобус специально завернёт за мной, надо только выйти к остановке; я помню, как два месяца назад ездила на поезде в старую часть города, в центральный универмаг, покупать себе платье на выпускной (так совпало, что у мамаши короткий период просветления был, и деньги на платье нашлись), и в то же время я помню, как два месяца назад закрывали наш вокзал и объявляли, что его перестроят в универмаг. И инструктаж завучихин про билет на поезд я помню смутно, а про ожидающий меня автобус — всё отчётливее и отчётливее. И даже то, как отмахиваюсь от завучихи: «Да поняла я, поняла. Водителя зовут Борис Иванович», — вспомнила. Так, а как кассира должны были звать? Вера… отчество не помню.
Ну и фантазии у меня, надо же: какую-то историю с поездом придумала и сама в неё поверила. Ладно Мария Петровна, она и забыть могла про закрытый вокзал, ей простительно, но я-то! Главное — не говорить никому. Хорошо, что нужного человека тут встретила.
Пока я так сама себя унижаю, эти трое расправляются с пирожками, Мику относит тарелку на мойку (за всё время ни буфетчица так и не появилась, ни посетителей никого не было), и мы, обогнув цыганок, выходим на привокзальную площадь.
— И идти нам пешком, — изрекает дядя Боря, показывая пальцем на оборванные троллейбусные провода.
Я хочу напомнить про автобус «двойку», на котором я, кажется, сюда приехала, и вспоминаю, что маршрут ликвидировали почти сразу, как закрыли вокзал. Так что либо троллейбус, либо пешком. На вокзал пешком, с вокзала пешком — бедные мои копыта.
Дальнейшие события воспринимаются почему-то фрагментами.
Вот девочки прячутся под зонтиками, потому что дождь хоть и ослабел, но ещё идёт, а дядя Боря снимает с себя кожаную куртку и отдаёт мне, опять оставаясь в одной рубашке. Я сопротивляюсь, а он только отмахивается, смеётся и говорит, что фантомы не болеют. От куртки слабо пахнет машинным маслом, бензином и табаком. На мгновение мы встречаемся взглядами, и я вижу… тоску и что-то ещё — даже не могу описать, что. Я не Достоевский, чтобы описывать, но что-то похожее я в глазах у Марии Петровны видела. Дядя Боря извлекает из кармана куртки пачку сигарет и ключи от автобуса, закуривает, и контакт теряется. Но я вдруг жалею, что маман в своих попытках устроить личную жизнь скатывалась всё ниже и ниже, не встретив вот такого дядю Борю. Я бы даже согласилась папой его звать. Да что там, с удовольствием бы его так звала. Может, и тоски в глубине его карих глаз поубавилось бы. Я ещё хочу спросить про то, что за фантомы он поминал, но забываю.
Вот мы идём по улице — Славяна оглядывается.
— Идут за нами.
Тут уже оглядываюсь я. Всё те же цыганки, что стояли в тамбуре вокзала, идут за нами метрах в пятидесяти, не отставая и не догоняя.
— Я же говорил, что так и таскаются за мной от сна к сну. Где я их подцепил — ума не приложу, — комментирует дядя Боря.
О каком сне речь вообще идёт? Не понимаю.
Вот Славяна с дядей Борей вырвались вперёд, а Мику жалуется мне, что хотела, пока мы были под крышей, попросить у меня подержать гитару, а то ей поиграть хочется, аж пальцы болят. А потом без перехода заявляет:
— Я тебя ненавижу, Алиса, — и голос спокойный и бесцветный какой-то. — За Сенечку. Ты убила его.
Я ничего не понимаю и только пожимаю плечами. Кто такой Сенечка? А Мику продолжает — Мику почему-то надо выговориться.
— Хорошо, что всё обошлось. Потому что иначе… Меня нельзя убить — я остаточный фантом, но случилось бы что-то нехорошее. Молчи, Алисочка. Просто молчи. Ты убила его, и теперь за тобой долг. Ты мне его никогда не выплатишь, а я никогда не буду с тебя его требовать. Просто помни о нём. Я не сумасшедшая, я знаю, что ты не виновата, и сейчас ничего не помнишь и не понимаешь, о чём речь, и в лагере мои слова забудешь. Но я тебя ненавижу.
Ну, молчи так молчи. Я и молчу.
Вот Мику убежала вперёд всех, чтобы мы не видели, как она плачет. Вот дядя Боря догнал её, чтобы она не плакала в одиночестве. А я оказалась вдвоём со Славяной.
— Вы тоже в лагерь?
— Нет! — резко и испуганно отвечает Славяна. — Нам нельзя. Мы всего лишь остаточные фантомы! И не спрашивай об этом больше никогда!
Ещё одна сумасшедшая.
— А дядя Боря — он тоже фантом? — чтобы не беспокоить Славяну, спрашиваю я.
— Почти. Дядя Боря — он застрял на полпути. Он говорит, что в его институте случилась авария и три человека-оригинала пострадало. Слишком поздно решились на запись подлинников, двоих успели переписать, а он умер в процессе записи. Поэтому для него там нет тела.
Произносится всё это спокойно и как-то грустно, как будто о каком-то давнем несчастье рассказывают, так что я даже не знаю, как к этому относиться. Конечно, это бред, но вдруг я что-то не знаю и не понимаю? И где это — там?
Вот мы стоим на проезжей части перед автобусом. Мику вдруг обнимает меня и шепчет:
— Прости меня, Алисочка. Забудь, что я тебе наговорила.
Следом Славяна:
— Прощай, Алиса. Передай Семёну, что он… что его… Ничего ему не передавай. Забудь.
Тут автобус заводится, хлопает водительская дверь, и из кабины выходит дядя Боря.
— Всё, по машинам, Алиса. До встречи, девочки.
Славяна и Мику отходят на тротуар, я порываюсь стянуть с себя куртку, но дядя Боря меня останавливает.
— Потом, Алиса, — и засовывает что-то в карман куртки. — Всё, поехали.
Я забираюсь в салон, вижу, как дядя Боря коротко обнимает девочек и бежит в кабину под снова усиливающимся дождём. Что-то скрежещет под полом, и мы трогаемся.
Уже стемнело, мы не торопясь едем по городу сквозь дождь, останавливаясь на редких светофорах. Окна запотели, и я время от времени смахиваю лишнюю влагу со стекла ребром ладони. По ногам потянуло тёплым воздухом — заработала печка. Становится очень уютно, я поплотнее заворачиваюсь в куртку, вытягиваю ноги и прижимаюсь виском к прохладному стеклу, глядя на пробегающие за окном дома.
Дядя Боря включает музыку, что-то хорошее и незнакомое, и я кричу во всё горло, чтобы он отмотал на начало и сделал погромче.
Оу-оу-оу. Дождь. Опять. Всю ночь.
Но мы будем танцевать до самого утра.
Свет далёких фонарей.
Туман. Зонты.
И ты,
Ослепительно юна, а я — увы…
Какое-то время ещё пытаюсь понять, почему на имя «Семён» что-то откликается внутри меня. Никого же не знаю и не помню, чтобы человека так звали.
Записка тает у меня в руках, а перед глазами стоит наконечник стрелы и спина, обтянутая пионерской рубашкой. Вот я плавно тяну спуск, вот арбалет вздрагивает, и в этот момент Ульяна толкает меня. А я вижу, как стрела входит между лопатками Семёна.
Семён?
Ульяна?
— Улька! — кричу я так, что те в автобусе, кто ещё не проснулся, просыпаются, а те, кто уже проснулся, — вздрагивают и оглядываются.
Я обнимаю Ульяну и начинаю плакать.