К книге
Путь гайдзина. Северный ветер. Книга 2Глава 24 Мышь в амбаре
69%
Глава 24 Мышь в амбаре
24

«Кто ищет надёжного укрытия у самого порога родного дома, тот забывает, что порог этот первым делом станут искать и его враги».

Дмитрий не спал в ту ночь ни часу, а под утро, когда за слюдяным оконцем горницы небо начало сереть тем скупым, нехотя занимающимся светом, каким занимается оно только в самой глубине русской зимы, поймал себя на мысли, что тяжелее всего в случившемся была вовсе не сама угроза, а собственная его непростительная, мальчишеская беспечность, из которой эта угроза и выросла. Он лежал, глядя в закопченный бревенчатый потолок, и вновь, в который уже раз за эту ночь, перебирал в памяти тот самый разговор в амстердамской конторе, а после и в самой Холмогорской съезжей избе, где он, отвечая на расспросы дьяков о своём происхождении, назвал город столь близкий, столь удобный для проверки, что теперь эта самая удобность оборачивалась против него же с безжалостной прямотой брошенного бумеранга.

Отчего было не назвать какой-нибудь дальний, затерянный в глубине страны город — Тобольск, скажем, или Астрахань, куда ни один гонец не доскакал бы прежде схода вешних вод, а к тому времени, глядишь, само посольство было бы уже далеко в море, вне досягаемости всякой проверки? Он ведь размышлял тогда над этим выбором, помнил, как взвешивал возможные варианты — но тогда, три месяца назад, полагаясь на то самое русское «авось», а теперь познанное на собственной шкуре во всей его коварной обманчивости, он выбрал город ближний, удобный, рассудив, что чем правдоподобнее звучит рассказ, тем меньше поводов усомниться в нём найдёт дотошный дьяк, — и не учёл того простого, но теперь уже слишком очевидного обстоятельства, что правдоподобие это оборачивается ловушкой в тот самый миг, когда кто-нибудь, обладающий не любопытством, а злым умыслом, решает эту правдоподобность проверить на деле, а не на словах.

"Глупец, — думал он, стискивая зубы так, что скулы сводило судорогой, — ты выжил в шторм, обучился языку, стал самураем и хатамото в стране, где чужаков на дух не переносит, — и всё для того, чтобы сгореть теперь на пустячной, домашней лжи. Он вспомнил слова слепого старца о буре, что ждала его впереди, и подумал с горькой, самоуничижительной усмешкой, что буря эта, пожалуй, была бы куда менее опасна, если б не его беспечность.

Была, впрочем, и другая мысль, посетившая его в ту ночь, — мысль столь холодная и столь чуждая всему, чему учили его годы жизни среди самураев, что он сам отшатнулся от неё внутренне, точно от раскалённого железа, едва она успела оформиться в слова. Гонец, о котором шла речь, содержался, по словам незванного гостя, в неведомом придорожном трактире на Ярославской дороге — человек, чьё существование само по себе было единственной нитью, связывавшей ложь Дмитрия с правдой. Найти такого человека в одном из бесчисленных подмосковных трактиров было бы задачей не из лёгких, но и не из невозможных для того, кто располагал бы деньгами и решимостью. А если бы человек этот вдруг пропал — не освобождённый, не приведённый пред государевы очи, а пропавший вовсе, безвозвратно, как пропадают в этой суровой земле десятки безымянных путников, — то и всей этой истории, пожалуй, не осталось бы более ни следа, ни свидетеля, ни доказательства.

Мысль эта, пришедшая ему в голову с той же лёгкостью, с какой приходят порой самые дурные искушения, ужаснула его не столько своей жестокостью, сколько тем, до чего легко, оказывается, было её додумать до конца, не встретив внутри себя должного сопротивления. Три года, проведённые среди людей, для которых жизнь и смерть измерялись мерками долга и чести, а не одной лишь холодной пользы, приучили его, казалось, мыслить иначе, — но вот, стоило прижать его достаточно сильно, и в нём тотчас нашлось место для расчёта, какого он устыдился бы, доведись открыть его хоть Хатте, хоть самому себе при свете дня. «Оставь это, — сказал он себе решительно, отгоняя мысль усилием воли, — оставь на потом, в стороне, там, где ей и место, — среди тех решений, что принимаются не в бессонную ночь, объятую страхом, а в трезвом, спокойном рассуждении, если до того дойдёт крайняя нужда». И, отложив эту мысль, точно нож, слишком острый, чтобы держать его без нужды в руке, заставил себя вернуться к вопросам более неотложным.

Дни, оставшиеся до срока, отмеренного ему безымянным шантажистом, потекли для Дмитрия с той двойственной, изматывающей медлительностью, что свойственна лишь ожиданию, требующему при этом деятельного, а не праздного времяпрепровождения. Внешне жизнь его текла прежним, уже привычным чередом: поутру — короткое, но неизменное упражнение с мечом на заднем дворе посольского подворья, где Хатта, невзирая на московские морозы, требовал от себя и своих спутников той же строгости, что и в тёплом эдоском додзё; после — либо приказная изба с её нескончаемыми бумагами и расспросами дьяка Прохора Селиванова о японских обычаях, либо приём очередных просителей, коих, вопреки надежде Дмитрия на скорое иссякание их числа, становилось за минувшую неделю не меньше, а больше; вечером же — тихий ужин с остатками своей дружины, за которым Дмитрий, оберегая друзей от опасного знания, старался говорить больше о делах посольских избегая темы, что тревожила его теперь точно заноза.

Именно в эти дни он впервые в полной мере осознал, чем в действительности обернулось для него новое звание, пожалованное государем. Чин дворянина московского, при всей своей почётности, не давал ему, как выяснилось из осторожных расспросов Гаврилы, ни особых богатств, ни особой власти сам по себе, — но открывал двери, прежде наглухо закрытые для чужестранца, каким считали его многие вплоть до последнего приёма: право свободно являться в приказы, право обращаться напрямую к думным дьякам, минуя долгую череду челобитных, право, наконец, на то самое поместьице в Дмитровском уезде, о коем упоминала государева грамота, — небольшое село с полусотней крестьянских дворов, лежавшее, по словам того же Гаврилы, вёрст на семьдесят к северу от Москвы, доставшееся Дмитрию, по всей видимости, от какого-то прежнего владельца, чей род пресёкся в Смуту либо не сумел доказать своих прав на землю после долгих лет разорения.

— Ты бы съездил, боярин, поглядеть на своё владение, — заметил как-то Гаврила, помогая Дмитрию разбирать очередную кипу грамот. — Не откладывай дела в долгий ящик: покуда сам не увидишь, что там да как, всякий приказчик норовит недоимку в свой карман положить, а тебе после и не докажешь ничего.

— Съезжу, Гаврила, непременно съезжу, — отвечал Дмитрий, — да только не теперь. Дел здесь по горло, а до весны, покуда лёд на Двине не сойдёт, посольство всё одно с места не тронется. Вот управлюсь с самыми неотложными делами — и съезжу, погляжу, что за хозяйство мне государь пожаловал.

Зима, растянувшаяся перед ним теперь долгой, неопределённой чередой месяцев, представлялась ему делом непростым уже самим своим устройством: почти полгода предстояло провести здесь, в Москве и её окрестностях, дожидаясь весны, — время, за которое надлежало не просто скоротать досуг, но и подготовить само посольство во всех его бесчисленных подробностях, от заготовки припасов, до выбора купцов-компаньонов, улаживания сотни мелких, но неотложных вопросов, каждый из которых, стоило его упустить, грозил обернуться впоследствии куда большей бедой, чем казался на первый взгляд. Он рассудил, что часть зимы проведёт здесь, в посольском дворе, занимаясь делами приказными, часть — быть может, в последние недели перед распутицей — съездит в своё новое поместье, дабы не выглядеть в глазах местного люда чужим и нерадивым хозяином, а своих самураев меж тем решил занять не только воинскими упражнениями, но и постепенным изучением русской речи да русских обычаев, полагая, что чем свободнее будут они держаться в этой земле к весне, тем менее уязвимыми окажутся все они пред новыми кознями, какие, он в том уже не сомневался, ждали их впереди в изобилии.

К Гавриле он подступился на третий день, тщательно обдумав заранее, как обставить свой вопрос, дабы не вызвать у подьячего ни малейшего подозрения. Случай представился сам собою — вечером, когда Гаврила, по обыкновению своему, засиделся в горнице дольше положенного, разбирая вместе с Дмитрием очередной список товаров, что предстояло включить в опись архангельского груза.

— Гаврила, — начал Дмитрий, стараясь, чтобы голос его прозвучал не более заинтересованно, нежели того требовал обычный, будничный разговор, — вот ты мне все эти дни сказываешь про гостей моих незваных — кто каков, из какого рода, чем промышляет. А слыхал ли ты когда о купце некоем, Анисиме Прокофьевиче Чебыкине? Имя это мне на днях помянул один из просителей — дескать, человек справный, торговый, да не из последних, — вот и любопытно стало, правду ли говорил проситель тот, али приврал для пущей важности своего дела.

Гаврила, не отрываясь от бумаг, наморщил лоб, силясь припомнить, — движение это показалось Дмитрию вполне искренним, лишённым той настороженности, какую выдал бы человек, знающий за собеседником более, нежели тот сказывает.

— Чебыкин… — протянул подьячий задумчиво. — Слыхал такое имя, боярин, да не то чтобы близко знаком. Кажись, из тех, что торг ведут не сами по себе, а через больших людей — по чужому слову да чужой воле барыш свой берут, оттого и не поднимаются высоко, хоть и не бедствуют вовсе. А отчего спрашиваешь, боярин, коли не секрет? Уж не зазывал ли он тебя к себе в лавку, соболька какого прикупить?

— Да нет, — отвечал Дмитрий с лёгкой, нарочито беспечной усмешкой, — просто имя запомнилось, вот и любопытствую, стоит ли вообще о таком человеке думать, коли дело до купеческих семейств в посольстве дойдёт. Не хотелось бы после раскаиваться, что взял кого не по чести, да не по разуму.

— Осторожность твоя, боярин, дело хвальное, — заметил Гаврила, — да только имени этого я допрежь среди именитых гостиной сотни не слыхивал вовсе, а стало быть, человек этот не из тех, кого само собою включат в посольский список без чьей-либо особой протекции. Хочешь, разведаю о нём подробнее? У меня в приказе да на торгу знакомцев довольно — за день-другой всё разузнаю, что за человек, с кем дружбу водит, чист ли на руку.

— Разведай, будь добр, — отвечал Дмитрий, стараясь, чтобы просьба эта прозвучала как можно более обыденно, — да только без лишнего шума, Гаврила: не хочу, чтобы купец этот прознал прежде времени, что им кто-то интересуется, — мало ли, обидится ещё, что за спиной его расспрашивают, а мне вражды купеческой на пустом месте не надобно.

Гаврила, кивнув с понимающим видом человека, для которого подобная осторожность казалась делом самым естественным в мире московских торговых нравов, обещал разузнать всё в тайне и не мешкая, — и Дмитрий, отпустив его в тот вечер, ещё долго сидел один, размышляя о том, много ли пользы принесут эти расспросы и не окажется ли сам Гаврила невольно замешан в игру, о подлинных ставках которой не подозревал.

Ответ не заставил себя ждать долго: уже на третий день, вечером, Гаврила явился в горницу Дмитрия с тем особым, приглушённым воодушевлением человека, разузнавшего нечто важное и оттого распиравшего изнутри желанием поскорее об этом поведать.

— Разузнал, боярин, — начал он, усевшись на своё обычное место с краю лавки и понизив голос до полушёпота, хотя в горнице, кроме них двоих, не было ни единой живой души. — Чебыкин этот, Анисим Прокофьев, торгует по большей части пенькой да салом, лавку держит небольшую в Овощном ряду, а прежде торговал и того меньше — покуда лет пять тому не свёл дружбу с человеком одним, что промышляет держанием постоялых дворов да корчем по разным трактам, — с той поры и дела его в гору пошли, да так споро, что иные купцы поговаривали меж собой, не колдовство ли тут какое, а не то и вовсе воровство. А человек тот, что дружбу с ним свёл, боярин, — он замялся на миг, точно сам сомневался, стоит ли продолжать, — держит, среди прочего, и корчму на Ярославской дороге, вёрст двадцать от Москвы, — трактир не из последних, для проезжих людей да обозников заведение известное.

Дмитрий, услышав это, почувствовал, как сердце его на короткий миг замерло, точно от внезапного холода, пролившегося вдоль хребта, — но постарался, чтобы лицо его сохранило то же спокойное, лишь слегка заинтересованное выражение, с каким он слушал бы всякую иную торговую сплетню.

— А кто таков этот человек, что корчму держит? Имя его ведомо?

— Имени доподлинного не выведал, боярин, — признался Гаврила с явной досадой, — люди, у коих я расспрашивал, самого его в лицо не видывали, знают лишь, что человек этот в Москве бывает редко, дела ведёт больше через приказчиков да через того же Чебыкина, а сам предпочитает в тени оставаться. Иные сказывают даже, что он не из простых торговых людей вовсе, а из тех, кто повыше стоит, да только имя своё истинное скрывает по каким-то своим причинам, — но то, боярин, уже досужие домыслы, за которые я ручаться не берусь.

Дмитрий, выслушав это признание, ощутил, как разрозненные прежде обрывки сведений начинают складываться в единую, хотя всё ещё далеко не полную картину: человек, стоявший за угрозой, был, судя по всему, фигурой куда более значительной, нежели простой содержатель придорожного трактира, — человеком, располагавшим достаточными связями и достаточной осторожностью, чтобы годами оставаться в тени, пока подставные лица, вроде Чебыкина, вели за него дела на виду.

— Благодарю, Гаврила, — сказал он наконец, — сведения твои весьма ценны. Об одном прошу: не расспрашивай далее покамест, дабы не привлечь внимания раньше срока. Придёт время — расскажу тебе более, отчего вопрос этот меня занимает, но не теперь.

Гаврила, хоть и не скрыл на миг лёгкого разочарования от такой неполноты доверия, кивнул с той же готовностью, что и прежде, — и Дмитрий, оставшись один, долго ещё сидел, обдумывая, как поступить далее.

Решение созревало в нём медленно, но неуклонно, по мере того как одна бессонная ночь сменяла другую. Открытый отказ грозил немедленной, необратимой катастрофой; безоговорочное согласие отдавало бы будущее посольство в руки чужой, враждебной силы. Оставался путь, намеченный им ещё в первую ночь после угрозы, — путь мнимой уступки при тайном сопротивлении. Он решил на ближайшем же заседании Посольского приказа как бы невзначай упомянуть имя Чебыкина среди прочих купцов, желающих получить долю в торге, — упомянуть без излишней настойчивости, так, чтобы решение это выглядело одним из многих, а не выдающим особую заинтересованность, — и тем купить себе время, потребное для того, чтобы отыскать корчму на Ярославской дороге и убедиться собственными глазами в правдивости слов шантажиста.

Задачу эту он решил доверить не Гавриле, чья польза как раз и заключалась в неведении, а собственным людям — Хатте прежде всего, но также и тем из воинов дружины, кого прежде обходил вниманием в это время зимнего сидения, полагаясь на одних лишь Хатту да Такэду. Он подумал о Сирокани — юном толмаче, чья острая память и чей навык обращать на себя как можно менее внимания сослужили Дмитрию верную службу ещё в водах у берегов Африки и Московии, а также о молодом Сабуро, чья горячность в бою под Вагой не помешала ему выказать и немалую сметливость в делах, требовавших терпеливого, неприметного наблюдения за чужими людьми.

— Сирокани, — сказал он на следующий день, отозвав юношу в сторону от прочих, покуда Хатта с Такэдой упражнялись во дворе, — есть у меня к тебе дело деликатное, требующее от тебя не столько умения владения мечом, сколько глаз и ушей твоих. Справишься, если попрошу тебя приглядеться к одному московскому купцу, не выдавая при этом ни словом, ни взглядом, что ты вообще этим занят?

Сирокани, чьи глаза при этих словах вспыхнули тем же живым, ненасытным любопытством, с каким он некогда разглядывал африканские берега и голландские города, склонил голову с готовностью, показавшейся Дмитрию почти воодушевлённой.

— Дзимитори-сан оказывает мне честь, полагаясь на меня в столь тонком деле, — отвечал юноша со всей серьёзностью, какую способен был вложить в свои слова. — Я готов служить вам глазами и ушами, покуда сам не покажу себя недостойным этой службы.

— Возьми с собой и Сабуро, — продолжал Дмитрий, — да только держитесь порознь, будто случайные прохожие, а не спутники. Мне надобно узнать, где на Ярославской дороге стоит корчма, что держит человек по имени… — он на миг запнулся, вспомнив, что подлинного имени не знает и сам, — человек неведомый, чьё дело как-то связано с купцом Анисимом Чебыкиным. Разведайте дорогу к ней, приметы да расположение, — довольно и того, чтобы знать, где она стоит и как выглядит. Но прежде, переоденьтесь в местную одежду, чтоб не выделяться. Нас государь одарил одеждой разной, так что есть из чего выбрать. Надвиньте на глаза шапки, чтоб меньше бросались в глаза ваши лица. С собой возьмите только короткие мечи, спрятав их под одежду. Если вас начнут о чём-то расспрашивать прикиньтесь глухонемыми.

Оба воина, выслушав наставление с той же серьёзностью, с какой выслушивали бы приказ перед боем, поклонились и удалились готовиться к поручению. Дмитрий, оставшись один, ощутил впервые за минувшую неделю нечто похожее на облегчение: дело, доселе казавшееся ему безнадёжным клубком, начинало, пусть медленно, но всё же распутываться, обретая под его руками те самые нити, за которые можно было потянуть.

Мысль о спутниках для весеннего пути в Архангельск, а оттуда и далее, через океаны, обратно в Японию, тревожила Дмитрия в эти дни едва ли менее, чем угроза шантажиста, — хотя тревога эта была совсем иного, более отрадного свойства. Он понимал уже, что число людей, коих надлежало взять с собою в столь дальний и опасный путь, будет отныне определяться не одной лишь его собственной волей, но и волей боярина Ознобишина, стрелецкого головы Аргамакова да купеческих семейств, но полагал, что голос его, как человека, единственного во всём посольстве видевшего своими глазами и путь этот, и землю, куда он вёл, будет весить не меньше прочих.

Так, в трудах приказных, в осторожных расспросах да в постепенном, шаг за шагом, распутывании чужого коварства минула ещё неделя московской зимы, — неделя, в конце которой Дмитрию предстояло узнать, что самая большая опасность подстерегает человека не там, где он её ждёт, вооружённым и настороже, а там, где он менее всего склонен её опасаться, — на пустой, занесённой снегом улице, в двух шагах от собственного двора.

Предыдущая главаГлава 24 из 35Следующая глава