«Иные тайны хранят под замком, а иные — под собственной кожей; и вторые открываются лишь тогда, когда хранитель их сам того пожелает.»
Первую неделю плавания Дмитрий провёл, отдавая себе отчёт в том, что тревога его, сколь бы обоснованной она ни казалась, всё же нуждалась в подтверждении более весомом, нежели одно лишь смутное чувство, рождённое обожжённым лицом да уклончивым взглядом купца. Поразмыслив, он призвал к себе Сабуро и Сирокани — самых младших и оттого наименее приметных из всей его дружины, чьи скромные, юношеские черты позволяли им сливаться с обычной корабельной суетой куда лучше, нежели позволяло это суровое, отмеченное годами службы лицо Хатты, — и поручил им незаметно приглядывать за Чебыкиным, не вступая с ним в контакт, но подмечая всякую мелочь: с кем он общается, чем занят в свободные от вахты часы, как проводит ночи.
— Дзимитори-доно, — доложил Сабуро на исходе третьего дня такого наблюдения, отыскав Дмитрия в относительном уединении у кормового борта, — человек этот и вправду держится странно, хотя ничего явно предосудительного мы не заметили. Спит он мало, а если и спит, — то очень чутко, точно и во сне ждёт нападения: стоило Сирокани однажды неосторожно скрипнуть половицей у его каюты, как купец тотчас вскочил, будто вовсе и не спал, это было слышно по шуму, когда человек резко встаёт с постели.
— А сундук его видели? — спросил Дмитрий, вспомнив о том тяжёлом, окованном железом коробе, что Чебыкин самолично, не доверяя носильщикам, перенёс на борт ещё в Архангельске.
— Видели, Дзимитори-доно, да только издали. Стоит у него в каюте, привязан канатом к переборке — от качки, надо думать, — но замок на нём такой мудрёный, какого нам ещё видеть не приходилось: не висячий, обычный, а вделанный прямо в крышку, без единой замочной скважины снаружи.
Дмитрий, выслушав этот доклад, почувствовал, как прежнее беспокойство обращается уже в нечто более определённое, близкое к уверенности. Собственные его попытки завести с купцом разговор, предпринятые за минувшую неделю не единожды — то будто бы невзначай, за общей трапезой в кают-компании, то напрямую, отыскав Чебыкина на палубе в час его недолгой утренней прогулки, — неизменно оканчивались ничем: купец отвечал вежливо, но односложно, ссылаясь то на усталость, то на неотложные подсчёты в собственных записях, и при первой возможности удалялся, оставляя Дмитрия с тем же неприятным ощущением, что оставляет всякий разговор, в котором собеседник явно и умело избегает всякой глубины.
«Здесь, на корабле, ему более некуда бежать от меня, — думал Дмитрий, наблюдая однажды с юта, как Чебыкин в одиночестве прохаживается по шкафуту, привычно держась в стороне от прочих пассажиров. — И человека без имени здесь тоже нет — стало быть, самое время выяснить наконец, что он за птица».
Случай представился на исходе второй недели плавания, когда корабли уже миновали Нордкап и легли на курс вдоль пустынных, скалистых берегов норвежского севера. День выдался пасмурным, с низкими, тяжёлыми тучами, обещавшими скорый дождь, и большая часть пассажиров, включая и самих матросов свободной вахты, попряталась по каютам да под навесом на шкафуте; Чебыкин же, по своему обыкновению, стоял у борта в одиночестве, глядя на серую, вздымающуюся мелкой волной воду.
Дмитрий, улучив момент, когда поблизости не было ни единой души, подошёл к нему сзади и, не тратя времени на предисловия, крепко взял его за локоть.
— Довольно ходить вокруг да около, Анисим Прокофьевич, — произнёс он тихо, но со всей той твёрдостью, что копилась в нём вот уже который день. — Пройдёмте-ка в мою каюту, потолкуем начистоту.
То, что случилось в следующее мгновение, застало Дмитрия врасплох столь полно, что он не успел даже толком осознать происходящее, прежде чем оказался распростёртым у переборки, а из груди его вышибло весь воздух разом от удара, силу которого невозможно было объяснить ни возрастом, ни сложением стоявшего перед ним купца. Чебыкин, освободившись от захвата неким коротким, почти незаметным движением кисти, что напомнило Дмитрию приёмы, каким обучали его самого в додзё, но исполненное с быстротой и жёсткостью, каких он не видывал даже у лучших фехтовальщиков дружины Сигэнорри, толкнул его в грудь ладонью — толкнул без замаха, почти небрежно, — и Дмитрий отлетел к борту каюты с силой, какую человеческая рука, казалось бы, произвести попросту не могла.
Он поднялся, тряся гудящей головой, и бросился было вновь — уже с той решимостью человека, для которого отступление сделалось попросту невозможным, — но Чебыкин, вместо того чтобы напасть, выставил вперёд открытую ладонь тем примирительным, останавливающим жестом, каким останавливают не противника, а скорее не в меру расшалившегося ребёнка.
— Погоди, Дмитрий, — произнёс он, и голос его прозвучал теперь совсем иначе, нежели те немногословные, уклончивые фразы, что он слышал от него прежде, — не здесь и не так. Мы посреди открытого моря, до ближайшего берега вёрст полтораста, и деваться отсюда ни тебе, ни мне решительно некуда. Так что не время и не место для драки — самое время наконец поговорить, как один взрослый человек с другим.
Дмитрий, замерев с занесённой было для нового броска рукой, ощутил, как по спине пробегает холодок от одной уже перемены в самой речи собеседника: обращение на «ты», отсутствие всякого купеческого «боярина» да «вашей милости», а главное — та особая, разговорная лёгкость построения фраз, что не имела ничего общего ни с московским говором XVII века, ни даже с тем нарочито упрощённым языком, каким изъяснялись обыкновенно иностранцы, худо знавшие русскую речь.
— Кто ты такой? — спросил Дмитрий, опуская руку, но не отводя настороженного взгляда.
— Сядь, — вместо ответа предложил Чебыкин, указывая на две грубые табуретки у откидного столика в каюте, куда они всё же прошли, хотя и совсем не тем манером, каким рассчитывал привести туда собеседника сам Дмитрий. — Разговор выйдет долгий, и поверь, тебе стоит его выслушать сидя.
Он подождал, покуда Дмитрий, всё ещё потирая ушибленное плечо, опустился на табурет, а после сам сел напротив, снял наконец треух, обнажив тот же неровный, обожжённый лоб, что Дмитрий уже видел на пристани в Архангельске, и заговорил — сперва медленно, точно подбирая слова после долгого перерыва в их употреблении, но с каждой фразой всё увереннее.
— Ты ведь и сам догадался уже, верно? Не всё, конечно, но главное. Иначе не полез бы на меня с кулаками посреди открытого моря — люди твоего положения на такое не решаются без веской причины.
— Догадался, что ты не тот, за кого себя выдаёшь, — осторожно отвечал Дмитрий. — Что купец Чебыкин, каким ты хочешь казаться, и человек, что сидит сейчас передо мной, — не одно и то же лицо. И что человек без имени, что шантажировал меня всю зиму в Москве, — тоже, сдаётся мне, не чужой тебе человек.
Чебыкин — если можно было ещё называть его этим именем — коротко, невесело усмехнулся.
— Умно. Хотя, признаться, я ждал этого раньше — ты слишком быстро для местного человека соображаешь, слишком свободно ведёшь себя там, где всякий здешний дворянин на твоём месте робел бы или, напротив, чванился сверх меры. Я приметил это ещё в марте, на первом же приёме у Ознобишина, когда ты, докладывая о торговых делах, обмолвился словом «процент» — да ещё и посчитал что-то в уме быстрее, чем это сделал бы самый скорый на счёт московский дьяк. А после — манера, с какой ты держишься с прислугой, не по-барски, но и не заискивающе, какая-то… современная, я бы сказал, хотя слово это тебе, наверное, ничего не скажет применительно к здешнему веку.
— Скажет, — возразил Дмитрий. — Ещё как скажет.
— Вот видишь. Ну, а когда до меня дошли слухи, что боярин этот якобы из земли Ямато явился, да поразительно быстро для чужестранца освоился в московских делах, — тут уж я весь обратился в слух и решил, что стоит познакомиться с тобою поближе, вот и напросился в число торговых гостей — благо, доказать государю мою пригодность оказалось для меня делом не самым сложным, благодаря тебе, какой сам предложил мою кандидатуру, по указке того, кого ты называешь 'человеком без имени". И после всего этого я догадался, что ты не простой купец, какого волнами вынесло на берег Японии и сумевший за столь короткий срок добиться такого высокого статуса при дворе японского правителя…Будь ты хоть самым лучшим плотником в мире, тебе бы вряд ли удалось ассимилироваться в их культуру и стать тем, кем ты стал. Значит твоё умение работы с деревом превзошло привычное им, кроме того по всей видимости ты сумел завоевать доверие какого-то даймё из провинции какой сделал тебя своим протеже и протолкнул ко двору. Как я уже сказал твоя манера речи и поведения с другими выдавала в тебе человека не из этого времени, какой случайно оказался в чужом для себя мире.
Не спрашивай, меня как я догадался— просто интуиция. И дай ещё угадаю дальнейший расклад событий какой привёл тебя в земли Москвы:
местные князьки, а особенно португальские иезуиты не больно то возрадовались тому факту, что какой-то безродный выскочка, да ещё из никому неизвестной северной страны, внезапно получил статус и привилегии, —какие другие самурайские дома не могли получить служа сёгуну по тридцать и более лет. А священники увидели в тебе потенциальную угрозу для себя и своего влияния на япошек. Поэтому тебя снарядили в это опаснейшее путешествие в роли посла в надежде, что ты просто пропадёшь и не вернёшься…Но ты оказался крепким орешком.
Признаюсь, если б не твой прокол с местом жительства, я вряд ли бы сумел добиться того, что купца Чебыкина взяли в посольство. А так благодаря перехвату гонца я с одной стороны спас и твою задницу от больших неприятностей, а заодно нашёл способ, как заставить тебя помочь мне.
— Кто ты? — повторил Дмитрий бледнея и чувствуя, как ледяной холод разливается внутри несмотря на тепло внутри каюты.— Откуда ты всё это знаешь? Что тебе нужно от меня на самом деле?
Чебыкин помолчал долгую минуту, глядя на низкий потолок каюты с тем задумчивым, почти отсутствующим видом, с каким человек глядит порою на нечто, лежащее очень далеко от него — не столько в пространстве, сколько во времени.
— Не спеши с вопросами. Всему своё время. Хочу поговорить с тобой откровенно и рассказать всё, как есть. Несправедливо будет, что я знаю о тебе столько, а ты практически ничего обо мне.
Я из Москвы, — только из другой Москвы. Какая находится в очень далёком 2138 году.
Дмитрий, услышав эту цифру, ощутил, как у него холодеет в груди — не от страха уже, а от того особого чувства узнавания, что охватывает человека, когда самая невероятная его догадка вдруг подтверждается вслух чужими устами.
— Да, ладно…
— Можешь мне не верить, но факт— самая упрямая вещь на земле. И я действительно жил в то время.
А ты кстати из какого сюда прибыл и какие причины были?—Спросил Чебыкин, заинтересованно глядя на него.
Дмитрий помедлил с ответом ещё не зная можно ли раскрывать полностью себя этому человеку.
— Из 2026…— Ответил он— и не особо вдаваясь в подробности рассказал, при каких обстоятельствах оказался в средневековой Японии.
Чебыкин выслушав его, задумчиво кивнул. — Твой родной век для меня — уже глубокая история, о которой пишут в учебниках. — Он налил в две оловянные кружки, стоявшие тут же на столе, немного вина из стоявшей бутылки — жест, показавшийся Дмитрию до странности будничным для разговора подобной важности, — и продолжил уже более ровным, повествовательным тоном, каким рассказывают историю, многократно уже обдуманную надо полагать наедине с собой, но никогда прежде не звучавшую вслух целиком.
— Я занимался, в своём времени скажем так, не самым законным делом. У вас это называли «чёрной археологией» — копали в развалинах старых городов, что после разных бедствий двадцать первого да начала двадцать второго века остались стоять заброшенными, огороженные, официально признанные непригодными для жизни, но битком набитые всяким добром, какое ценители готовы были покупать за бешеные деньги на чёрном рынке: старинная техника, драгоценности, документы, а порой и что получше— реликвии из закрытых военных объектов, до которых государству недосуг было добраться самому. Я был лучшим в своём деле — знал, где искать, умел проходить туда, куда прочие боялись соваться, и наловчился обходить те немногие ловушки да заграждения, что оставались после хозяев.
— И как же ты угодил сюда? — спросил Дмитрий, невольно подавшись вперёд.
— Один из таких объектов — старый, ещё довоенной постройки подземный комплекс где-то под руинами одного из городов средней полосы, название которого тебе всё равно ничего не скажет, — оказался с секретом. Я нашёл там нечто, что мои приборы — а у меня были с собой хорошие приборы, поверь — распознали как некую аномалию, искажение самого пространства, если угодно. По неопытности, а может, по извечной человеческой жадности, я решил, что это очередной клад, охраняемый хитрым устройством прежних хозяев, и попытался пробраться туда напрямую, вместо того чтобы обойти стороной, как подсказывал мне весь мой немалый опыт. Перекрытие подо мной провалилось — то ли от старости, то ли от самой этой аномалии, уж не знаю, — и я полетел вниз, в темноту. А очнулся уже в самом начале 17 века.
— Где именно? — уточнил Дмитрий.
— В подмосковном лесу, шагах в трёхстах от загородной усадьбы некоего купца по фамилии Чебыкин. С собою у меня было немногое — тот самый инструмент, что я использовал для расчистки завалов, кое-какие приборы да оружие, что беру с собой всегда, отправляясь на подобное дело. И понимание — довольно быстрое понимание, пришло надо сказать, — что домой мне отсюда дороги нет, и что выживать в этом веке мне придётся, полагаясь исключительно на собственную голову и знание истории.
Он умолк, отпил немного вина, и лицо его на мгновение приняло выражение, показавшееся Дмитрию почти человеческим в своей мрачной задумчивости, — выражение, вовсе не вязавшееся с тем расчётливым, хладнокровным тоном, каким он вёл рассказ до сих пор.
— И ты решил, что проще всего будет взять чужую фамилию, — произнёс Дмитрий, — а не начинать с нуля.
— Верно мыслишь. Настоящий Чебыкин оказался человеком одиноким — жена его умерла годом раньше от какой-то местной болезни, детей не было, а прислуги в усадьбе держал он немного: приказчика, кухарку да двух работников. Я наблюдал за усадьбой три дня, прежде чем решиться, — изучал распорядок, слушал, о чём говорят, приглядывался к самому хозяину издали, благо тот любил в одиночестве прогуливаться по саду ближе к вечеру. А после сделал то, что должен был сделать, если хотел выжить, — устранил всех пятерых, одного за другим, по возможности так, чтобы не оставить следов, какие привлекли бы излишнее внимание.
Дмитрий почувствовал, как к горлу подступает что-то, похожее на тошноту.
— Ты убил их. Всех пятерых. Просто чтобы занять место одного из них?
— Я убил их, чтобы выжить, — поправил его Чебыкин без малейшего смущения в голосе. — Проведи ты хотя бы месяц в моей шкуре — в мире без документов, без единого человека, способного подтвердить твоё право на существование, в мире, где чужак без роду и племени немедленно становится либо холопом, либо бродягой, либо висельником, — и ты, быть может, поймёшь эту простую истину быстрее, нежели тебе хотелось бы. Ты сам, если не ошибаюсь, тоже нашёл способ устроиться на новом месте не худшим образом, а не отправился побираться на паперть.
— Я не убивал никого ради этого, — отрезал Дмитрий.
— Может, ещё убьёшь, — невозмутимо ответил Чебыкин. — Время покажет. Но не будем спорить о нравственности — не за этим я тебя, вернее, ты меня, сейчас разговорил. Слушай дальше, если хочешь понять до конца.
Тела он, по его словам, схоронил ночью в лесном овраге поодаль от усадьбы.
Целый месяц после этого провёл в одиночестве, запершись в усадьбе, — месяц, оказавшийся, по его собственному признанию, куда более тяжёлым испытанием, нежели самое опасное из его прежних предприятий по разграблению руин.
— Ты не представляешь, что это такое, — произнёс он с той горечью, что впервые за весь разговор прозвучала в его голосе неподдельно, — привыкнуть к миру без электричества, интернета, скоростных режимов, без воды из крана, без единой машины, что могла бы облегчить самое пустячное дело. Я, человек, за плечами которого не один десяток опаснейших вылазок, не мог поначалу развести толком печь, путался в тогдашней одежде, чуть не отравился, съев что-то не то из погреба. Но человеческий разум, приспосабливается быстрее, чем кажется, особенно когда иного выбора нет вовсе.
Главной же его заботой в тот месяц сделалось не хозяйство, а собственное лицо — то самое, что смотрело теперь на Дмитрия из-под рыжей, изрядно тронутой сединой бороды.
— Я понимал: явиться в свет с чужим, незнакомым никому лицом под именем известного всей округе купца — значит обречь себя на разоблачение при первой же встрече со старым знакомым покойного или теми, кто Чебыкина хорошо знали в лицо. Нужна была маска — не бумажная потеха ряженого, а нечто прочное, способное выдержать пристальный взгляд да не слететь при неосторожном движении.— И он рассказал, как, перебрав в уме все известные ему из прежней жизни способы изготовления латексных масок, по здравом размышлении отвергнул их, как попросту невозможные при доступных средствах, поэтому остановился в конце концов на способе куда более древнем и грубом, но действенном о каком имел представление благодаря всё тем же знаниям о прошлом: смеси пчелиного воска с еловой да берёзовой смолою, разведённой топлёным салом для мягкости и прочности, натянутой на тонкую льняную основу да тщательно подогнанной по слепку собственного лица, снятому им же самим из размягчённой в тёплой воде глины. Отыскал для этого дела и подручного мастера — старого деревенского костоправа да знахаря, что баловался на досуге лепкой из воска поминальных масок для местного обихода, — выведал у него секреты состава да способы застывания под видом собственного любительского увлечения, а после, когда маска была готова и испробована, тихо и безболезненно избавился от единственного человека, что мог бы о ней проболтаться.
— К моему счастью, лицо у Чебыкина при жизни действительно имело ряд термических травм, это сильно помогло мне, так как создаваемая мною маска была далека от идеала, а его увечья на лице помогали скрыть её недостатки. Работа вышла грубоватой на современный мой взгляд, — признал он, коснувшись пальцем собственной щеки тем жестом, каким ощупывают привычную, давно сросшуюся с телом вещь. Ожог отталкивает взгляд куда надёжнее, нежели самое гладкое, миловидное лицо: люди инстинктивно избегают вглядываться в подобное уродство из простой деликатности, а стало быть, и запоминают его хуже, нежели запомнили бы лицо обычное. Прибавь к этому бороду, треух, надвинутый пониже, да привычку держаться поодаль от общих разговоров, — и вот тебе купец Чебыкин, каким его знает теперь вся Москва торговая: приметный с виду, но по сути совершенно неразличимый.
— А своё лицо, настоящее, — осипшим вдруг голосом произнёс Дмитрий, начиная уже понимать логику этого двойного существования, — ты бережёшь для иных дел.
— Именно. «Человек без имени»,— как ты меня называешь, — это я без маски, без купеческого звания, без всей этой рыжей бороды. Тот, кто приходит к нужным людям в темноте, без свидетелей, и предлагает им сделку, от которой трудно отказаться. Два лица для двух разных ремёсел, Дмитрий, — торговли и… скажем так, более деликатных дел.
— А «более деликатные дела», — Дмитрий повысил голос, чувствуя, как прежний гнев вновь подступает к горлу, — это шантаж, угрозы, наёмные убийцы в тёмном переулке?
— И это тоже, — не стал отпираться Чебыкин. — Но прежде чем судить меня за это, выслушай остальное — иначе ты не поймёшь, зачем мне вообще понадобилась вся эта сеть верных людей, за которую ты меня так презираешь.
Он рассказал, как, обжившись наконец в новой личине и убедившись, что она выдерживает любую проверку, принялся исподволь, не торопясь, выстраивать собственную опору в этом мире — не богатство ради самого богатства, а власть, ту незримую власть, что позволяет человеку без роду и племени чувствовать себя в относительной безопасности среди чужого, равнодушного к его судьбе века.
— Первых своих людей я нашёл среди тех, кому нечего было терять, — беглых холопов, разжалованных за провинность стрельцов, вдов да сирот без всякого призрения. Я не покупал их преданность одними деньгами — деньги здесь не редкость для того, кто знает наперёд хотя бы половину о грядущих событиях: неурожайный год, будущий пожар, перемену в ценах на хлеб или соль — всё это я помнил из истории какую изучал прежде чем стать 'чёрным археологом" и умело обращал это знание в звонкую монету да в репутацию человека, чьё слово сбывается. Но одних денег, сам понимаешь, недостаточно для настоящей преданности — деньги можно взять и предать при первой же более щедрой цене. Мне нужен был страх, куда более весомый, чем страх нищеты.
— И как же ты его добился? — спросил Дмитрий, уже подозревая ответ.
— У меня осталась одна вещь из моего прежнего снаряжения, — Чебыкин чуть заметно улыбнулся, — небольшой инструмент, каким мы прожигали в развалинах особо прочные перекрытия да металлические двери, — что-то вроде плазменного резака, если тебе знаком этот термин из твоего времени. Заряда в нём осталось немного, я берегу его как зеницу ока, но для того единственного дела, ради коего я его теперь употребляю, много и не нужно. Дважды за все эти годы, когда находились среди моих людей такие, что задумывали предать меня либо просто нарушить данное слово, я устраивал перед всеми прочими показательную казнь — обращал предателя в обугленный, ещё дышащий кусок мяса на глазах у всей его же ватаги, в считанные мгновения, безо всякого объяснения, каким образом это было проделано. После такого зрелища, поверь, сама мысль о предательстве более никому в голову не приходила — люди в этом веке привыкли верить в колдовство да в кару Господню куда охотнее, чем в человеческую науку, и оттого страх этот оказывался куда крепче всякой цепи или клятвы.
Дмитрий, слушая это признание, ощутил, как по спине пробегает уже не просто холодок, а нечто вроде настоящего, глубокого ужаса — не столько перед самим рассказом, сколько перед тем будничным, почти скучающим тоном, каким этот рассказ преподносился.
— Ты чудовище, — тихо выдохнул он.
— Я выживший, — невозмутимо возразил Чебыкин. — Как и ты, впрочем, только я оказался готов заплатить за это ту цену, что тебе, судя по всему, ещё только предстоит заплатить, если обстоятельства когда-нибудь припрут тебя к той же стене, к какой прижали в своё время меня.
Он умолк, давая словам осесть, а после, глядя Дмитрию прямо в глаза, добавил уже иным, более серьёзным тоном:
— Ты спросишь, вероятно, зачем я вообще рассказываю тебе всё это, вместо того чтобы и дальше играть роль немногословного купца? Отвечу прямо: мне нужен союзник, Дмитрий, а не враг. Ты умён, ты уже занял здесь положение, а главное — ты единственный человек на этой планете, способный понять меня без долгих объяснений, кто я такой и откуда. Шантажировать тебя далее не имеет больше смысла — ты уже почти разгадал меня, а загнанный в угол умный человек опаснее покорного. Не лучше ли нам объединить усилия, чем продолжать эту утомительную игру в кошки-мышки?
— А маска твоя сейчас — она на тебе или нет? — спросил Дмитрий, кивая на лицо собеседника. — Купеческая, я имею в виду?
Чебыкин, коротко усмехнувшись — усмешкой уже не купеческой, а какой-то иной, холодной и почти хищной, — поднял обе руки к собственному лицу и медленным, привычным движением отделил край воскового покрова у самой скулы, а после стянул всю маску целиком, как снимают тесную перчатку с непослушной руки.
Под нею открылось лицо совершенно иное — моложе, чем можно было бы предположить по фигуре и осанке приземистого купца Чебыкина,— гладкое, без единого шрама, с правильными, почти незапоминающимися чертами, что делали его идеально пригодным для той второй, безымянной жизни, какую вёл его обладатель во тьме московских переулков. И в это самое мгновение Дмитрий с ледяной, пробирающей до самых костей ясностью узнал это лицо — то самое, что видел он неоднократно при неверном свете свечи в собственных покоях посольского двора, лицо человека, назвавшего себя человеком без имени.
— Теперь веришь? — спросил тот, аккуратно укладывая снятую маску на стол перед собою.
Дмитрий, не в силах вымолвить ни слова, лишь коротко кивнул, чувствуя, как по всему телу разливается тот самый холод, что охватывал его в ту зимнюю ночь в тёмном переулке против троих наёмных убийц, — холод не страха уже, а окончательного, бесповоротного понимания того, с каким противником — или, быть может, союзником — свела его судьба.
— Ну вот и славно, — произнёс он, довольный произведённым на Дмитрия впечатлением. — А теперь поговорим о деле, ради которого я, собственно, и затеял всю эту историю с посольством, с купеческим званием, да и с этим разговором тоже. Что ты знаешь о племени в Японии, каких называют—ямабуси?
— Впервые о них слышу…— Вынужден был признать Дмитрий.
— Это отшельники живущие высоко в горах— произнёс лжеЧебыкин, — монахи-воины, какие практикуют суровые обеты да, по слухам, владеют кое-каким тайным знанием. О миккё, тайном их учении, ты естественно тоже не слышал⁈
— Признаться да…
— Жаль, — покачал головой человек без имени, — а ведь это, быть может, самое важное, что стоит знать о твоей второй родине. Миккё — не просто монашеская философия, Дмитрий, это оружие и щит разом, выкованные веками в горной изоляции. Ямабуси владеют искусством, что называется кудзи-кири — «девятью отрезами»: особыми сплетениями пальцев, мудрами, соединёнными с произнесением тайных слогов-кудзи. Несколько точных движений кистей в полутьме — и преследователь, говорят, теряет всякую ориентацию, захлёбывается внезапным, необъяснимым паническим страхом, покуда горное эхо обманывает его слух, доносясь совсем не с той стороны, откуда в действительности приближается опасность.
— Ты говоришь об этом так, будто сам всё это видел, — заметил Дмитрий.
— Не видел, но читал — в моё время сохранились кое-какие записи, обрывочные, разрозненные, большей частью списанные на суеверие невежественного века, но как ты уже сумел почувствовать на себе я сумел кое-что изучить из их практики, буквально малую часть. Это здорово помогло мне, когда я оказался здесь.
Ямабуси практиковали также тапа-гё — часами стоя под ледяным водопадом в лютый мороз, закаляли тело обетом да молитвой, — и туммо, искусство внутреннего огня: мокрая ткань, наброшенная на плечи такого монаха в разгар метели, высыхала, говорят, за считанные минуты, поднимая от тела густой пар. Они умели, кроме всего прочего фигурально выражаясь «сворачивать пространство» — выражалось это в умение проходить за пару часов такой путь по горным кручам, какой не одолел бы и горный козёл за целый день.
— Всё это похоже на легенды, — осторожно заметил Дмитрий. — Красивые, но легенды.
— Возможно. А возможно, за этими легендами стоит нечто куда более осязаемое — знание тонких структур самого мира, недоступное обычному человеку ни в моём веке, ни в твоём. И вот тут мы подходим к главному, ради чего я хочу заручиться твоей помощью, а не просто твоим молчанием. По тем записям и архивным документам, что удалось мне собрать в своём времени,— ямабуси хранят в горных пещерах некие знания и, быть может, самые настоящие устройства, оставленные цивилизацией куда более древней, нежели все известные летописи. И я почти уверен, Дмитрий, что среди этих знаний и устройств может отыскаться нечто, самым непосредственным образом связанное с тем самым перемещением во времени, что закинуло сюда и меня, и тебя. Теперь ты понимаешь, что когда я услышал о твоём появление в Москве из самой Японии— то понял, что для меня это тот самый единственный шанс вернуться домой, ну или как минимум получить те неизвестные мне знания, с помощью которых я живя в России этого времени стану сродни Богу.—Он подался вперёд, и в его гладком, лице Дмитрий впервые за весь разговор увидел то напряжённое, почти лихорадочное выражение, что выдаёт человека, годами лелеющего одну-единственную, всепоглощающую цель.
— Помоги мне найти эти горные поселения, — произнёс он, — помоги мне отыскать то, что ищет всякий, кто хоть однажды провалился сквозь время и понял, сколь мало власти у него над собственной судьбой в этом чужом веке. А взамен я обещаю тебе не только молчание о твоей собственной тайне, но и открыть для тебя ту силу, все те знания, что успел накопить за прожитые здесь годы, — силу, которая, поверь мне, тебе ещё весьма пригодится прежде, чем закончится твоя история в этом мире.
Дмитрий молчал долго, глядя то на снятую маску, лежавшую на столе подобно сброшенной коже, то на настоящее лицо своего собеседника — лицо, ставшее для него теперь символом угрозы куда более глубокой и запутанной, нежели простой шантаж или ночное нападение в переулке. За бортом каюты по-прежнему плескалось о борт корабля холодное северное море, безучастное ко всему человеческому.
— Мне нужно подумать, — произнёс он наконец.
— Думай, — кивнул человек без имени, вновь поднимая со стола восковую маску и неторопливо, привычным движением возвращая её на прежнее место. — Времени у нас с тобою, впереди ещё немало — путь до ближайшего японского порта Нагасаки неблизкий. Но помни, Дмитрий: там, откуда явился я, люди научились одному простому правилу, что стоит затвердить и тебе, покуда не поздно, — в этом мире выживает не самый честный и не самый добрый, а тот, кто вернее прочих умеет отличить настоящего союзника от удобной, но недолговечной иллюзии собственной правоты.