К книге
Путь гайдзина. Северный ветер. Книга 2Глава 5 Сад камней
14%
Глава 5 Сад камней
5

«Иногда, чтобы понять, где твой путь, нужно остановиться и дать камням рассказать свою историю.»

Ветер перемен, что начал дуть над Японией ещё весной, к середине лета превратился в настоящий ураган, способный смести всё на своём пути. Слухи о грядущем столкновении между домом Токугава и осакским замком Тоётоми перестали быть слухами — они сделались явью, о которой говорили открыто, на которую готовились, от которой уже нельзя было отвернуться. Сам Огосё, покинув своё тихое убежище в Сумпу, прибыл в Эдо, и его появление в столице было красноречивее любых указов: старый правитель готовился лично возглавить кампанию против последнего оплота своих врагов, и это означало, что война, которую предрекали уже не один год, наконец вот-вот разразится.

Сбор войск шёл полным ходом. По всем трактам, ведущим из провинций к Эдо и далее на запад, к Осака, тянулись бесконечные колонны самураев в доспехах, обозов с припасами, отрядов асигару с длинными пиками и знамёнами, на которых красовались гербы десятков кланов, присягнувших дому Токугава. Даймё со всех концов страны, кто не был ещё под знамёнами сёгуна, спешили засвидетельствовать свою верность, боясь опоздать и тем самым навлечь на себя подозрения в нелояльности. В столице воцарилась та особая, лихорадочная атмосфера, какая всегда предшествует большому походу: люди говорили громче обычного, смеялись чаще, но в глазах у всех читалась одна и та же сдержанная тревога.

Феррейра, зайдя к Дмитрию в один из июльских вечеров, выглядел более озабоченным, чем когда-либо прежде.

— Всё решится в ближайшие недели, — произнёс он, присаживаясь на веранде дома Дмитрия в Эдо, откуда открывался вид на небольшой сад, где уже распустились летние цветы. — Огосё отдал приказ о выступлении. Он лично поведёт войска на Осака, хотя многие советовали ему остаться в столице. Но Иэясу не из тех, кто наблюдает за битвой издалека. К осаде готовятся основательно — будут строить укрепления, рыть траншеи, возводить насыпи. Говорят, он намерен взять замок любой ценой, даже если осада затянется на месяцы.

— И многие из моих знакомых отправятся туда?— спросил Дмитрий, глядя на тени, что удлинялись в саду по мере того, как солнце клонилось к закату.

— Почти все, кто способен носить оружие, Дзимитори. Сигэнорри, разумеется, поведёт своих людей — он уже получил соответствующий приказ. Кадзуо, Хатано, Кэнсиро, все старшие вассалы твоего бывшего господина будут в первых рядах.

Дмитрий помолчал, чувствовп, как в груди разрастается тоскливая тяжесть. Война, которая надвигалась на страну, была его войной лишь отчасти — он был чужеземцем, он не вырос в этих распрях, его предки не гибли под стенами ни Нагасино, ни Осаки, его род не вёл счёта старым обидам на протяжении столетий. И всё же люди, ставшие ему близкими, — те, кто делил с ним кров, кто сражался рядом с ним у редута из тел, кто признал его своим, — все они теперь уходили на юг, в самое сердце грядущей бури, и он не мог не чувствовать, что оставаться в стороне от этого — значит в какой-то мере предавать ту новую жизнь, которую он сам для себя построил.

— А что насчёт меня? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Есть ли у меня выбор, или мне тоже предстоит взять в руки меч и присоединиться к осаде?

Феррейра взглянул на него с выражением, которое Дмитрий не мог сразу прочитать — смесь облегчения, тревоги и какой-то особой, скрытой радости.

— На этот счёт у меня есть новости, и, должен признаться, довольно неожиданные. Вчера я был на аудиенции у Хонды Масадзуми — он спрашивал меня о ходе подготовки твоего северного посольства. И я упомянул в разговоре, что многие из твоих людей, включая тебя самого, могут быть призваны в армию, что задержит отправку и, возможно, сорвёт всё предприятие.

— И что он ответил?

— Он ответил, что Огосё уже принял решение, хотя и не объявлял его публично. Твоя служба на севере, как и всё, что ты сделал для укрепления обороны страны, признана делом государственной важности. Иэясу издал указ, в котором хатамото Дзимитори и его люди освобождаются от участия в осадных работах и военных действиях до завершения северной экспедиции. Ты нужен ему живым, Дзимитори, и ты нужен ему на том посту, который ты сам для себя выбрал.

Дмитрий почувствовал, как у него отлегло от сердца — одновременно с этим в душе шевельнулось что-то похожее на укор совести, будто он избегал долга, но голос разума тотчас заглушил это чувство.

— Значит, я не пойду на войну, — произнёс он, скорее утверждая, нежели спрашивая.

— Ты не пойдёшь на войну, — подтвердил Феррейра. — Ты останешься в Эдо, будешь следить за подготовкой кораблей, будешь ждать возвращения Сигэнорри и его людей — и, надеюсь, будешь заботиться о том, чтобы твоя семья не тревожилась понапрасну. Кстати, о семье… О-Тиё, как я слышал, скоро должна родить?

— Лекари говорят к середине августа, — ответил Дмитрий, и при одном упоминании об этом его лицо осветилось той внутренней, с трудом сдерживаемой радостью, которую не могли омрачить никакие вести о войне. — они говорят, что всё идёт хорошо.

— Радуйся этому, Дзимитори, — сказал священник, положив руку ему на плечо. — В мире, где столько смертей, появление новой жизни — это то, за что стоит держаться. И помни: я всегда рядом, если понадобится мой совет или помощь.

Оставшиеся до предполагаемого срока родов дни пролетели незаметно в хлопотах и в напряжённом ожидании. Дом Дмитрия, хотя и скромный по меркам столичных вельмож, представлял собой теперь вполне обустроенное поместье, доставшееся ему как хатамото — часть того самого земельного надела в провинции Мусаси, что пожаловал ему Огосё. Расположенное неподалёку от западных окраин Эдо, в невысоком холмистом районе, где воздух был чище, чем в самом городе, поместье состояло из главного деревянного дома с черепичной крышей, двух хозяйственных построек, небольшого, но ухоженного сада и нескольких полей риса, что простирались к югу до самого ручья, чьи воды орошали крестьянские наделы в сезон дождей.

Дом сам по себе был просторнее того, в котором Дмитрий жил прежде при дворе Сигэнорри: четыре комнаты вместо двух, с раздвижными перегородками-сёдзи, покрытыми бумагой тончайшей выделки, на которой художник-каллиграф, приглашённый специально по такому случаю, изобразил сосны и журавлей — символы долголетия и стойкости. Полы были покрыты свежими татами, пахнувшими травой и соломой; в главном зале, где Дмитрий принимал гостей, стоял невысокий, покрытый тёмным лаком столик, а в углу — подставка для мечей с двумя его клинками, подаренные Сигэнорри два года назад, когда сделал его самураем и ещё одной парой, изготовленной по специальному заказу в Эдо, с гербом хатамото — три стрелы в круге, — украшавшим теперь и ножны, и рукояти.

К дому примыкала небольшая кухня с очагом, где две служанки, приставленные к хозяйству, готовили пищу для всей семьи и для тех, кто постоянно пребывал в поместье. Отдельно, на некотором отдалении, стояла мастерская Дмитрия, куда он удалялся, когда хотел поработать над своими проектами, — просторная комната с большим столом, заваленным чертежами, инструментами и образцами древесины. В углу мастерской стоял небольшой станок, на котором Дмитрий иногда вытачивал детали для своих проектов — и это занятие, монотонное и требующее сосредоточенности, было для него лучшим лекарством от тревог.

Но главным богатством его нового поместья были не постройки и не земли, а люди. Двадцать воинов, что принесли ему клятву верности, составляли его личную дружину — число, не столь большое, как у иных хатамото, но достаточное для того, чтобы чувствовать себя защищённым. Все они были отобраны лично Дмитрием по совету Кадзуо и Сигэнорри: ветераны, прошедшие не одну кампанию, надёжные и не склонные к пустым разговорам. Среди них было несколько человек, служивших прежде под началом самого Кадзуо, — в том числе невысокий, но коренастый самурай по имени Морита, чьё обветренное лицо и шрам через всю щёку говорили о долгой военной жизни, и совсем юный, почти мальчик, Такэда, сын одного из павших при осаде южной границы воинов, которого Кадзуо рекомендовал в личную дружину «для воспитания в верности».

Обряд принесения клятвы состоялся в начале лета, когда поместье было уже полностью готово к приёму новых обитателей. Дмитрий, облачившись в парадное кимоно цвета индиго с вышитыми гербами, восседал в главном зале, а перед ним, опустившись на одно колено и склонив головы в глубоком поклоне, стояли все двадцать его будущих вассалов. Руководил церемонией старый мастер Тюдзаэмон, который, несмотря на свой преклонный возраст, согласился взять на себя роль церемониймейстера в новом доме хатамото. Воины по очереди произносили слова клятвы — древние, освящённые веками формулы, в которых обещали верность, защиту и готовность отдать жизнь за своего господина. И когда последний из них произнёс положенные слова, Дмитрий, чувствуя, как колотится сердце, ответил каждому поимённо, принимая их службу и обещая им своё покровительство. После церемонии, уже в неформальной обстановке, за чашей сакэ, выяснилось, что большинство из них слышали о нём достаточно, чтобы уважать его не за титул, а за дела — и эта простая человеческая признательность значила для Дмитрия больше, чем любые похвалы от придворных.

Крестьяне, обрабатывавшие поля риса, были наняты через посредников из окрестных деревень — люди эти не были его вассалами в самурайском смысле, но знали, что земля, на которой они работают, принадлежит хатамото Дзимитори, и что их доля урожая будет честно поделена, как и положено по обычаям. Вместе с рисовыми полями в надел входил и небольшой участок под овощи, где работники выращивали редьку дайкон, баклажаны и зелень для дома. Дмитрий, поначалу старавшийся вникать во все дела лично, со временем доверил хозяйственные заботы О-Тиё и старшему из крестьян, седому деду по имени Гэнсукэ, который управлял работами на полях с той же основательностью, с какой любой старый воин управлял бы своим отрядом.

Сама О-Тиё, сделавшись полноправной хозяйкой дома, проявила себя женщиной не только заботливой, но и деловой: она вела учёт расходов и доходов, следила за служанками, договаривалась с торговцами о поставках риса и рыбы, и делала всё это с той спокойной уверенностью, какая появляется у человека, знающего, что его положение теперь достаточно прочно, чтобы не опасаться внезапных перемен. Дети её — Кэнскэ и Юки — росли в этом доме, как и положено детям самурая: Кэнскэ, которому исполнилось уже десять лет, брал уроки фехтования у одного из воинов дружины, Мориты, и делал, как говорили учителя, заметные успехи; Юки, девочка лет восьми, больше тянулась к матери, помогала по хозяйству и училась читать и писать под присмотром одного из писарей, которые иногда наведывались в поместье по делам. И хотя ни Кэнскэ, ни Юки не были родными детьми Дмитрия по крови, в доме никто не делал между ними различия: служанки и вассалы обращались к ним с почтением, подобающим детям хатамото, а сам Дмитрий, глядя, как Кэнскэ старательно отрабатывает удары с деревянным мечом во дворе, чувствовал себя их настоящим отцом — возможно, даже более настоящим, чем если бы они были его кровными детьми.

И вот, в середине августа, когда жара стала спадать и вечера начали приносить с собой долгожданную прохладу, в доме Дмитрия случилось то событие, которое он ждал с таким нетерпением и трепетом: О-Тиё родила сына.

Роды прошли без осложнений, хотя, как потом рассказывала сама О-Тиё, схватки были долгими и мучительными. Дмитрий, не в силах усидеть в мастерской, где он пытался делать вид, что работает над чертежами, всю ночь провёл в беспокойном ожидании, прислушиваясь к каждому звуку, доносившемуся из той части дома, где находилась роженица. С ним рядом сидел Феррейра, который, несмотря на свои религиозные убеждения, не раз уже присутствовал при родах в семьях японских христиан и знал, как поддержать человека в такой момент.

— Всё будет хорошо, Дзимитори, — говорил он, видя, как тот мечется из угла в угол. — Женщины рожают на протяжении тысяч лет, и твоя О-Тиё — женщина крепкая, здоровая. Доверься судьбе.

Наконец, когда уже начало светать, из комнаты раздался пронзительный крик новорождённого. Дмитрий вскочил, готовый бежать туда, но дверь открыла повитуха — пожилая женщина с усталым, но довольным лицом — и произнесла:

— Поздравляю, господин. У вас родился сын. Сын, — повторила она с особым ударением, — здоровый, крепкий мальчик.

Когда Дмитрия наконец впустили в комнату, он увидел О-Тиё, бледную, уставшую, но счастливую, с маленьким свёртком на руках. Она подняла на него взгляд, и в её глазах блестели слёзы от той особой, всепоглощающей радости, какую может дать лишь чудо рождения новой жизни.

— Посмотри на него, Дзимитори, — прошептала она, чуть приподнимая младенца. — Он похож на тебя.

Дмитрий, приблизившись, осторожно взял сына на руки — первый раз в этой по сути чужой для него жизни он держал собственного ребёнка, плоть от плоти своей, кровь от крови своей, продолжение его рода, его семьи. Младенец, крошечный и беззащитный, приоткрыл глазки — и Дмитрий увидел, что они были светло-серыми, почти такими же, как у него самого, не тёмными, не карими, какие были у О-Тиё. Волосёнки на головке, тонкие и ещё влажные, имели странный оттенок, который при свете утра казался скорее тёмно-русым, чем чёрным, и во всей этой неповторимой, уникальной комбинации черт Дмитрий с изумлением узнавал самого себя — того человека, которым он был когда-то, там, в другой жизни, и которого теперь, в этом далёком от всех его корней мире, продолжал его собственный сын.

— Он похож на меня, — проговорил Дмитрий, не в силах сдержать улыбку. — О-Тиё, он действительно похож на меня. Как такое возможно?

— Это судьба, — ответила она с той тихой, загадочной улыбкой. — Судьба дала нам его таким, чтобы ты никогда не сомневался, что он твой.

В этот момент в комнату, прошмыгнув через щель, проскользнула Юки, державшая за руку Кэнскэ, который был, как видно, разбужен шумом и плачем и, не в силах больше ждать, решил прорваться к матери вопреки запретам прислуги.

— Мама, мама, — зашептала девочка, подбегая к ней и заглядывая в свёрток. — Это правда наш маленький братик?

— Правда, Юки, — ответила О-Тиё, поглаживая дочь по голове. — Иди сюда, посмотри на него. Он теперь будет жить с нами, и ты должна помогать мне заботиться о нём.

Кэнскэ, более сдержанный и степенный, подошёл медленнее, остановился в шаге и, взглянув на младенца, произнёс со всей серьёзностью, какую можно было ожидать от десятилетнего мальчика, взявшего на себя роль старшего брата:

— Я буду защищать его. Когда он вырастет, я научу его владеть мечом, как учит меня Морита-сэнсэй. И никто не посмеет его обидеть.

Дмитрий, глядя на эту сцену, почувствовал, что его сердце переполняется такой полнотой чувств, какой он не испытывал, наверное, никогда в своей жизни, даже в той, прошлой, что осталась так далеко за пределами этого мира. Мысли о жене и двух погибших дочерях, конечно сжимала спазмом горло, но жизнь дала ему новую возможность ощутить радость отцовства. У него был сын, рождённый в этом чужом, но ставшем родным мире; у него были приёмные дети, искренне считавшие его отцом; у него была женщина, которая делила с ним его судьбу и дарила ему это счастье, и у него было дело, которое наполняло его дни смыслом, — всё это сплеталось в какой-то немыслимый, прекрасный узор, в котором он, бывший плотник из будущего, бывший асигару, стал наконец тем, кого он и сам не смел бы назвать иначе, как счастливым человеком.

Первым из тех, кто не входил в дом и в число слуг, кто пришёл поздравить Дмитрия с рождением сына, стал Феррейра. Он явился на следующее утро, когда Дмитрий ещё сидел у постели О-Тиё, держа на руках спящего младенца, и принёс с собой небольшой свёрток — в нём оказалась тонкая книга в кожаном переплёте, на латыни, с гравюрами растений.

— Это травник, — пояснил он, — я привёз его из Европы много лет назад. Здесь описаны лекарственные травы, которые могут пригодиться тебе и твоей семье. Возможно, когда твой сын подрастёт, он заинтересуется этими знаниями. А пока пусть это будет моим скромным даром на его рождение.

— Ты очень добр, отец Феррейра, — сказал Дмитрий, принимая подарок с искренней благодарностью.

— Это не доброта, Дзимитори, это радость — видеть, как новый человек приходит в этот мир, особенно в такое неспокойное время, когда вокруг одни лишь смерть и разрушение. Пусть этот мальчик проживёт долгую и счастливую жизнь.

Вслед за священником в тот же день, ближе к вечеру, в поместье прибыл посыльный от Сигэнорри с письмом. Сам даймё, как стало известно, уже выступил с войсками к Осаке, но, услышав о родах О-Тиё и о рождении сына у своего бывшего вассала, прислал гонца с поздравлениями и подарком — небольшим мечом, детским, но сделанным по всем правилам, с настоящим клинком из дамасской стали, миниатюрной копией тех дайсё, что Дмитрий получил от него, когда стал самураем…

— Господин Сигэнорри приказал передать, — объявил гонец, — что этот клинок он заказал в кузнице мастера Канэюки сразу после того, как узнал о беременности твоей супруги. Он надеется, что твой сын будет расти с этим мечом и однажды станет достойным воином, как его отец. И ещё… — гонец помедлил, видимо припоминая точные слова даймё, — господин Сигэнорри сказал: «Пусть этот мальчик никогда не знает, что такое измена, и пусть верность будет его главным оружием, как она стала главным оружием его отца».

Дмитрий принял подарок с волнением, которое трудно было скрыть. То, что Сигэнорри, несмотря на все свои заботы о грядущей войне, нашёл время подумать о будущем его сына, значило для него больше, чем любой другой жест — это было признание того, что он, чужеземец, стал частью клана, частью истории, частью того мира, который он уже не считал чужим.

На следующий день пришли вести и от других — от Хатано и Кэнсиро, которые передали через того же гонца слова поздравлений; и даже от самого Тюдзаэмона, который пришёл на следующий день с небольшим, но искусно сделанным деревянным ящичком, в котором хранился набор кистей для каллиграфии, изготовленных из лучшего бамбука и волоса, сказав при этом:

— Пусть этот мальчик, когда вырастет, не только владеет мечом, но и умеет писать красиво и правильно. Ибо даже самый сильный воин должен уметь выражать свои мысли, чтобы не уподобиться зверю.

На третий день в доме состоялась церемония официального наречения имени, которую в Японии проводили на седьмой день после рождения — о-сития, «седьмая ночь». Обряд этот, по обычаю, проходил в присутствии ближайших родственников и друзей семьи, и хотя у Дмитрия не было здесь ни кровной родни, ни друзей из той, прошлой жизни, зал был полон людей, которых он мог назвать своими: Феррейра, старый Тюдзаэмон, несколько воинов из его дружины во главе с Моритой и Такэдой, две служанки, что вели хозяйство, а также Гэнсукэ, старый крестьянин, который управлял полями — тот пришёл с небольшой корзинкой свежих овощей и смущённо, но с искренней радостью в глазах, произнёс несколько слов о том, что в его деревне все молятся за здоровье маленького господина.

Сам обряд был несложным: по традиции, в центре комнаты устанавливали небольшой столик с рисовыми лепёшками и подношением божествам; затем один из присутствующих — им оказался Феррейра, который, несмотря на свою веру, относился к японским обычаям с глубоким уважением — произнёс короткую молитву, после чего Дмитрий, держа на руках сына, назвал его имя.

— Я нарекаю тебя, — произнёс он, стараясь говорить чётко и ясно, чтобы все слышали, — именем Ичиро. Пусть оно будет началом твоего пути, и пусть ты, как и твоё имя, будешь первым во всём, к чему приложишь свои руки и свои помыслы.

О-Тиё, сидевшая рядом, тихо улыбнулась — имя, которое они выбрали вместе за несколько недель до родов, отдавало дань и японской традиции, и личным чувствам Дмитрия. Ичиро — «первый сын» — так просто, так ясно, и всё же в этом имени скрывалось нечто большее: это был первый его ребёнок, первый, кто соединил в себе две крови — его собственную, пришедшую из далёкой Московии, и кровь этой страны, ставшей его домом.

После обряда все присутствующие по очереди подходили, чтобы поклониться новорожденному и подарить что-то от себя: воины принесли монетки для удачи, служанки — вышитые пелёнки, старый Тюдзаэмон — кусок шёлка для первого кимоно мальчика. А когда гости разошлись, и Дмитрий остался наедине с О-Тиё и спящим Ичиро, он почувствовал внутри такую полноту и тишину, какую не испытывал никогда прежде.

«Теперь я отец, — подумал он, глядя на маленькое личико сына. — Настоящий отец. Я должен защитить его, вырастить, научить всему, что знаю сам. И когда я вернусь из своего плавания на север, он уже будет ходить и говорить, и я сделаю всё, чтобы он был счастлив».

Время, отпущенное Дмитрию до отплытия на север, медленно, но неуклонно истекало, и хотя подготовка кораблей в Урага шла полным ходом, а снаряжение собиралось в достаточном количестве, сам Дмитрий понимал, что для такого дела, как посольство в неведомые земли, одних материальных приготовлений было недостаточно. Ему нужно было нечто другое — внутренняя уверенность, покой, то особое состояние духа, в котором человек способен принять любую опасность, не позволяя страху затуманить рассудок.

Именно в эти дни Феррейра, который, как оказалось, знал о Дмитрии больше, чем тот сам о себе подозревал, предложил ему познакомиться с одним человеком, который мог бы помочь ему обрести это состояние.

— Есть в Эдо один монах, — сказал священник однажды вечером, когда они сидели в саду Дмитрия и следили, как солнце садится за холмами, окрашивая небо в золотые и пурпурные тона. — Его зовут Дзёсё, он из школы Риндзай, и он уже много лет живёт в небольшом храме недалеко от западных ворот. Он стар, но ум его ясен, как вода в горном ручье. Многие вельможи при дворе ищут его совета, хотя сам он избегает славы и богатства. Я думаю, тебе стоит поговорить с ним, Дзимитори. Ты скоро отправишься в долгий путь, полный опасностей и неведомого. Тебе нужно будет не только умение строить и плавать, но и то, что мы на Западе называем «покой души».

— Зачем мне монах? — удивился Дмитрий, — я ведь не исповедываю буддизм или синтоизм.

— Вера здесь ни при чём, — мягко возразил священник. — Дзёсё не будет учить тебя молиться его богам. Он будет учить тебя видеть. Мир, себя, свои мысли — видеть их такими, какие они есть, без страха и без желания изменить их по своему капризу. Это именно то, что пригодится тебе там, в пути, когда ты останешься один посреди ледяного моря, без карт и без знакомых голосов.

Дмитрий долго молчал, обдумывая слова священника. Он знал, что Феррейра редко даёт советы без причины, и что если он предлагает это знакомство, значит, за этим стоит нечто большее, чем просто прихоть.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я согласен. Познакомь меня с этим Дзёсё.

Храм, где жил монах Дзёсё, оказался скромным деревянным зданием, стоявшим в небольшой роще на западной окраине Эдо, подальше от шума и суеты города. Вход в храм обрамляли древние криптомерии, чьи стволы, покрытые мхом, уходили высоко в небо, и когда Дмитрий подошёл ближе, то почувствовал, как воздух здесь становится другим — влажным, прохладным, напоённым запахом старого дерева и камня.

Дзёсё, когда Дмитрий увидел его впервые, оказался совсем не тем суровым аскетом, которого он ожидал встретить. Это был невысокий, худощавый старик с гладко выбритой головой и глубоко посаженными, но удивительно светлыми, будто прозрачными глазами, в которых не было ни строгости, ни осуждения. Одет он был в простую серо-коричневую рясу, подпоясанную верёвкой, и сидел на циновке в маленькой, почти пустой комнате, где из украшений был лишь один свиток с каллиграфией на стене, и небольшая статуэтка Будды на алтаре.

— Садись, — произнёс он, указывая на место напротив себя, без всяких церемоний и приветствий. — Феррейра-сан говорил мне о тебе. Ты тот самый чужеземец, который сумел за столь короткий срок жизни здесь, стать сначала самураем, а теперь и хатамото— редкая удача, но значит так суждено. И у тебя недавно родился сын.

— Откуда ты знаешь о моём сыне? — удивился Дмитрий, опускаясь на колени на указанное место.

— О таких вещах говорят птицы, — ответил старик с едва заметной улыбкой, которая, однако, не коснулась его глаз. — А ещё я слышал, что ты ищешь покоя перед долгим путешествием. Это правда?

Дмитрий помедлил, собираясь с мыслями. Откровенность, которую предлагал ему этот старик, была иной, чем та, к которой он привык в разговорах с Феррейрой. Здесь не было ни исповедальности, ни того особого тепла, какое дарил священник. Здесь была простота, почти пугающая в своей прямоте.

— Я не знаю, что такое покой, — признался он. — Я всю свою жизнь, сколько себя помню, что-то искал, куда-то бежал, чего-то добивался… А теперь, когда кажется, что получил всё, чего хотел, чувствую, что внутри меня всё ещё пустота… И я не знаю, что с этим делать.

— Пустота, — повторил Дзёсё, и его голос прозвучал так, будто он произносил самое обыкновенное слово. — Ты думаешь, что пустота — это плохо? Ты думаешь, что в твоей душе должно быть что-то другое — радость, уверенность, цель, может быть, вера?

— Может быть, — неуверенно ответил Дмитрий.

— А что, если я скажу тебе, что пустота — это и есть самое ценное, что у тебя есть? — Старик наклонился чуть вперёд, и его глаза впервые стали более внимательными. — Представь себе чашу. Если она полна вина или чая, ты не можешь налить в неё что-то другое. Только пустая чаша готова принять всё, что ей предложат. Твоя душа, твой ум, твоё сердце — они как эта чаша. Если ты постоянно заполняешь их мыслями, желаниями, страхами, надеждами, они переполняются и уже не могут вместить ничего нового. И ты страдаешь, потому что то, что ты налил в них, оказалось горьким или прокисшим. Но если ты дашь им опустеть — ты дашь им возможность наполниться чем-то подлинным.

Дмитрий молчал, переваривая услышанное. Это не было похоже на проповедь — это была просто констатация факта, такая же простая и очевидная, как то, что вода течёт вниз, а огонь жжёт.

— И как же мне опустошить свою чашу? — спросил он наконец.

— Для начала — перестать пытаться её наполнить. Перестать искать ответы на все вопросы. Перестать бояться того, чего не знаешь. Смотреть на мир, не пытаясь его оценить, не пытаясь его изменить, не пытаясь его понять. Просто быть. Это и есть основа медитации.

Они долго сидели в тишине, и Дмитрий чувствовал, как понемногу в нём начинает утихать та внутренняя суета, к которой он привык за все эти годы. Дзёсё не требовал от него никаких действий, не задавал никаких вопросов — он просто дал ему пространство, чтобы быть, чтобы просто существовать, не думая о том, что будет завтра или что было вчера.

В конце концов старик произнёс:

— Ты не обязан верить ни во что из того, что я говорю. Но если хочешь — приходи снова. Мы можем просто сидеть рядом. Иногда тишина говорит громче, чем слова.

В следующие недели Дмитрий стал регулярно навещать храм Дзёсё. Он не всегда разговаривал со стариком — иногда они просто сидели на циновках в той же маленькой комнате, и Дмитрий учился просто дышать, просто ощущать своё тело, просто смотреть на свет, который проникал сквозь щели в стене, и не пытаться ничего этим светом объяснить. Монах, со своей стороны, иногда произносил короткие, почти отрывистые фразы, которые могли показаться случайными, но в которых Дмитрий постепенно начинал улавливать глубокий смысл.

Однажды, когда они сидели на веранде храма, и Дмитрий смотрел на капли дождя, стекавшие с карниза, Дзёсё произнёс:

— Ты думаешь, что ты — это твоё тело. Что ты — это твоя память. Что ты — это твоё имя, твой титул, твои дела. Но если отнять у тебя всё это, что останется?

— Ничего, — ответил Дмитрий, не задумываясь.

— Именно, — сказал старик, и улыбнулся той самой едва заметной, почти неуловимой улыбкой. — Ничего. А теперь подумай: если в тебе есть «ничего», значит, есть и пространство для всего остального. Ты — не то, что ты имеешь, и не то, что ты делаешь. Ты — то, что остаётся, когда всё остальное уходит.

В другой раз, когда они говорили о предстоящем плавании на север, Дзёсё заметил:

— Ты боишься смерти?

— Не знаю, — ответил Дмитрий честно. — Я думаю, любой человек боится того, чего не знает. А я не знаю, что ждёт меня там, в тех морях.

— Смерть — не враг, Дзимитори. Смерть — как море, в которое мы все в конце концов впадаем, как реки. Но река, которая боится моря, никогда не сможет стать свободной. Она останется в своих берегах, будет течь, но никогда не узнает, что такое быть океаном. Ты хочешь быть свободным? Тогда прими то, что смерть — это часть жизни. И когда ты примешь это, ты перестанешь бояться.

— Но если я перестану бояться смерти, что будет меня двигать? Зачем мне тогда вообще что-то делать?

— Ты делаешь это не ради того, чтобы избежать смерти, — мягко сказал монах. — Ты делаешь это потому, что сама жизнь — это движение. Когда река перестаёт течь, она становится болотом, в котором заводится гниль и комары. Жизнь — это путь, Дзимитори. И если ты будешь идти по нему не из страха, а из любопытства, из радости познания, ты никогда не устанешь. Даже если путь труден.

Эти и многие другие беседы с Дзёсё оставляли в душе Дмитрия странный, глубокий след — он не мог бы сказать, что его жизнь кардинально изменилась, но что-то внутри него сдвинулось с места, начало освобождаться от того груза, который он носил в себе. Он начал замечать красоту в простых вещах: в том, как утренний свет ложится на крыши домов, как ветер колышет листья бамбука, как О-Тиё, держа на руках Ичиро, напевает ему тихую колыбельную. Мир вокруг него, казалось, стал глубже, и эта глубина больше не пугала его — она манила, обещая открыть нечто важное, такое, что он упускал все предыдущие годы своей жизни.

Однажды, в конце августа, когда жара совсем спала и в воздухе появился запах приближающейся осени, Дзёсё сказал Дмитрию, что хотел бы показать ему одно место.

— Это недалеко от Эдо, — сказал он. — Старый монастырь, построенный более тысячи лет назад. Там до сих пор служат духам Ками, и там есть сад, который, я думаю, тебе будет интересно увидеть. Мы можем пойти туда завтра, если у тебя есть время.

— У меня есть время, — ответил Дмитрий, чувствуя любопытство. — Что это за монастырь?

— Он называется Хаконэ-дзиндзя, хотя это не совсем храм в привычном смысле. Это место поклонения духам гор и вод, синтоистский монастырь. Но там есть сад, который был создан много веков назад одним из самых прославленных мастеров этой страны. Сад камней. Я знаю, что ты строитель, Дзимитори, и я думаю, этот сад сможет сказать тебе то, что не могут сказать слова.

На следующее утро они отправились в путь рано, когда солнце только начинало золотить вершины холмов. Дорога заняла около двух часов пешком — сначала по пыльной трактовой дороге, потом по узкой тропе, что вилась между старыми соснами, и наконец вывела их на поросший мхом каменный мост, перекинутый через небольшой ручей. За мостом начиналась тенистая аллея, ведущая к монастырю.

Хаконэ-дзиндзя оказался куда более внушительным сооружением, чем скромный храм Дзёсё в Эдо. Главное здание, построенное из тёмного, почерневшего от времени дерева, стояло на низком каменном основании, а перед ним возвышались деревянные тории — ритуальные ворота, — окрашенные в красный и чёрный цвета, которые вели к главному залу. Крыши, как и положено в древних синтоистских святилищах, были покрыты толстым слоем циновок из коры кипариса, а края их загибались кверху, словно ладьи, готовые к плаванию в небесах. Вдоль стен были разложены каменные статуи — не будды, как в буддийских храмах, а изображения синтоистских божеств: лисы-кицунэ с подвешенными на шее каменными табличками, олени с мощными рогами и какие-то древние, полузабытые существа, которых Дмитрий не мог бы описать словами, но чьё присутствие ощущал в каждом углу этого места.

Внутри главного зала было темно и прохладно. Пахло ладаном и старым деревом; на алтаре стояли медные чаши с водой, курильница с дымящимися палочками благовоний и несколько ящиков с бумажными молитвами, которые посетители могли опускать в специальный прорез на крышке. Священники — камуси, как называл их Дзёсё, — облачённые в белые с красными акцентами одежды, двигались бесшумно, почти беззвучно, как тени. Один из них, пожилой седобородый мужчина с лицом, на котором время оставило глубокие морщины, но глаза всё ещё были живыми и ясными, подошёл к Дзёсё и обменялся с ним несколькими словами на древнем языке, который Дмитрий не смог понять. Затем он перевёл взгляд на Дмитрия и, чуть склонив голову, произнёс:

— Добро пожаловать в дом богов, чужеземец. Мы редко видим здесь людей с твоим лицом, но если тебя привёл Дзёсё-сан, значит, ты ищешь не просто зрелища, а истины. Проходи в сад — там ты сможешь найти то, что ищешь, даже если сам не знаешь, что это.

Дмитрий, следуя за камуси, вышел через маленькую боковую дверь из главного зала и оказался на веранде, откуда открывался вид на сад камней.

Поначалу он не увидел ничего особенного — просто прямоугольный участок земли, засыпанный светлым песком, на котором в разных местах были разложены камни разного размера, от больших, почти до пояса человеку, до маленьких, с кулак. Всё это было ограждено невысокой стеной из кирпичной кладки, покрытой мхом, и окружено несколькими старыми соснами, чьи кривые, изогнутые ветви нависали над садом, создавая игру света и тени.

Но чем дольше Дмитрий смотрел на этот сад, тем сильнее чувствовал, что в нём есть нечто большее, чем кажущаяся простота. Линии, проведённые граблями по песку, расходились от камней концентрическими кругами, словно волны от брошенного в воду камня. Камни были расставлены не случайно — они образовывали группы, которые при более пристальном взгляде складывались в нечто похожее на острова в море, или на горы на горизонте, или даже на небесные тела в ночном небе. Сосны, казалось, наклонялись к ним, как живые существа, а тени, которые они отбрасывали, менялись в зависимости от времени дня, делая сад каждый час новым, никогда не повторяющимся.

— Что ты видишь? — спросил голос за спиной. Это был Дзёсё, который тихо подошёл и остановился рядом.

— Не знаю, — честно ответил Дмитрий. — Я вижу камни и песок. Но я чувствую, что здесь есть что-то ещё. Что-то, чего я не могу назвать.

— Ты прав, — сказал монах. — Сад камней — это не то, что можно увидеть глазами. Его нужно чувствовать. Смотри на этот большой камень в центре. Что он тебе напоминает?

Дмитрий посмотрел на камень — массивный, с шероховатой поверхностью, словно изъеденный временем и дождями.

— Может быть, гору, — сказал он. — Или остров в море.

— А эти линии на песке вокруг него? Что они тебе говорят?

— Они похожи на волны, — сказал Дмитрий, прислушиваясь к себе. — Как будто камень бросили в воду, и волны разошлись от него.

— Правильно, — сказал Дзёсё. — А теперь скажи мне: где здесь море? Где здесь остров? Где здесь волны? Всё это — иллюзия, созданная песком и камнями. Но эта иллюзия достаточно сильна, чтобы твой ум начал видеть то, чего нет. И вот это — главный секрет сада камней. Он показывает тебе, что всё, что ты видишь, — это лишь проекция твоего собственного ума. Мир, который ты воспринимаешь, — это не мир сам по себе, а твоя интерпретация мира. Измени интерпретацию — и мир изменится.

Дмитрий задумался. Он вспомнил свои размышления о том, как он сам изменился за эти годы, как его восприятие Японии, её людей, её культуры менялось с каждым днём. Всё, что он видел раньше как чужое и враждебное, теперь казалось ему родным — не потому, что мир изменился, а потому, что изменился он сам.

— Ты хочешь сказать, — произнёс он медленно, — что сад — это метафора моего собственного ума? Что камни — это мои мысли, а песок — это пространство между ними?

— Ты понял, — ответил старик, и в его голосе прозвучала едва заметная нотка одобрения. — Но это только первая ступень. Следующая ступень — увидеть, что между камнями нет ничего, кроме пустоты. И что пустота эта — не отсутствие, а присутствие. Присутствие того, что не имеет формы, но что даёт форму всему остальному.

Они стояли в тишине, глядя на сад. Солнце уже поднялось достаточно высоко, чтобы осветить всю его поверхность, песок приобрел золотистый оттенок, а камни отбрасывали короткие, чёткие тени. Дмитрий чувствовал, как в нём рождается то самое состояние, о котором говорил Дзёсё: он смотрел на камни и песок, но не пытался их анализировать, не искал в них скрытых смыслов, просто позволял им быть тем, чем они были. И в этом простом «позволении быть» почувствовал странное, непривычное облегчение, будто тяжёлый груз, который он носил на плечах все эти годы, вдруг стал легче.

Когда они покидали монастырь, старый камуси, проводивший их до ворот, произнёс, обращаясь к Дмитрию:

— Пусть камни, которые ты видел сегодня, помогут тебе в твоём путешествии. И помни: самый большой камень в твоём сердце — это страх. Если ты сможешь убрать его, твой ум станет таким же чистым и спокойным, как этот сад.

На обратном пути Дмитрий молчал, обдумывая всё увиденное и услышанное. Идея сада камней не выходила у него из головы — она росла, обрастала новыми смыслами, переплеталась с тем, что он слышал от Дзёсё, с его размышлениями о пустоте, о жизни и смерти, о том, как важно иногда просто быть, а не делать.

— Как ты думаешь, — спросил он вдруг у Дзёсё, когда они остановились отдохнуть под старой сосной, — я мог бы создать такой сад у себя дома? Не такой большой, не такой сложный, но что-то похожее?

— Почему бы и нет? — ответил старик. — Ты — мастер. Ты знаешь, как соединять дерево и камень. Почему бы тебе не создать пространство, которое будет напоминать тебе о том, чему ты научился здесь?

— Но я не знаю, как правильно расположить камни, как провести линии. Всё это должно делать не случайно, а по каким-то правилам. А я не знаю этих правил.

— Правила, Дзимитори, — сказал монах с той своей полуулыбкой, — это всего лишь слова. Настоящий сад создаётся не умом, а сердцем. Если ты будешь слишком думать о правилах, сад выйдет мёртвым. Если ты позволишь камням самим найти свои места, он будет живым. Я помогу тебе советом, если хочешь. Но решение, где лечь каждому камню, должен принять ты сам. Так же, как ты принимаешь решения в своей жизни.

Идея эта загорелась в Дмитрии ярким огнём, поглотившим все его мысли на несколько дней. Вернувшись в поместье, он принялся рисовать эскизы, прикидывать размеры участка, который можно было бы выделить под сад, — небольшой внутренний дворик, который примыкал к его мастерской и в котором пока что росло несколько кустов и было пустое пространство, выглядевшее заброшенным. Он измерил его, набросал план, потратил несколько вечеров на поиски камней в окрестностях Эдо — не слишком больших, чтобы их можно было привезти на телеге, но и не слишком маленьких, чтобы они не потерялись в пространстве.

Гэнсукэ, старый крестьянин, услышав о затее Дмитрия, предложил свою помощь:

— Я знаю место в горах, где есть хорошие камни, господин. Не такие большие, как в храме, но подходящие для твоего сада. Если хочешь, я схожу туда с парнями и принесу несколько штук.

— Принеси, — сказал Дмитрий, обрадованный. — И принеси не просто камни, а такие, чтобы они тебе сами казались красивыми. Не по размеру, не по форме, а просто по духу. Я сам выберу из них те, которые лягут в сад.

Через несколько дней Гэнсукэ вернулся с телегой, на которой лежало с десяток камней разной величины и формы: от плоских, как лепёшки, до округлых, похожих на спящих животных. Дмитрий провёл целый день, перебирая их, перекладывая с места на место, пытаясь найти ту самую гармонию, о которой говорил Дзёсё. Он вспоминал сад в монастыре, расположение камней там, но не пытался копировать его — он искал не повторение, а собственное выражение того же самого чувства.

Наконец остановился на пяти камнях, которые, по его ощущению, лучше всего подходили для его маленького сада. Три больших разместил в центре, образуя группу, которая напоминала три острова, а два поменьше — по краям, как бы завершающие композицию. Вокруг них, по примеру монастырского сада, он провёл граблями линии — круги, что расходились от камней, постепенно затихая к краям участка. Это была трудная работа, требовавшая терпения и внимания к мельчайшим деталям, но когда она была закончена, и Дмитрий, отступив на несколько шагов, взглянул на результат, почувствовал то же самое чувство, что и в Хаконэ-дзиндзя: ощущение покоя, простора, присутствия чего-то невыразимого, что было больше, чем просто камни и песок.

Дзёсё, когда пришёл навестить его через несколько дней, долго стоял над садом, не произнося ни слова. Затем повернулся к Дмитрию и сказал:

— Ты понял. Ты не скопировал чужой сад, ты создал свой. И в нём есть момент тишины, который длится вечность. Теперь ты можешь сидеть здесь и медитировать.

— Как медитировать? — спросил Дмитрий. — Я не знаю, как правильно дышать, как правильно сидеть.

— Нет правильного или неправильного, — ответил монах. — Просто сядь, как тебе удобно. Закрой глаза. Дыши ровно. И смотри на сад не глазами, а умом. Представь себе камни. Представь, что они — это твои мысли. Ты не пытаешься их убрать, ты просто позволяешь им быть там. И постепенно они успокаиваются, как успокаиваются волны в море, когда нет ветра.

В следующие дни Дмитрий проводил всё больше времени в своём саду камней. Он сидел на крытой веранде своей мастерской, глядя на камни и песок, и учился просто дышать, просто быть. Сначала это было трудно — его ум постоянно отвлекался на мысли о предстоящем плавании, о войне в Осака, о семье, о работе. Но постепенно, день за днём, научился замечать свои мысли, но не цепляться за них, позволять им приходить и уходить, как облакам в небе. Это не было похоже на молитву или на размышление — это было нечто совсем иное, состояние, в котором он просто наблюдал за собой со стороны, не пытаясь что-то изменить или улучшить.

Однажды, когда он сидел в саду, к нему подошла О-Тиё, держа на руках маленького Ичиро. Мальчик, которому уже исполнилось несколько недель, спал, прижавшись к материнской груди.

— Можно нам посидеть с тобой? — тихо спросила она.

— Конечно, — ответил Дмитрий, подвинувшись, чтобы освободить ей место.

Она села рядом, и они долго молчали, глядя на камни и на игру света, который просачивался сквозь листву и ложился на песок золотыми пятнами.

— Этот сад странный, — сказала она наконец. — Я сначала не понимала, зачем он тебе. Но теперь, когда я сижу здесь… я чувствую, как внутри становится тихо. Как будто ничего не имеет значения. Как будто всё хорошо.

— Это и есть цель, — ответил Дмитрий. — Чтобы ничего не имело значения и при этом всё было хорошо. Чтобы ты могла просто быть, не думая о том, что будет завтра или что было вчера.

— Ты изменился, Дзимитори, — сказала она, поворачиваясь к нему. — Раньше ты всегда был как натянутая тетива. Теперь ты… мягче. Как вода.

— Это благодаря этому старому монаху, — улыбнулся Дмитрий. — И ещё благодаря вам. Тебе и ему. — Он кивнул на спящего Ичиро.

Она улыбнулась в ответ, и в её глазах блеснули искры радости.

— Я рада, что встретила тебя, — сказала она. — В тот день, когда Сигэнорри привёл меня к тебе в дом, я думала, что моя жизнь кончена. Что я буду просто служанкой, прислуживать чужеземцу. А теперь… у меня есть дом, есть муж, есть дети. Я счастлива, Дзимитори. Я по-настоящему счастлива.

Он обнял её, прижимая к себе, и они сидели так, в тишине сада камней, пока солнце не начало клониться к закату, и тени не стали длиннее, а золотой свет не сменился серебристым сиянием наступающего вечера.

Дмитрий, глядя на спящего сына, на улыбающуюся жену, на камни, которые сам расставил по своему разумению, впервые за многие годы чувствовал не просто покой — он чувствовал полноту. Ощущение того, что всё, что случилось с ним, всё, что он пережил, все его падения и подъёмы, вся его борьба за место в этом мире, — всё это было не зря. Он нашёл не только дом, но и себя.

Предыдущая главаГлава 5 из 35Следующая глава