«Дорога назад никогда не бывает точной копией дороги туда — она проходит через те же воды, но уже другими людьми.»
Дальнейший путь, что оставалось теперь одолеть посольству, — сперва вдоль тёплых уже вод Атлантики, а после и через тропические широты Индийского океана, — отличался от пути первого, памятного ещё по прошлогоднему плаванию из Ураги в Архангельск, не столько направлением — оно было, по сути, тем же самым, лишь пройденным в обратную сторону, — сколько тем особым, неуловимым чувством узнавания, что охватывает всякого путешественника, возвращающегося знакомой дорогой: моряки уже знали, чего ожидать от того или иного отрезка пути, знали, где сыщется безопасная стоянка, а где — коварная мель или переменчивый нрав местных ветров, и знание это, помноженное на немалый уже опыт, позволяло всему каравану идти куда увереннее и, по возможности, быстрее, чем шёл он в первый раз, впервые прокладывая курс через неведомые прежде воды.
От норвежских берегов, оставшихся за кормой уже вскоре после разговора Дмитрия с Чебыкиным о порте Кумано, путь их лежал теперь вдоль побережья на юг, к берегам Голландии, — и первый отрезок этой дороги прошёл без особых происшествий, если не считать двух дней вынужденной стоянки у одного из прибрежных норвежских селений, потребовавшейся для того, чтобы отремонтировать треснувшую мачту на «Северной Звезде» да пополнить запасы пресной воды прежде долгого перехода к берегам Голландии. Амстердам, куда оба судна вошли уже привычным, хоженым фарватером, встретил посольство с куда меньшим удивлением, чем год назад: весть о невиданных прежде японских гостях уже облетела весь город, и потому нынешний визит обошёлся без того столпотворения зевак, что сопровождало первое появление Дмитрия и его дружины на амстердамской пристани, — зато обошёлся он и без долгих проволочек, потому что бургомистр, уже наслышанный об успехе московского посольства и о богатстве привезённого им товара, поспешил оказать японским да русским гостям всяческое содействие, надеясь тем самым застолбить для голландских купцов место в будущей торговле с далёкой восточной страной.
— На этот раз, Дзимитори-сан, — заметил капитан Манн, наблюдая за тем, как трюмы обоих кораблей споро пополняются свежей провизией да припасами под присмотром амстердамских торговцев, — я вижу, что весь город принимает нас за старых знакомых, а не за диковину с другого края света. Слава, как я погляжу, бежит впереди человека куда быстрее самого быстроходного корабля.
Сам бургомистр, наслышанный уже о прошлогоднем визите да о последовавшем за ним успехе московского посольства, пожелал на этот раз принять Тимофея Юрьевича да Дмитрия у себя лично, — приём этот, впрочем, обошёлся без долгих церемоний прошлого года, ограничившись коротким, деловым разговором за кубком доброго рейнского вина.
— Слышал я, — заметил бургомистр, человек грузный, добродушный на вид, но с тем цепким, оценивающим взглядом, что выдавал в нём прирождённого дельца, — что торговля ваша с далёкой Японией уже привлекла внимание и в Лондоне, и здесь, у нас. Не пожелает ли посол московский заключить с городом нашим особый уговор — чтобы товар японский шёл через наши склады прежде, нежели попадёт к иным покупателям?
— О том, почтенный бургомистр, — отвечал Тимофей Юрьевич через Дмитрия с той же неспешной осторожностью, что отличала его во всяком торговом разговоре, — решать не мне одному, а государю моему да Посольскому приказу. Передам ему просьбу вашу в точности, а уж как он рассудит — то его царская воля.
Бургомистр, выслушав этот уклончивый, но вполне учтивый ответ, кивнул с пониманием — ответ такой, судя по всему, был для него делом привычным во всяком разговоре с осторожными посланниками чужих держав, — и на том аудиенция, к обоюдному облегчению обеих сторон, была завершена без дальнейших проволочек.
От Амстердама путь их лежал теперь не на север, как прежде, а на юго-запад — через Узкое море, вдоль знакомых уже английских берегов, а после и вовсе в открытый океан, тем же путём, каким шли карраки Короны Португальской вот уже более столетия, — и здесь-то, на подступах к Азорским островам, посольство впервые за всё обратное плавание столкнулось с той самой угрозой, о какой Дмитрий, признаться, за минувший год почти успел позабыть.
Шведский флаг показался на горизонте на исходе третьей недели пути от берегов Англии — не одинокий пинас, как то было в прошлый раз, а целых два судна, шедших наперерез курсу обоих русско-японских кораблей с той решительностью, что не оставляла сомнений в намерениях их капитанов. Хатта, первым различивший чужие паруса с марса «Святого Михаила», доложил о том Дмитрию без промедления, и вскоре на палубе, вооружившись подзорными трубами, собрались все, кому дело это было по чину: сам Дмитрий, Манн, Аргамаков со своими пятидесятниками, да Тимофей Юрьевич, чьё сухое, обветренное за долгие месяцы плавания лицо приняло при виде чужих парусов то же спокойное, ничем не выдающее тревоги выражение, каким отличалось оно и на всех прежних приёмах в Грановитой палате.
— Опять шведы, — заметил Манн, разглядывая приближающиеся суда с тем же прищуром опытного морехода, с каким разглядывал он год назад пинас капитана Стенбока. — И, похоже, судя по оснастке, один из них — тот самый корабль, что останавливал нас в прошлый раз у берегов Норвегии. Стенбок, если не ошибаюсь, — уж больно приметны эти паруса с косой заплатой на гроте.
Опасение это подтвердилось спустя ещё час, когда одно из шведских судов, приблизившись на расстояние оклика, легло в дрейф борт о борт с «Северной Звездой», и на палубу поднялся сам молодой офицер, тронутый уже за минувший год заметной сединою на висках, — тот самый капитан Стенбок, что год назад безуспешно пытался выведать у Ротгирса содержимое трюмов да намерения посольства.
— Капитан Ротгирс! — воскликнул он с деланой радостью старого знакомого, оглядывая при этом палубу голландского судна с тем цепким, ищущим взглядом, что выдавал истинную цель его визита куда яснее всяких приветствий. — Вот уж не ожидал встретить вас снова в этих водах, да ещё и на обратном пути! Стало быть, дело ваше в далёкой Японии сладилось, раз возвращаетесь с полными трюмами? Не будет ли с моей стороны дерзостью просить дозволения осмотреть груз — обычная формальность, вы понимаете, для всех судов, идущих через воды, где корона наша блюдёт известный порядок.
— Дерзостью не будет, — невозмутимо отвечал Ротгирс, скрестив руки на груди с тем же спокойствием, с каким встречал он и год назад подобные притязания, — да только порядка такого, о котором вы толкуете, капитан Стенбок, в открытом океане, вдалеке от всяких берегов, я, признаться, доселе не встречал ни в одном своде морских законов, какие мне доводилось изучать за без малого тридцать лет хождения по этим водам. А что до груза, — прибавил он, кивнув в сторону выстроившихся на палубе самурайских воинов да полусотни русских стрельцов, чьи бердыши и пищали блестели на солнце куда внушительнее прошлогоднего десятка японской охраны, — то осмотреть его вы, разумеется, можете, если найдёте способ уговорить вот этих добрых людей потесниться да пропустить вас к трюмам.
Стенбок, окинув взглядом это внушительное построение — куда более многочисленное и куда лучше вооружённое, чем то, что встречало его судно год назад, — заметно помрачнел лицом, но не оставил своих притязаний вовсе, а лишь сменил тон на более примирительный, попытавшись зайти с иной стороны.
— Полно, капитан, к чему такая настороженность меж добрыми знакомыми? Я ведь не с пустыми руками пришёл — готов и торг предложить: часть моего груза, привезённого из Стокгольма, на часть вашего, если товар и вправду так хорош, как о нём говорят по всем европейским портам.
— Товар наш, — вмешался в разговор сам Дмитрий, выступив вперёд с тем достоинством, что подобало полномочному послу двух великих государств, — предназначен сёгуну японскому, а не для торга с чужими флагами посреди открытого моря. Ежели угодно вашей короне вести дела с землёю Ниппон, — милости просим к его двору, или в Архангельск или в Москву, к государю российскому, где всякое дело решается по обычаю да по закону, а не силою оружия на пустынных водах, вдалеке от всякого свидетеля.
Слова эти, произнесённые с той спокойной твёрдостью, что Дмитрий выработал за долгие месяцы придворных переговоров что в Эдо, что в Кремле, возымели, по всей видимости, куда большее действие на шведского капитана, чем любые угрозы: Стенбок, смерив взглядом сперва самого Дмитрия, а после и весь строй вооружённых до зубов защитников каравана, лишь развёл руками с видом человека, признающего очевидное поражение, но не желающего терять лицо перед собственной командой.
— Что ж, — произнёс он наконец, — раз так, не смею более задерживать столь важное посольство. Передайте государю вашему, что шведская корона всегда готова к честной торговле, если на то будет добрая воля обеих сторон.
И, откланявшись с той же деланой учтивостью, с какой начинал разговор, Стенбок велел своим людям отчаливать от борта «Северной Звезды», а оба шведских судна, постояв ещё с четверть часа на почтительном расстоянии, точно раздумывая, не рискнуть ли всё же на более решительные действия, в конце концов повернули на север, к родным берегам, оставив посольство продолжать путь без дальнейших помех.
— Не нашли чем поживиться, — заметил Аргамаков с той сдержанной, воинской усмешкой, что позволял он себе крайне редко, — и то слава Богу. С полусотней добрых стрельцов да двумя десятками самурайских клинков всякий швед призадумается, прежде чем на рожон лезть.
— А ведь в прошлый раз, — заметил Дмитрий, глядя вслед удаляющимся шведским парусам, — этот же самый Стенбок держался куда наглее, покуда видел перед собою десяток безоружных с виду японцев да голландский флейт без особой охраны. Ныне же, гляжу, и голос переменил, и повадку.
— Оно и понятно, боярин, — заметил Аргамаков. — Волк на овцу всегда смелее кидается, чем на медведя. А мы теперь, почитай, не овцы вовсе.
Схожая история, хотя и в куда более сдержанной форме, повторилась ещё дважды за время плавания через Индийский океан: голландские и английские суда, встречавшиеся посольству у берегов Африки да у входа в Малаккский пролив, неизменно пытались чинить те или иные препятствия — то требуя показать груз под предлогом досмотра на предмет контрабандного пороха, то настаивая на уплате некоей мнимой пошлины за проход через воды, якобы состоящие под покровительством их собственных торговых компаний, — но всякий раз присутствие капитанов Манна и Ротгирса, чьи имена и репутация были хорошо известны во всех факториях от Гоа до Батавии, меняло весь расклад переговоров куда решительнее, чем могли бы изменить его любые угрозы силой: соотечественники их, сколь бы ни хотели они по указке собственных компаний расстроить невиданное прежде московско-японское дело, не решались всё же идти на открытое столкновение с людьми, чьё слово в самих компаниях этих ценилось весьма высоко, а потому всякий спор оканчивался в конце концов лишь долгими, утомительными переговорами да небольшими уступками с обеих сторон, но никогда — открытым боем.
— Компании наши, — пояснял как-то Ротгирс Дмитрию за вечерней трапезой, — сильны деньгами да связями при дворах, но слабы там, где дело касается чести отдельного капитана. Пусти я слух по всем факториям от Кейптауна до Батавии, что торговый дом такой-то обошёлся со мною бесчестно, задержав безо всякой вины моё судно, — и от этого дома отвернутся многие из тех, с кем мне ещё не раз доведётся вести дела в будущем. Оттого и предпочитают они не связываться с нами открыто, а искать иных, более тонких путей, — а тонкие пути эти, как правило, требуют куда больше времени да терпения, чем есть у них в запасе, пока мы идём своим курсом, не задерживаясь.
Куда меньше, впрочем, было в силах человеческих сделать против самой стихии, — и обратный путь через южные широты Атлантики и Индийского океана принёс каравану испытания, каких не смогли предвидеть заранее ни Манн, ни Ротгирс, при всём их немалом опыте. У самого мыса Доброй Надежды, куда суда подошли уже на исходе третьего месяца плавания от берегов Англии, их застиг шторм, какого, по признанию самого Манна, не видывал он и за все двадцать лет хождения в этих водах, — трёхдневная буря, во время которой оба корабля, разлучённые почти на сутки непроглядной тьмой и ревущим ветром, чудом избежали крушения о прибрежные скалы.
Дмитрий, проведший всю первую ночь этого шторма наверху, у штурвала рядом с Манном, помогая держать корабль носом к волне, запомнил её как одно из самых страшных испытаний за все три года своей жизни в этом веке: волны, вздымавшиеся выше самой грот-мачты, обрушивались на палубу с таким грохотом, что заглушали даже крики боцмана, отдававшего команды в самое ухо ближайшего матроса; снасти стонали и трещали, точно живые существа, испытывающие невыносимую муку; а сам корабль, казавшийся ещё накануне столь надёжным и просторным, теперь швыряло из стороны в сторону с той лёгкостью, с какой швыряет щепку в горном потоке.
— Держитесь, Дзимитори-сан! — прокричал ему в самое ухо Манн, перекрикивая рёв ветра. — Если продержимся до утра — считайте, что прошли самое худшее, а до утра уже недалеко!
Утро и вправду принесло некоторое облегчение — ветер, не стихая вовсе, всё же ослаб настолько, что позволил команде перевести дух да оценить понесённый ущерб, — но не избежал караван за эти три дня и иной, куда более горькой потери: молодой японский матрос из Ураги, чьё имя Дмитрий, к стыду своему, так и не успел за долгие месяцы плавания толком запомнить, сорвался с грот-мачты в разгар шторма, пытаясь закрепить сорванный ветром парус, и был унесён волной прежде, чем товарищи успели прийти ему на помощь, — тело его, как и тело молодого голландца Клааса год назад, так и не нашли.
Задержка у мыса, потребовавшаяся для того, чтобы залатать полученные штормом пробоины да похоронить по морскому обычаю ещё двух стрельцов, скончавшихся за минувшие недели от той изнурительной болезни, что моряки издавна именовали цингой, а лекарь посольства, старик отец Амвросий, приставленный к каравану ещё в Москве по настоянию самого государя, — недостатком в пище свежей зелени да плодов, — заняла добрых десять дней.
Похороны эти, состоявшиеся на третий день стоянки у скалистого, продуваемого всеми ветрами берега, отец Амвросий отслужил с тем истовым усердием, что подобало пастырю, хоронящему паству свою вдали от родной земли, в чужих, неосвящённых водах. Облачившись в потемневшую от времени и морской сырости епитрахиль, какую хранил в особом, обшитом кожей ларце, читал заупокойную молитву над завёрнутыми в парусину телами, и голос его, надтреснутый годами да морской сыростью, разносился над притихшей палубой гладью с той скорбной торжественностью, что заставляла даже иноверцев из числа японской дружины стоять в почтительном, безмолвном внимании.
— Со святыми упокой, Христе, души раб твоих, — произносил он нараспев, крестя опущенные уже в волны тела, — идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная. Прости им, Господи, вся согрешения вольная и невольная, и приими души их в селениих праведных.
— Далеко от дома легли, — заметил Гаврила тихо, стоя подле Дмитрия с непокрытой головой, как то полагалось при отпевании. — Ни могилки тебе, ни креста над нею, одна вода студёная кругом.
— Не в могилке дело, Гаврила, — отвечал Дмитрий так же тихо, — а в том, что дело своё исполнили честно до самого конца. Того у них никакое море не отнимет.
И Дмитрий, наблюдая за этими похоронами с тем же тягостным чувством, что охватывало его при всякой подобной утрате, невольно вспоминал слова капитана Манна, сказанные ещё в начале первого их плавания: студёное да штормовое море не разбирает чинов и званий, забирая свою дань что с простого матроса, что с посланника двух великих государей.
Не легче далось каравану и пересечение самого Индийского океана: муссонные ветра, что несли их суда попутным ходом на пути в сторону Архангельска год назад, теперь, на обратном пути, дули в противном направлении, вынуждая Манна и Ротгирса, посовещавшись со всеми знающими людьми, какие только нашлись средь голландских лоцманов, нанятых ещё в Батавии, избрать путь более долгий, но и более безопасный — вдоль восточного побережья Африки, а после через воды, омывающие Мадагаскар, минуя по возможности прямой путь через открытый океан, где противный ветер грозил задержать суда на многие недели вовсе без движения.
Именно здесь, у берегов острова, показавшегося на горизонте пышной, покрытой густой зеленью грядой холмов, каравану пришлось выдержать и самое тяжкое, пожалуй, из всех испытаний обратного пути — то, что не имело отношения ни к вражеским парускам, ни к самой стихии: почти три недели штиля, во время которого оба судна простояли на месте, не в силах двинуться ни на румб вперёд при полном безветрии, а запасы пресной воды, и без того истощённые долгим переходом от Африки, начали подходить к концу с той неумолимой быстротой, что заставила даже самых стойких из команды говорить меж собою всё более тревожным шёпотом.
— Не подойти нам к берегу при таком безветрии, Дзимитори-сан, — объяснял Манн, тщетно вглядываясь в неподвижную, точно застывшую в зеркальной глади воду, — а близ этих берегов, сказывают знающие люди, что бывали здесь прежде, водятся такие рифы да мели, каких без верного ветра да доброго лоцмана не одолеть без риска потерять судно вовсе. Придётся ждать перемены погоды, урезав паёк воды до самого скудного предела.
Три дня спустя, когда положение сделалось уже совсем отчаянным, а несколько человек из числа стрельцов да японских матросов слегли от изнурения и жажды, Аргамаков, обходя палубу с ежедневным докладом, не скрывал более охватившей его самого тревоги.
— Плохо дело, боярин, — произнёс он, понизив голос, чтобы не услышали стрельцы. — Люди мои крепки, да не железные же они. Ещё день-другой такого пекла без воды — и начнём терять их не от болезни, а от одной лишь жажды.
— День продержимся, Никита Иванович, — отвечал Дмитрий с той уверенностью, какой на самом деле ощущал в себе куда меньше, нежели показывал, — а там либо ветер переменится, либо придумаем что иное. Не в первый уже раз море испытывает нас на прочность.
— Дай Бог, — вздохнул Аргамаков, — да только терпение моё на молитву одну и уповает, признаться, всё меньше с каждым часом такого пекла.
Налетевший наконец свежий бриз позволил обоим судам подойти к небольшой, укрытой от открытого океана бухте, где нашлась, по счастью, пресноводная речка, впадавшая в море меж двух невысоких скал, — и вода эта, пусть отдававшая лёгким привкусом тины да ила, показалась всей изнурённой команде слаще самого лучшего вина, что доводилось пробовать иным из них при дворах европейских государей.
Считая все эти задержки — и трёхдневный шторм у мыса Доброй Надежды, и десять дней вынужденного ремонта, и три недели гибельного штиля у берегов Мадагаскара, и ещё добрую неделю, потраченную на пополнение припасов да починку такелажа в водах Малаккского пролива, — обратный путь от берегов Архангельска до японских вод занял без малого девять месяцев, — срок хотя и немалый, но всё же на месяц с лишним короче того времени, что потребовалось на путь в противоположную сторону, так как теперь, оба капитана могли выбирать путь свой увереннее прежнего, минуя порою те гавани, что в первый раз казались необходимыми для отдыха, то теперь, при трезвом расчёте, представлялись лишь напрасной тратой драгоценного времени. Так, минули стороной и Макао, и Гоа, где в первый раз посольство провело добрую неделю в ожидании попутного муссона, — на этот раз лишь бросив якорь на день-другой для самой краткой стоянки да пополнения воды. В Макао, впрочем, Дмитрий всё же улучил час, чтобы навестить иезуитскую миссию, где помнили ещё его прошлогодний приезд по письмам отца Феррейры, — и настоятель миссии, старый, сгорбленный годами падре Симоэнс, узнав о скором возвращении чужеземного хатамото домой, вручил ему запечатанное послание для передачи Феррейре, да прибавил при этом с той характерной для иезуитов проницательностью, что не укрылась от Дмитрия ещё при первой их встрече:
— Передайте отцу Феррейре, что здесь, в Макао, весть о вашем посольстве наделала немало шума среди наших собратьев, что подвизаются при дворе сёгуна. Иные видят в успехе вашем угрозу для дела миссии, иные же — напротив, надежду на то, что земля Ниппон откроется отныне для торговли и веры куда шире прежнего. Передайте отцу Феррейре, что я, со своей стороны, молюсь за второй из этих двух исходов.
— Передам непременно, падре, — отвечал Дмитрий, принимая письмо с должной почтительностью, — и благодарю за добрые слова.
Дальнейший путь за время обратного пути, от студёных вод Белого моря до тёплых, напоённых пряным ароматом воды у берегов Японии, посольство потеряло, ещё троих человек: одного из голландских канониров, унесённого горячечной лихорадкой в водах близ Мадагаскара, да двух русских служилых людей, сгинувших вместе с небольшой шлюпкой, посланной за водой к негостеприимному берегу Суматры, где на них, по всей видимости, напали местные дикари, — весть об этой последней потере, привезённая уцелевшими гребцами в самом плачевном состоянии, легла тяжким камнем на душу всего каравана, но не смогла, по счастью, поколебать общей решимости довести дело до конца, столь близкого уже к своему завершению.
Земля показалась на горизонте — теперь уже не английский меловой берег, а знакомые, пусть и виденные однажды, очертания японского побережья, — на исходе девятого месяца плавания, в один из тех ясных, безветренных дней, что выдаются порою даже посреди самого бурного океана словно в награду за все перенесённые тяготы, и весть эта, разнёсшаяся по обоим кораблям с той стремительностью, с какой разносится по морю всякая долгожданная новость, вызвала на палубах такое ликование, какого Дмитрий не видел со времени первого, столь же радостного открытия английских берегов год с лишним назад.
— Земля! Земля! — кричал вперёдсмотрящий с фок-мачты «Святого Михаила», и крик этот, подхваченный десятками голосов, разнёсся над водой с той неудержимой радостью, что понятна без перевода на любом языке. Стрельцы, побросав свои обычные дела, столпились у борта, вглядываясь в едва различимую полосу на горизонте, а самурайская дружина, при всей своей обычной сдержанности, не удержалась от того, чтобы не обменяться короткими, но полными искреннего облегчения возгласами.
— Дошли, Дзимитори-доно! — воскликнул Такэда, не в силах более сдерживать распиравшую его радость. — Дошли всё-таки!
— Дошли, — подтвердил Дмитрий, чувствуя, как и в его собственной груди разливается то же самое, ни с чем не сравнимое облегчение человека, чьё многомесячное странствие подходит наконец к своему завершению.
Порт Кумано, куда оба судна вошли тремя днями позже, миновав уже узкий, усеянный рыбачьими лодками пролив меж южной оконечностью Хонсю и грядой мелких, покрытых густым лесом островков, оказался именно таким, каким описывал его капитан Ротгирс со слов своих знакомцев с Дэдзимы: невеликая, но удобная бухта, укрытая с моря высокими, поросшими соснами скалами, а с суши — подступающими почти к самой воде отрогами тех священных гор, что тянулись отсюда в глубину полуострова на многие вёрсты, скрывая в своей зелёной, туманной глубине древние храмы да святилища, к которым испокон веков стекались паломники со всех концов страны.
Весть о прибытии невиданных прежде кораблей — тех самых, о которых уже не первый месяц ходили по всей Японии смутные, обрастающие всё новыми подробностями слухи, — облетела окрестные деревни быстрее, чем успели бросить якорь, и к тому времени, как первая шлюпка с Дмитрием, несколькими воинами дружины да русскими послами достигла берега, на пристани уже толпилось изрядное число местных жителей: рыбаки, оставившие свои сети, крестьяне из окрестных деревень, монахи в белых одеждах паломников да торговцы всякой мелкой снедью, что мгновенно, с той расторопностью, что свойственна торговому люду во всяком уголке земли, принялись раскладывать свой товар прямо на пристани, завидев столь непривычную глазу публику.
Навстречу прибывшим, раздвигая толпу с той неспешной, исполненной достоинства важностью, что подобала человеку его звания, вышел местный чиновник — невысокий, сухощавый самурай преклонных лет по имени Ясуда, приставленный здешним даймё к надзору за паломничьим путём да за порядком в прибрежных селениях, — остановившись в положенных нескольких шагах, отвесил Дмитрию поклон той меры, что подобала хатамото сёгунского дома.
— Дзимитори-доно, — произнёс он с той церемонной размеренностью, что была свойственна речи чиновников во всяком уголке страны, — весть о славном посольстве вашем достигла и наших скромных берегов задолго до вашего прибытия. Недостойный слуга даймё Хосокавы почтёт за честь оказать вам и спутникам вашим всякое возможное содействие, покуда вы пребываете в землях его.
— Благодарю тебя, Ясуда-доно, — отвечал Дмитрий с той же почтительной размеренностью, поклонившись в ответ мерой, приличествующей его собственному чину. — Задержимся мы здесь недолго — на день-другой, не более, дабы пополнить припасы да дать людям отдохнуть с дороги. Прошу простить дерзость столь многолюдного посещения мест, столь почитаемые вашим народом.
— Земля Кумано открыта для всякого странника с чистыми намерениями, — отвечал Ясуда с лёгким, чуть заметным поклоном, — тем паче для посольства, что несёт славу и пользу самому дому Токугава. Располагайтесь, как сочтёте нужным, — а если пожелают спутники ваши подняться к святилищам, я почту за долг снарядить для них надёжных проводников из числа местных жителей.
Тимофей Юрьевич, Аргамаков да добрая половина стрельцов, впервые за девять месяцев плавания ступившие на землю столь диковинной, невиданной прежде страны, разглядывали открывшуюся им картину с тем же жадным, почти детским изумлением, с каким разглядывали европейские зеваки в Амстердаме да в Архангельске самих японских воинов год назад: невысокие, крытые соломой да черепицей домики, теснившиеся у самого подножия гор; красные тории — воротные арки, что отмечали здесь, как объяснил Дмитрий, границу земного и священного, — вздымавшиеся то тут, то там среди зелени склонов; сами горы, окутанные лёгкой, почти неземной дымкой, что придавала всему пейзажу вид, более похожий на живописный свиток, чем на действительность.
— Дивно, — пробормотал Шорин, оглядывая склоны гор с тем же алчным, но на сей раз почти благоговейным вниманием, с каким разглядывал он в своё время шёлк да лаковую посуду. — Век бы жил, не видал, а поглядеть, оказывается, стоило. Знать, не соврали те, кто про восточные диковины сказывал.
Именно эта суматоха всеобщего, обоюдного изумления — так как и местные жители, завидев вооружённых бердышами да пищалями бородатых чужеземцев, глядели на них с не меньшим любопытством, чем русские гости глядели на японские святилища, — послужила тем самым удобным случаем, какого Дмитрий и Чебыкин дожидались вот уже добрых девять месяцев плавания. Пока внимание всей команды и всего посольства было поглощено разглядыванием невиданного берега, торгом со снующими вокруг мелкими торговцами, купец в низко надвинутом треухе — тот самый человек без имени, взявший себе имя покойного Анисима Прокофьевича Чебыкина, — незаметно отделился от общей толпы гостей, сославшись на желание поразмять ноги да поглядеть на местную снедь.
Дмитрий, приметив это движение краем глаза, но не подавая никакого знака остальным, последовал за ним чуть погодя, будто бы по случайности оказавшись в той же части пристани, куда отошёл тот.
— Здесь я с тобой попрощаюсь, — произнёс Дмитрий тихо, не оборачиваясь и продолжая рассматривать разложенные на рогожах местные сувениры — резные амулеты да чётки паломников, — как условились. Проводников здесь, я вижу, и вправду в изобилии, — вон стоит уже целая вереница желающих сопроводить всякого богатого гостя в горы, к самым дальним святилищам, за самую скромную плату. Что мне сказать остальным, если тебя станут искать?
— Скажешь, что видел меня в последний раз бредущим в сторону храмов, разинув рот, точно всякий прочий паломник, — а после потерявшимся в толпе, как оно порою и случается с людьми немолодыми да не привычными к чужим краям. Пошлёшь, если пожелаешь, людей на поиски, — они, разумеется, ничего не найдут, потому что к тому времени я буду уже далеко в горах, под опекой нанятого проводника, а ищущие меня люди сочтут, что либо я заблудился, либо, того хуже, стал жертвой лесного зверя, — печальный, но не столь уж редкий исход для чужестранца, впервые оказавшегося в незнакомых горах.
Дмитрий кивнул, признавая разумность этого плана, а после, чуть помедлив, произнёс то, что, по правде говоря, тревожило его едва ли не более всего последнего разговора об исчезновении:
— Ты и вправду не боишься идти туда один, без всякой охраны, без знания языка?
— Я прожил в этом веке дольше, чем ты можешь предположить, Дмитрий, — отвечал Чебыкин с тем же спокойным, чуть насмешливым прищуром, каким отличался он во всяком разговоре о собственной судьбе. — Я японский знаю немного,— не в совершенстве, но достаточно для того, чтобы объясниться с простым проводником да не вызвать лишних подозрений. А что до опасности, — так вся моя прежняя жизнь, что здесь, что там, в развалинах будущего, была одною сплошной опасностью, к которой я, кажется, притерпелся куда прочнее, чем сам мог бы вообразить в юности.
Наступила недолгая пауза, во время которой оба они, стоя чуть поодаль друг от друга среди снующей вокруг разноязыкой толпы, молчали, точно не находя нужных слов для того, чтобы должным образом завершить эту странную, полную взаимных тайн главу собственных судеб.
— Что ж, — произнёс наконец Чебыкин, чуть повернув голову и глядя на Дмитрия тем самым внимательным, изучающим взглядом, каким глядел на него и в первый их откровенный разговор посреди северного моря, — прощай, Дмитрий. Не думаю, что найду то, что ищу, — а если и найду, не уверен, что оно окажется тем самым спасением, о каком я так долго мечтал. Но искать я всё равно буду, потому что ничего иного мне в этой жизни не остаётся. Ты нашёл свой покой в чужой семье и в чужом доме, а я, видно, обречён искать свой покой в ином месте — том, где само время подчиняется не судьбе, а расчёту.
— Прощай, — отвечал Дмитрий, чувствуя, как в голосе его невольно проступает нечто, похожее на искреннее, хотя и неоднозначное сожаление. — Надеюсь, ты найдёшь то, что ищешь, — или, по крайней мере, найдёшь покой, каким бы путём он тебе ни дался.
Чебыкин, не отвечая более ни слова, коротко, почти неприметно кивнул, а после, развернувшись, зашагал прочь от пристани, в сторону той самой вереницы наёмных проводников, что дожидались желающих отправиться в горы, — и уже подойдя к одному из них, невысокому, крепкому старику в белых одеждах ямабуси, о чём-то заговорил с ним на ломаном, но вполне разборчивом японском наречии. Дмитрий, наблюдая эту сцену издали, видел, как старик-проводник, выслушав просьбу чужеземного гостя, коротко кивнул и указал рукой в сторону одной из горных троп, что вилась меж соснами всё выше, пока не скрывалась в той самой лёгкой, туманной дымке, что окутывала здешние горы, точно вечная завеса меж миром земным и миром священным.
Уже у самой границы толпы, там, где пристань уступала место первым домам рыбачьей деревни, Чебыкин обернулся ещё раз — на этот раз не таясь, глядя прямо на Дмитрия с тою же, что и прежде, спокойной, чуть насмешливой полуулыбкой, — и, махнув ему рукой тем небрежным, почти дружеским жестом, каким машут на прощание старому, хотя и не самому близкому знакомому, произнёс достаточно громко, чтобы Дмитрий, при всём шуме пристани, сумел разобрать эти последние слова:
— Может, ещё встретимся!
И с этими словами он растворился в толпе местных жителей и паломников, шагнув на узкую тропу, ведущую прочь от берега, в глубину гор, — и уже спустя несколько минут Дмитрий, как ни силился, не мог более различить среди снующих туда-сюда людей ни низко надвинутого треуха, ни той приметной, чуть сутулой походки, что отличала мнимого купца Чебыкина от всех прочих обитателей этого мира.
Оставшиеся в порту Кумано двое суток — время, потребовавшееся для пополнения последних припасов свежей воды да провизии перед завершающим отрезком пути к Осакскому заливу и далее к Ураге, — прошли для всего посольства в непрестанном, жадном осмотре местных диковин: Тимофей Юрьевич да несколько наиболее любопытных из стрельцов испросили у Дмитрия дозволения подняться к ближайшему из горных святилищ, куда и были сопровождены нанятым за скромную плату проводником, вернувшись оттуда в глубоком, почти благоговейном молчании, какое всегда охватывает человека, впервые узревшего нечто, превосходящее всякое привычное ему представление о святости да древности; Шорин же, верный своей купеческой натуре, провёл всё это время в оживлённых, хотя и через жесты да немногие японские слова, переговорах с местными торговцами, выведывая, какие товары могли бы найти здесь наилучший сбыт да по какой цене.
Во второй вечер этой недолгой стоянки Тимофей Юрьевич, вернувшись с той самой прогулки к горным святилищам, застал Дмитрия на палубе в одиночестве и, остановившись рядом, произнёс с той задумчивой рассудительностью, что отличала его во всяком серьёзном разговоре:
— Дивные места, боярин. Стоял я давеча у тамошнего храма да думал: вот и я, грешный, сподобился узреть край света, о каком дома, в Москве, и не слыхивали вовсе. Государь, чай, не поверит, покуда своими глазами чертежи да дары не увидит.
— Поверит, Тимофей Юрьевич, — отвечал Дмитрий. — А не поверит — так пришлём ему ещё посольство, пусть сам едет да смотрит.
— Ну, это уж навряд ли, — усмехнулся боярин, — государю нашему не с руки за тридевять земель разъезжать, на то у него послы есть, вроде нас с тобою. А тебе, я чаю, не терпится уже домой добраться — вон как на воду глядишь, будто поторопить её хочешь.
— Есть такое, — признался Дмитрий с невольной улыбкой. — Два года, почитай, семьи не видел. Сын мой, что младенцем оставался, поди, уже и ходить выучился, и говорить начал, а я всё это пропустил.
— Ничего, боярин, — заметил Тимофей Юрьевич с той отеческой теплотой, что позволял себе не часто, — то, что пропустил, наверстаешь ещё, а то, что сделал, — сделал на славу. Не всякому такое по силам.
Дмитрий, поблагодарив боярина коротким кивком, вновь обратил взгляд на тёмную, отражающую последние отблески заката воду залива, — и в эту минуту, впервые за все девять месяцев плавания, ощутил с ясностью, какой не было в нём прежде, что дорога домой теперь и вправду измеряется не месяцами, а считаными уже днями.
Когда же на третье утро вездесущий Хатта, обошедший, как то было ему поручено, все окрестные харчевни да постоялые дворы в поисках «заблудившегося» купца, вернулся с неутешительной, хотя и не вовсе неожиданной для Дмитрия вестью, что нигде и никто не видел человека в приметном треухе с обожжённым лицом с самого позавчерашнего дня, — доклад свой он произнёс с той обстоятельностью, что подобала старшему в дружине, отчитывающемуся перед господином о неудаче порученного дела:
— Дзимитори-доно, обошёл я с Такэдой все харчевни да постоялые дворы, что есть в этом селении, расспросил и рыбаков, и торговцев, и даже двух монахов, что вели вчера группу паломников в горы. Никто не видел этого человека со вчерашнего утра. Один из проводников припомнил было, что нанимал его некий чужеземец, плохо говоривший по-нашему, да отвести взялся не к ближним, а к самым дальним святилищам, куда обычные паломники и не ходят вовсе, — но сам проводник тоже пропал вместе с нанимателем, так что спросить более не с кого.
— Стало быть, ушёл он далеко, — заметил Дмитрий, придав своему лицу должную меру озабоченности. — Что ж, он сам того пожелал — на всё его воля. Не стану более утруждать тебя понапрасну, Хатта, — ты сделал всё, что было в твоих силах.
— Как прикажете, Дзимитори-доно, — отвечал тот с коротким поклоном, — хотя, признаться, дело это кажется мне странным. Купец не из тех, кто по доброй воле бросается в неведомые горы без охраны да без запасов.
— Люди бывают разными, Хатта, — отвечал Дмитрий, выдерживая взгляд старшего воина с тем спокойствием, что выработал он за это время, — а этот, сдаётся мне, был из тех, кто всю жизнь искал чего-то, чего не находил на равнине. Пусть ищет и дальше, раз так ему угодно, — не нам его отговаривать.
Хатта, выслушав этот ответ, поклонился ещё раз и удалился, не задавая более вопросов, — но Дмитрий, глядя ему вслед, понимал, что от проницательного взгляда старшего воина едва ли укрылось нечто недосказанное в этом объяснении, — впрочем, Хатта был из тех людей, что умели хранить чужие недомолвки не хуже, чем собственные тайны, и потому Дмитрий не сомневался, что дело это далее обсуждаться не станет.
Придав своему лицу должную меру озабоченности, распорядился о нескольких дополнительных поисках по окрестным деревням да храмам — поисках, что, как и предполагал он с самого начала, не принесли ровным счётом никакого результата.
— Пропал, видно, купец, — доложил Аргамаков с той сдержанной досадой, что подобает воинскому человеку, докладывающему о неприятном, но не смертельно важном происшествии, — либо в горы забрёл да заблудился, либо стал жертвой зверя лесного, либо, того хуже, лихих людей — тут, сказывают, в горах разного люда бродит немало, особливо среди тех, кто монашеский обет принял, да истинной святости в сердце не имеет. Искать долее, думаю, без толку, а время не терпит — не ради одного купца, пусть и справного, всё посольство задерживать.
— Верно рассудил, — согласился Дмитрий с тою же напускной, тщательно выверенной досадой, что позволяла ему скрыть истинное облегчение, разлившееся в груди при мысли о том, что тягостное, полное взаимных тайн знакомство это разрешилось наконец без крови и без предательства — тем единственным путём, что казался ему, при всех обстоятельствах, наименее худшим из всех возможных. — Оставим здесь весть для тамошнего старосты, на случай, если он всё же объявится, да продолжим путь. Дело наше не терпит долгих задержек, а купец этот, коли жив остался, сам сумеет о себе позаботиться, — человек он, как я успел заметить, весьма самостоятельный.
И с этими словами, отданными тем спокойным, ничем не выдающим внутреннего смятения тоном, каким отдавал он и всякий иной приказ во время долгого плавания, Дмитрий велел готовиться к отплытию — прочь от священных гор Кумано, скрывших в своей туманной, овеянной легендами глубине человека, чью тайну он теперь нёс один во всём необъятном мире, к последнему, самому долгожданному отрезку пути, что вёл его, наконец, домой.
Последний отрезок пути — от Кумано вдоль побережья к Осакскому заливу и далее на восток, к родным берегам Ураги, — занял ещё около недели неспешного, но уже вполне уверенного хода вдоль хорошо знакомых японских вод, где ни штормы, ни чужие паруса более не грозили каравану никакой опасностью. Дружина, всё это время державшаяся с обычной своей сдержанностью, теперь всё чаще позволяла себе те негромкие, полные предвкушения разговоры, что выдают людей, для которых конец долгого пути сделался уже не отдалённой мечтой, а осязаемой, почти ощутимой на вкус близостью.
— Скоро уже, — заметил как-то вечером Морита, глядя на темнеющую полосу берега по правому борту с тем задумчивым видом, каким глядел бы человек на нечто, слишком долго остававшееся недостижимым, чтобы поверить в его близость сразу.
— А ты, Морита-сан, о чём мечтаешь более всего, когда домой вернёшься? — с обычным своим неутомимым любопытством осведомился Такэда.
— О горячей фурако, в какой можно будет полежать согревая замёрзшие кости, да о рисе, что не пахнет солью да плесенью, — не задумываясь, отвечал Морита под общий сдержанный смех остальных. — А ты, наверное, о куртизанках мечтаешь?
— О матери своей думаю, — отвечал Такэда с неожиданной для его лет серьёзностью, — да о том, чтобы рассказать ей всё, что довелось повидать за эти два года. Не поверит ведь, пока не покажу ей самолично те диковины, что мы везём.
Дмитрий, слушавший этот разговор, стоя чуть поодаль у грот-мачты, ощутил в который раз ту же самую благодарность судьбе, что не отпускала его на протяжении всего этого долгого странствия, — благодарность за людей, что делили с ним тяготы пути без единой жалобы, и за саму эту близость дома, что становилась теперь с каждым днём всё ощутимее, всё осязаемее, точно сам воздух вокруг постепенно менял свой запах с солёного, безликого запаха открытого моря на тот особый, ни с чем не сравнимый аромат близкого берега, что чувствует всякий моряк задолго до того, как глаз различит наконец желанную землю.