К книге
Путь гайдзина. Северный ветер. Книга 2Глава 30 Роспись товара
86%
Глава 30 Роспись товара
30

«Купец, впервые увидевший небывалый товар, на миг забывает и о выгоде, и об осторожности — но лишь на миг: жадность возвращается быстрее удивления.»

Осмотр груза начался на третье утро после прибытия каравана в Архангельск — не потому, что дело это терпело отлагательства, а потому, что таможенный голова архангельского гостиного двора, Прокофий Аникеевич Хомутов, настоял на том, чтобы прежде дать усталым с дороги людям хотя бы два дня на отдых да баню, справедливо рассудив, что купец, не выспавшийся и не отогревшийся с дороги, оценивает товар хуже, нежели купец бодрый и в добром здравии, а дело это, по его собственным словам, было "не на один час, да и не на один день, коли всё как должно делать'.

Утро третьего дня выдалось ясным, с тем особым, промытым весенним светом, что заливал теперь и пристань, и стоявшие на ней корабли, и длинный ряд амбаров гостиного двора, куда предстояло свезти для осмотра всё содержимое трюмов. Дмитрий, поднявшись на палубу "Святого Михаила' ещё затемно, застал уже полным ходом ту особую, деловитую суету, что предшествует всякой большой разгрузке: матросы, переговариваясь вполголоса, спускали в трюм канаты да блоки для подъёма тюков, а на пристани, у самых сходней, уже толпился народ — не только грузчики да таможенные служители, но и добрая половина московских торговых гостей, прибывших вместе с посольством и теперь не скрывавших своего нетерпения увидеть наконец воочию тот самый товар, ради которого проделали столь долгий путь.

— Не гоже, боярин, купцу на пристани, аки мальчишке на ярмарке, приплясывать, — заметил Гаврила, наблюдая с некоторой усмешкой за этой суетой, — а поглядите, как переминаются с ноги на ногу, будто дитя малое, что леденца дожидается.

Процедура осмотра, как объяснил Дмитрию накануне сам Хомутов, велась по обычаю, заведённому ещё во времена первых английских да голландских кораблей, полвека тому назад причаливших к этому берегу, и мало в чём переменившемуся с тех пор: всякий груз, прежде чем поступить в продажу, надлежало полностью выгрузить на берег, внести в опись — так называемую роспись товару, — оценить для взимания государевой пошлины, а после уже допустить к торгу вольных покупателей. Обычай этот, при всей своей громоздкости, служил двум целям разом: государевой казне обеспечивал причитающуюся ей долю, а самим купцам — некую защиту от обмана, ибо всякий товар, единожды внесённый в опись целовальниками при таможенном голове, уже не мог быть подменён или недовешен без немалого риска для продавца.

Тюки с шёлком-сырцом выносили первыми — числом без малого две сотни, туго перевязанных просмолённой бечевой, в холстинных обёртках, что за долгое плавание местами истёрлись и потемнели от морской сырости, но сам груз внутри, к общему облегчению, оказался в полной сохранности. Целовальник — грузный, немолодой мужчина с висевшим на груди безменом, — принимал каждый тюк, взвешивал его, выкрикивал вес громким, привычным к подобной работе голосом, а сидевший тут же на бочке дьяк заносил цифры в толстую книгу, сверяя их с теми, что были указаны росписью, полученных ещё в Японии от торговых домов Ямато.

— Тюк сто сорок третий — пуд с четвертью, — выкрикивал целовальник, и дьяк, обмакнув перо, старательно выводил цифру.

Когда же дошло наконец до того, чтобы вскрыть несколько тюков для показа самого товара — дело, без которого никакая оценка не могла считаться полной, — среди столпившихся у амбара купцов пронёсся тот особый, сдержанный гул, что рождается при виде вещи, превосходящей самые смелые ожидания. Шёлк, извлечённый на свет, лился в руках приказчиков тяжёлыми, отливающими глубоким блеском волнами — не тот грубоватый, хотя и добротный шёлк, что изредка привозили с юга через персидские земли, а материя иного, невиданного прежде качества, ровная нитью настолько, что казалась сотканной не человеческими руками, а неким чудесным станком, о коем здешним ткачам не доводилось и слышать.

— Отродясь такого не видывал, — пробормотал один из старших московских гостей, поднося отрез к самому свету и щурясь, точно не веря собственным глазам, — это ж не шёлк, а чистое серебро, только мягкое.

Гость этот, коего звали Фомой Кузьмичом Шориным, человеком в гостиной сотне не из последних, торговавшим прежде персидскими да бухарскими тканями, обходил теперь разложенный товар с тем алчным, но профессионально сдержанным вниманием, с каким истый знаток обходит редкость, боясь выдать соперникам всю глубину своего восторга прежде срока. Он щупал ткань меж пальцами, подносил к глазам на просвет, даже, к некоторому изумлению Такэды, наблюдавшего за этой сценой чуть поодаль, лизнул уголок одного отреза — способ, по его позднейшему объяснению, безошибочно отличавший подлинный шёлк от искусной подделки.

— Дозволь спросить, боярин, — обратился он наконец к Дмитрию, оторвавшись от созерцания и придав лицу то нарочито будничное выражение, каким купец силится скрыть охватившее его волнение, — весь ли груз таков, али есть и похуже сортом?

— Есть разные сорта, Фома Кузьмич, — отвечал Дмитрий, — шёлк-сырец да ткань уже готовая, узорчатая — та подороже станет, но и сырец, сказывают знающие люди, ценится в европейских землях весьма высоко, коли доставить его туда в достаточном количестве.

Помимо шёлка, из трюмов извлекли и иные диковины, каждая из коих вызывала свою собственную волну изумления: лаковую посуду, покрытую тем глубоким, будто светящимся изнутри чёрным да красным лаком, что не боялся ни горячей воды, ни долгого хранения; фарфоровые чаши тончайшей выделки, при постукивании отзывавшиеся тем певучим, хрустальным звоном, что безошибочно выдавал их подлинность; связки чая в плотно закупоренных ларцах; медные зеркала полированной работы; и, наконец, несколько мечей — не тех, что предназначались в личный дар государю и его ближним боярам, а особо отобранных для продажи образцов, украшенных резной костью да лаковыми ножнами, что тотчас же привлекли внимание не столько купцов, сколько самого воеводского окружения, падкого, как и всякое военное сословие, до доброго клинка.

Дмитрий, наблюдая за всей этой процедурой, невольно ловил себя на мысли, что московские купцы, сколь бы радостно ни встречали они этот товар, находились в эту минуту в состоянии, весьма схожем с тем, что испытал он сам полтора года назад, впервые увидев чудеса японского ремесла глазами человека из совсем иного века: то же смешанное чувство восторга и лёгкого недоверия, та же попытка немедленно перевести увиденное на язык привычной выгоды, хотя выгода эта представлялась пока величиной почти неисчислимой.

— Слушай, боярин, — тихо произнёс Шорин, отведя Дмитрия в сторону, покуда прочие купцы продолжали разглядывать разложенный на рогожах товар, — ты пойми меня верно, я купец не робкий, повидал на своём веку товару всякого, но такого… — он покачал головой, точно затрудняясь подобрать слова, — такого, чтобы враз и на своей земле не залежался, и в чужих землях за него глотки друг другу перегрызли, я не упомню. Ежели дело у вас с этой Японией сладится по-настоящему, не на один только этот привоз, а на годы вперёд, — тут озолотиться можно, боярин, не токмо тебе одному, а всей Москве торговой.

— На то и посольство снаряжается, Фома Кузьмич, — отвечал Дмитрий, — чтобы дело это на годы вперёд утвердить, а не единожды поживиться да позабыть.

Среди прочих купцов, обходивших разложенный товар с тем же жадным вниманием, что и Шорин, держался несколько особняком и Анисим Прокофьевич Чебыкин — тот самый торговый гость, чью кандидатуру Дмитрий столь осторожно продвинул перед государем ещё в марте, а до сей поры видевший его разве что мельком, в тесноте посольского обоза да за общими трапезами, где лицо его неизменно оставалось в тени низко надвинутого треуха либо укрытым от взгляда полумраком горницы. Теперь же, при ясном утреннем свете, льющемся с невысокого весеннего неба, Дмитрий впервые получил случай разглядеть своего попутчика как следует — и разглядывание это оставило в нём чувство столь же неопределённое, сколь и тревожащее.

Чебыкин оказался человеком среднего роста, плотного сложения, одетым куда скромнее, нежели полагалось бы состоятельному гостю, — в простой, хотя и добротный кафтан тёмно-бурого сукна, без всякой той щеголеватой отделки, какой не гнушались прочие московские торговцы. Густая рыжая борода, изрядно тронутая сединой, закрывала нижнюю часть его лица почти целиком, а треух, надвинутый на самые брови, скрывал большую часть лба; но и та часть лица, что оставалась открытой взгляду — щёки, переносица, краешек лба над бровями, — являла собою зрелище, заставившее Дмитрия невольно вздрогнуть при первом взгляде: кожа там была неровной, чуть сморщенной, с тем особым, стянутым блеском, что остаётся порой после сильного ожога, — не изуродованной вовсе, но и не гладкой, точно печёное яблоко, долго пролежавшее на солнце. Взгляд человека, столкнувшегося с подобным лицом впервые, невольно скользил по нему и тотчас соскальзывал прочь, не в силах ни задержаться на разглядывании из простой учтивости, ни толком запомнить черты, — и Дмитрий, поймав себя на том же самом невольном движении глаз, ощутил лёгкое, необъяснимое беспокойство, точно самой природой этого лица было отталкивать от себя всякое внимание прежде, чем оно успевало сложиться в память.

Чебыкин, между тем, разглядывал разложенный товар с тем же деловым вниманием, что и прочие купцы, — щупал шёлк, взвешивал на ладони фарфоровые чаши, что-то негромко произносил себе под нос, то ли подсчитывая, то ли просто отмечая для памяти, — но держался при этом чуть поодаль от общей толпы, не вступая в те оживлённые перебранки да восторженные восклицания, какими обменивались меж собою прочие гости. Раз или два, впрочем, Дмитрий поймал на себе его взгляд — короткий, цепкий, тотчас же отведённый в сторону, стоило их глазам встретиться, — и взгляд этот, при всей своей мимолётности, оставил по себе ощущение куда более пристального изучения, нежели можно было бы ожидать от простого купеческого любопытства.

— Ты гляди, боярин, — заметил Гаврила, проследив за направлением взгляда Дмитрия, — Анисим Прокофьевич наш всё больше молчком да особняком держится. Иные говорят, он такой уж по природе, нелюдимый, а иные болтают, будто обжёгся когда-то по молодости, оттого и лицом таков, и обхождением дичится — стыдится, дескать, вида своего. Да мне-то что за дело, лишь бы товар знал да дело вёл справно, а таков ли он весёлым нравом али хмурым — не мне судить.

Дмитрий, выслушав это объяснение, лишь коротко кивнул, но беспокойство, поселившееся в нём с первого же взгляда на изуродованное шрамом лицо купца, не рассеялось вполне ни в тот день, ни в последующие.

Покуда таможенные служители заканчивали опись да прикидывали причитающуюся казне долю — десятину, как объяснил Хомутов, взимаемую по давнему обычаю со всякого заморского товара, — на самих кораблях начались уже иные, не менее хлопотливые приготовления: предстояло снарядить оба судна в обратный путь, что означало погрузку провизии на многие месяцы плавания вперёд. Матросы под началом Манна и Ротгирса перекатывали по пристани десятки бочек с солониной да квашеной капустой, свозили с амбаров мешки ржаной муки и гороха, укладывали в трюм связки сушёной, и вяленой рыбы, короба с сухарями, бочонки с прогорклым от долгого хранения, но зато не портящимся впрок топлёным маслом; отдельно, с особой тщательностью, грузили бочки с пресной водой — запас, коего, по расчётам Ротгирса, должно было хватить на добрых два месяца плавания при разумной экономии, — да ещё бочонки с квасом, что почитался среди русских матросов лучшим средством от цинги в долгом пути. Кузнец, приданный обоим кораблям на время стоянки в Архангельске, чинил повреждённый ещё в прошлом плавании такелаж, а плотники, перебравшись через борт на подвесных беседках, конопатили и смолили те места обшивки, что успели за долгую зимнюю стоянку рассохнуться от мороза.

Такэда, увязавшись однажды за одним из таких плотников из чистого любопытства, вернулся к вечеру с руками, перепачканными смолой чуть ли не по локоть, но с видом человека, узнавшего нечто новое и оттого чрезвычайно довольного собой.

— Дзимитори-доно, — сообщил он с той же непритворной серьёзностью, с какой докладывал бы о результатах воинского упражнения, — здешние плотники смолят днище не хуже наших корабельщиков в Ямато, хотя способ у них другой — они варят смолу с дёгтем в больших чанах, а после наносят кистями из свиной щетины. Это непривычно для нас.

Именно в разгар этих приготовлений, на четвёртый день после начала осмотра товара, Дмитрия вызвали на военный совет к Ознобишину — совет, на котором присутствовали также Хомутов, Манн и Ротгирс, а поводом для созыва послужило дело, тревожившее Дмитрия ещё с самого возвращения в Архангельск, но до сих пор не находившее удобного случая для обсуждения.

— Государь-боярин, — начал Хомутов, когда все расселись за столом в его собственной горнице при гостином дворе, — дело у нас не одно, а сразу два, и оба, сдаётся мне, друг с другом связаны крепче, нежели хотелось бы. Первое — шведы. Всякому ведомо, что покуда мир меж Стокгольмом и Москвою не заключён окончательно, каперы да военные суда шведской короны продолжают шалить у Кольского берега, досматривая да задерживая всякого, кто идёт к русским портам или от них. В прошлый ваш проход, слыхал я, дело обошлось без беды, но тогда груз ваш был лёгок да неприметен — а теперь в трюмах у вас товара на многие тысячи рублей, и весть о таком богатстве, коли долетит до шведских ушей прежде срока, может обернуться для вас не простым досмотром, а самой настоящей охотою.

— А второе дело, стало быть, о нас с Ротгирсом? — спросил Манн с той прямотой, что была ему свойственна, не дожидаясь, покуда Хомутов подберёт для этого более деликатные слова.

— И об вас тоже, капитан, не обессудь на прямоте, — кивнул таможенный голова. — Компании ваши, английская да голландская, торгуют на этом берегу привилегией, что не за один десяток лет нажита да не одной царской грамотой закреплена. Прознают в Лондоне да в Амстердаме, что московский государь завёл прямую торговлю с землёю, о которой прежде и не слыхивали, да ещё и товаром таким, что всякий шёлк персидский разом обесценит, — не возрадуются, а напротив, всякую свою власть да связи употребят, чтобы дело это либо к рукам прибрать, либо вовсе расстроить. А ваши капитаны, коли им прикажут из главной конторы, могут оказаться меж двух огней — меж службою нашему делу да службою хозяевам своим за морем.

Ротгирс, до сих пор молчавший, побарабанил пальцами по столу с тем задумчивым видом, что был ему свойственен в минуты, требующие взвешенного решения.

— Хомутов прав в одном, — произнёс он наконец на своём ровном, чуть шероховатом от долгих лет вдали от родины голландском, который Гаврила, освоившийся уже сносно в языке, переводил всем почти без запинки, — компания моя не обрадуется вести о новом сопернике. Но я хожу этими водами не первый год, и репутация моя стоит для меня дороже единичной выгоды директоров. Я дал слово провести это посольство и обратно, и слово своё сдержу — но при одном условии…

— Каком же? — спросил Ознобишин, до сих пор наблюдавший за разговором с тем же терпеливым, оценивающим молчанием, каким наблюдал за всяким важным делом, покуда не приходило время сказать собственное веское слово.

— Дайте мне и капитану Манну то, чем мы сможем оправдать перед своими компаниями собственное участие в этом деле, — отвечал Ротгирс. — Обещание, что часть будущих привозов из этой Японии пойдёт через наши руки, на наших же кораблях, с обычной для нас долей барыша. Тогда мы не соперники вам, а соучастники — а соучастнику нет резона резать сук, на котором сам сидит, да и вести о богатом грузе, случайно долетевшие до шведских ушей, никак не пойдут ему на пользу.

Дмитрий, невольно подивился той трезвой купеческой логике, что скрывалась за внешней прямотой голландского капитана, — логике, куда более надёжной, нежели любые клятвы в вечной дружбе.

— Дело говоришь, Ротгирс, — заметил Ознобишин после недолгого раздумья, — государь наш не из тех, кто милостью своей чужую выгоду вовсе обходит, коли выгода эта служит делу общему. Обещаю тебе и капитану Манну, что доложу государю о вашей просьбе с должным одобрением, а покуда дам обоим по грамоте за своею печатью, что удостоверит: посольство сие ведено с ведома и одобрения английской и голландской компаний, — грамота эта, мыслю, послужит вам защитой не хуже пушек, коли начнутся расспросы в собственных ваших конторах.

— А со шведами что делать станем? — спросил Дмитрий, возвращаясь к первой, более насущной опасности.

— С шведами, — отвечал Ротгирс, — поступим, как и в прошлый раз, да ещё осторожнее: пойдём тем же западным путём, вдоль норвежского берега, минуя Датские проливы, а у Кольского берега, где риск всего выше, разделим ценный груз меж обоими кораблями поровну, чтобы, не приведи Господь, потеря одного судна не обернулась потерею всего дела разом. Флаги подымем те же — английский да голландский, — поверх трюмов с товаром прикажу уложить сверху бочки с солониной да мешки с зерном, чтобы досмотрщик, если до того дойдёт, не смог бы догадаться чем на самом деле гружены наши корабли.

— А если углядит всё же? — не унимался Дмитрий, помня недавнюю тревогу у Лофотенских островов.

— Тогда, — Ротгирс позволил себе тень усмешки, — придётся вспомнить, что грамота ваша посольская подписана самим царём московским, а обижать посла державы, ищущей дружбы, не в интересах даже шведской короны, пока между Стокгольмом и Москвою нет открытой войны. Но лучше, боярин, до такого дела не доводить — оттого и осторожность наша.

На том и порешили, и последующие дни, покуда завершались последние приготовления к отплытию, прошли для Дмитрия в куда более спокойном, хотя и хлопотливом расположении духа, нежели прежде: опись товара была закончена, десятина в казну отсчитана, а прочий груз распределён меж московскими купцами по цене, что заставила даже видавшего виды Шорина покачать головой в почтительном изумлении перед собственной же щедрой прибылью.

Прощание с отбывающими в Москву купцами вышло тёплым и обстоятельным: Шорин, кланяясь Дмитрию у самых саней, гружённых уже не мехами, как то бывало прежде, а тюками невиданного шёлка да коробами лаковой посуды, заверял боярина, что слух о новом товаре облетит торговые ряды скорее, нежели весенний паводок сойдёт с полей, и что к следующему привозу он явится не один, а с целой ватагой охочих до дела гостей, готовых вложить в предприятие немалые деньги. Прочие купцы, державшиеся чуть в стороне от общего прощального многоголосья, отбывали тем же обозом в сопровождении небольшого отряда стрельцов.

Хомутов, стоявший на пристани, до момента их отплытия отвесил на прощание поклон, полагающийся столь важному предприятию, а вслед за ним и весь архангельский люд, высыпавший поглядеть на отплытие диковинного посольства, замахал шапками да платками, покуда оба судна, подняв паруса, отходили от берега, взяв курс сперва вдоль устья Двины, а после — на север, туда, где Белое море сливалось с открытым простором студёного океана.

Дмитрий, стоя у фальшборта и глядя, как удаляется низкий, деловитый силуэт северного города, ощущал в груди то особое, смешанное чувство, что сопровождает всякое большое, наконец-то тронувшееся с места дело: облегчение от завершения долгих приготовлений — и вместе с тем новую, ещё не вполне осознанную тревогу, источником которой, как он подозревал уже теперь, служило вовсе не Белое море и не шведские каперы, а тот самый молчаливый, обожжённый лицом купец, что вёз в трюме «Северной звезды» не только свой товар, но, по всей видимости, и собственную, тщательно оберегаемую тайну.

Предыдущая главаГлава 30 из 35Следующая глава