К книге
Путь гайдзина. Северный ветер. Книга 2Глава 11 Мертвая вода
31%
Глава 11 Мертвая вода
11

«Море не спрашивает, кто ты — посол или раб, хатамото или юнга. Оно берёт и отдаёт по своему счёту, и счёт этот всегда сходится не в пользу человека.»

От Амстердама до первых норвежских шхер шли без малого неделю тем ровным, почти безмятежным ходом, что заставляет бывалых моряков относиться к хорошей погоде с суеверной опаской, — и Ротгирс, стоявший вахту на шканцах «Северной Звезды» в один из таких безоблачных дней, поделился этой опаской с Дмитрием без особой охоты, будто самими словами боялся накликать беду.

— Не люблю я такую тишь в этих водах, Дзимитори-сан, — сказал голландец, оглядывая ровную, стеклянно-гладкую поверхность моря за бортом. — Северное море редко бывает добрым дважды кряду. Помяните моё слово: расплатимся мы за эти дни ясного неба ещё прежде, чем минуем Лофотенские острова.

Дмитрий, за минувшие месяцы плавания научившийся не сомневаться в подобных предчувствиях старых капитанов — предчувствиях, что рождались не из суеверия, а из десятилетий вычитывания едва заметных примет в цвете неба и рисунке облаков, — лишь молча кивнул и невольно поднял взгляд к горизонту, где на самом краю зрения, у синей кромки воды, уже наметилась тонкая, почти неразличимая простым глазом полоска дымки.

Дул попутный, ровный норд-вест, и оба корабля, миновав устье Эльбы и не заходя в датские проливы, о чём Ротгирс твёрдо настоял ещё в Амстердаме, шли западным путём вдоль берегов полуострова, всё дальше углубляясь в те широты, где само солнце, казалось, начинало вести себя иначе, чем привыкли за долгое плавание видеть его и японские воины, и европейские моряки: закатывалось оно теперь позже обычного, а вставало раньше, будто торопясь наверстать те долгие часы тьмы, что ожидали его зимой.

— Дзимитори-сан, — обратился как-то вечером Сирокани, стоявший рядом с Дмитрием у фальшборта и с прежним, неослабевающим любопытством разглядывавший далёкие, изрезанные скалистые берега, — Ротгирс-доно сказывал, что дальше к северу солнце вовсе не заходит месяцами. Как же тогда узнать, когда пора спать, а когда — вставать?

— По колоколу, юноша, — со смехом отозвался проходивший мимо боцман, услышавший вопрос через переводившего Сирокани матроса, — да по урчанию в брюхе. Небо в этих краях верного счёта не даёт, тут уж приходится доверять собственному желудку да склянкам на юте.

Первый норвежский берег, к которому пристали корабли, оказался не портом в привычном смысле слова, а тесной, укрытой от открытого моря бухтой близ рыбацкого посёлка под названием Олесунн — горстка почерневших от соли деревянных домов, взгромоздившихся на скалы так, будто сама земля здесь была слишком скупа, чтобы уступить человеку хоть пядь ровной почвы. Местные рыбаки, привыкшие к появлению голландских и английских судов, идущих на север за треской и салом, встретили гостей без того изумления, что вызывала дружина Дмитрия в более южных портах, — но при виде самураев в полном доспехе, сходящих на берег за свежей водой, всё же побросали на время сети и высыпали к причалу поглазеть на невиданное зрелище.

— Балованный народ здесь, — заметил Хатта, наблюдая, как местные ребятишки, осмелев, подобрались почти вплотную к воинам, разглядывая ножны катан с той же жадной зачарованностью, с какой сам он в первый амстердамский день разглядывал часовой механизм за стеклом витрины. — Ни страха, ни должного почтения. Впрочем, — прибавил он, чуть смягчившись, когда один из мальчишек, осмелев вовсе, протянул ему вырезанную из китовой кости фигурку тюленя, — народ не злой, кажется.

Именно здесь, в Олесунне — у самой западной оконечности Норвегии, — случайно оказался старый помор с русского Беломорья, промышлявший ловом трески. Он был из тех, чьи плоскодонные лодьи забредали порой в норвежские воды следом за рыбьими косяками — выслушав через Ротгирса, куда держат путь оба судна, разразился долгим, встревоженным монологом, из которого голландец сумел перевести Дмитрию лишь самую суть.

— Он говорит, — пояснил Ротгирс, слушая быструю, пересыпанную незнакомыми словами речь помора, — что не советует нам идти прямиком мимо Лофотенских островов тем же курсом, каким шли до сих пор. Говорит, у островов этих, меж скал, есть место, что зовётся у местных «Москенстраумен» — течение, что образуется меж двух островов в узком проливе и в иные часы прилива становится столь бешеным, что затягивает в свою воронку целые лодьи, а порой, по слухам, и корабли покрупнее. Немало о нём небылиц ходит и на моей родине, да и в здешних краях моряки его пуще шторма страшатся.

— Небылиц? — переспросил Дмитрий, вспоминая обрывки давних, полузабытых сведений из своей прежней жизни — что-то о знаменитом норвежском мальстрёме, о котором он читал когда-то не то в школьном учебнике географии, не то в старом приключенческом романе, купленном на развале букинистов. — Или всё же правда?

Ротгирс, задав помору ещё несколько вопросов, пожал плечами с той сдержанностью бывалого морехода, что не спешит с окончательными суждениями там, где дело касается моря.

— Правды в этом деле, полагаю, куда больше, чем небылиц, Дзимитори-сан. Я сам слышал о Москенстраумене от иных капитанов, что ходили этими водами прежде, — говорят, в иных картах прошлого века его отмечали как гибельное место, куда лучше не соваться малому судну в час полной воды. Мы обойдём его стороной, держась мористее, но потеряем на этом день, а то и два.

Манн, к тому времени подошедший ближе и выслушавший пересказ разговора, невесело усмехнулся.

— Что ж, Дзимитори-сан, вот и расплата за ясные дни, о которой предупреждал капитан Ротгирс. Только пришла она не с неба, а из-под воды.

Дмитрий, слушавший этот разговор с тем спокойствием, что давно уже стало его защитой от собственного, тщательно скрываемого волнения, невольно поймал себя на мысли: за три года, проведённых в Японии, он привык мерить опасность по другим критериям, а опасность, что таилась здесь, среди скал и холодной воды, не имела ни лица, ни умысла, а оттого страшила по-иному— глухим, безликим страхом, с каким человек смотрит в разверстую пасть стихии, не умеющей ни договориться, ни отступить перед достойным противником.

Два дня, о которых говорил Ротгирс, обернулись, впрочем, лишь одним — попутный ветер, что прежде так тревожил своим постоянством, переменился на третий день пути от Олесунна, задув порывами с норд-оста, и Манн, обеспокоенно вглядывавшийся в небо весь минувший вечер, к утру объявил, что придётся, вопреки прежнему плану, держаться ближе к берегу, минуя Лофотенский архипелаг с подветренной стороны, — иначе, по его расчётам, свежеющий ветер и вовсе не позволит обойти опасное течение стороной.

Решение это оказалось для «Святого Михаила» и «Северной Звезды» роковым — не по недомыслию капитанов, но по той жестокой, безразличной прихоти погоды, что ни один самый опытный мореход не в силах предугадать наверняка.

К полудню следующего дня небо, ещё утром казавшееся лишь по-осеннему хмурым, затянуло сплошной, свинцово-серой пеленой, что надвигалась с северо-запада с такой стремительностью, будто сама природа торопилась исполнить давешнее предсказание Ротгирса. Ветер, дувший прежде свежими, но ровными порывами, сменился на резкий, порывистый шторм, и волны, ещё час назад мерно катившиеся под килем, начали вздыматься сперва саженными, а после и вовсе исполинскими размерами, в два человеческих роста, валами, меж которых оба корабля то проваливались, будто в разверстую яму, то взлетали на самый гребень, обнажая мокрые, скользкие от дождя палубы всему бешенству ветра разом.

— Все наверх! Рифить паруса! — заревел Манн, перекрывая голосом вой ветра в снастях, и матросы, привычные к подобной команде, бросились по вантам с той отработанной, почти механической слаженностью, что не оставляет места страху, — но самураи дружины, впервые оказавшиеся в настоящем, неподдельном шторме открытого моря, замерли на миг там, где застал их первый по-настоящему сильный удар волны, обрушившейся на палубу с силой, что сбила с ног сразу троих воинов.

— Держитесь за леера! — прокричал Дмитрий по-японски, сам хватаясь за протянутый вдоль борта канат обеими руками, чувствуя, как ледяная, солёная вода захлёстывает его по колено и норовит утащить за собой в разверзшуюся у самых ног пропасть накренившейся палубы. — Хатта-сан, вяжите людей верёвками, кто не привык к морю!

Хатта, до того стоявший неподвижно, будто оценивая новую, доселе невиданную опасность тем же холодным, расчётливым взглядом, каким прежде оценивал построение вражеского войска, коротко кивнул и, перекрикивая шторм, отдал приказ на японском — приказ, что дружина, несмотря на весь охвативший её первый испуг, исполнила с той же дисциплинированной быстротой, с какой исполняла приказы на суше: воины, обвязавшись найденными в спешке концами каната, принялись растягиваться цепью вдоль бортов, помогая друг другу удержаться на ходящей ходуном палубе.

Именно в этот миг, когда «Северная Звезда», зарывшись носом в очередной исполинский вал, накренилась столь резко, что вода хлынула через борт разом с обеих сторон, молодой Сабуро — тот самый юноша, что месяцем раньше с такой гордостью принимал морское крещение, ещё не вполне оправившись от старой раны, — поскользнулся на залитой водой палубе близ грот-мачты и, не успев ухватиться ни за один из натянутых лееров, покатился к самому борту, за которым разверзлась чёрная, кипящая пена уходящей волны.

— Сабуро! — закричал Сирокани, оказавшийся ближе прочих, и бросился следом, забыв в тот миг о собственной безопасности с той юношеской, неосторожной отвагой, что заставляет молодых людей действовать прежде, чем они успевают додумать до конца последствия собственного поступка.

Дмитрий, увидевший всё это краем глаза, ощутил, как сердце на мгновение будто оборвалось и полетело следом за катящимся к борту телом, — и, не помня себя, рванулся вперёд, на ходу отвязывая от пояса собственный, ещё не пущенный в дело конец каната.

Сабуро, уже наполовину перевалившись через нижний край фальшборта, инстинктивно вцепился в какой-то выступ обшивки — единственное, что удержало его в те доли секунды, что решали, останется ли он на корабле или канет в свинцовую, беспощадную воду, — и в это самое мгновение Сирокани, добравшийся до него ценой пробежки по накренённой, залитой палубе, что могла стоить жизни и ему самому, успел ухватить юношу за отворот куртки, а следом подоспевший один из матросов-англичан, старый, жилистый боцман по прозвищу Одноглазый Уилл, набросил на обоих короткую петлю каната и, упёршись ногами в основание мачты, удержал разом обоих на весу над самым краем бездны, покуда Дмитрий и ещё двое воинов, добравшись наконец до места, не втащили Сабуро и Сирокани обратно на палубу.

— Дурак! — выкрикнул Хатта в лицо побледневшему, дрожащему от холода и пережитого потрясения Сабуро, но в голосе старого воина, что перекрывал даже вой шторма, прозвучало не столько гнева, сколько того особого, невысказанного облегчения, что позволяют себе люди, слишком давно привыкшие скрывать истинные чувства за маской суровости. — Ещё раз оступишься подобным образом — и я самолично отправлю тебя обратно в Эдо на первом же попутном судне, к позору всей дружины!

Сабуро, не находя в себе сил ответить, лишь кивнул, стуча зубами от холода, а Сирокани, всё ещё не выпускавший из побелевших пальцев обрывок каната, тихо произнёс, обращаясь скорее к самому себе, чем к кому-либо из стоявших рядом:

— Никогда прежде не думал, что вода может быть настолько сильнее человека…

Шторм, меж тем, не унимался, а лишь набирал силу с каждым часом: к вечеру, когда сгустившаяся над морем тьма слилась с чернотой самих туч в единую, беспросветную мглу, «Святой Михаил», следовавший в паре кабельтовых позади «Северной Звезды», внезапно исчез из виду — не потонул, как в первый ужасный миг показалось Дмитрию, наблюдавшему за исчезновением второго корабля с мостика, а лишь потерялся в стене дождя и водяной пыли, сорванной ветром с самих гребней волн.

— Не тревожьтесь раньше времени, Дзимитори-сан! — прокричал Манн, стоявший у штурвала вместе с рулевым, вдвоём с трудом удерживая громадное колесо, что рвалось из рук при каждом новом ударе волны в корму. — «Михаил» — судно крепкое, а капитан Ротгирс из тех, кто прошёл через штормы и похуже нынешнего. Наша забота теперь — уберечь собственный корабль, а с остальным разберёмся, когда шторм уляжется.

Слова эти, произнесённые с той нарочитой уверенностью, за которой Дмитрий уже научился различать не столько подлинное спокойствие, сколько усилие воли бывалого капитана, не позволяющего себе выказать страх перед лицом команды, не принесли, впрочем, того утешения, на какое, быть может, рассчитывал сам Манн: Дмитрий, вцепившись обеими руками в поручень у грот-мачты и глядя туда, где минуту назад ещё виднелись огни второго судна, а теперь клубилась одна лишь беспросветная, ревущая тьма, ощутил вдруг с пронзительной ясностью, куда более острой, чем прежде, всю хрупкость того предприятия, что он взялся возглавить: на борту «Святого Михаила» шли не безымянные матросы, а люди, за жизнь и судьбу которых он поручился перед самим Огосё, — и мысль эта, соединившись со страхом за судьбу судна, легла на грудь тяжестью, что не шла ни в какое сравнение со страхом за собственную жизнь.

Ночь эта, растянувшаяся, казалось, на целую вечность, прошла в непрестанной, изматывающей борьбе: рвался в клочья грот-марсель, не выдержавший одного особенно яростного порыва, и трое матросов, вскарабкавшихся на реи под проливным дождём в кромешной тьме, чтобы обрезать сорванные лоскуты паруса прежде, чем те, хлопая на ветру, повредят остальной такелаж, вернулись на палубу мокрыми до нитки и с обмороженными от многочасового холода пальцами; треснула, не выдержав напора волн, одна из досок обшивки у самого форштевня, и в трюм начала сочиться вода — сочиться пока не столь опасно, чтобы говорить о немедленной гибели судна, но достаточно, чтобы боцман, спустившийся с фонарём проверить трюм, вернулся на палубу с посеревшим от тревоги лицом и потребовал немедля выставить людей к помпам.

— Хатта-сан, — обратился Дмитрий к старому воину, когда весть о течи достигла и дружины, — нужны люди к помпам, посменно, покуда не рассветёт. Работа не воинская, но сейчас нет более важной службы на этом корабле.

Хатта, не колеблясь ни мгновения, выстроил своих людей и, разделив дружину на смены, первым сам взялся за рукоять помпы — жест, что не остался незамеченным ни английскими, ни голландскими матросами, до того косо поглядывавшими на самураев как на бесполезный, хотя и почётный груз в час настоящей опасности: хатамото, посланник сёгуна, воин, чьё положение при дворе Огосё избавляло его от любого чёрного труда, качал воду наравне с последним юнгой, и вид этот, среди рёва шторма и общей изнурённой борьбы за жизнь корабля, сделал за одну ночь для сплочения разноязыкой команды больше, чем сделали бы месяцы мирного плавания.

К рассвету, когда шторм, наконец, начал стихать — не разом, а постепенно, будто нехотя выпуская из своих объятий измученное судно, — «Северная Звезда» предстала перед собственной командой в плачевном, хотя, по счастью, не гибельном виде: сорванный грот-марсель, треснувшая доска обшивки, спешно заделанная просмолённой парусиной и клиньями до более основательного ремонта, двое матросов с переломанными от падения на скользкой палубе рёбрами и добрая половина команды, включая всю дружину Дмитрия, до последней капли сил измотанная многочасовой работой у помп и снастей.

— «Михаила» видно? — были первые слова Манна, поднявшегося на мостик с покрасневшими от бессонной ночи глазами и первым делом обратившего подзорную трубу к горизонту, где меж рассеивающихся туч уже пробивались первые, холодные лучи северного солнца.

Ответом ему был долгий, томительный миг молчания, покуда сам капитан не разглядел наконец на самом краю видимости, у изрезанной кромки норвежского берега, знакомый силуэт паруса — потрёпанного, с явными следами пережитой бури, но всё же живого, целого, идущего собственным ходом.

Оба корабля, воссоединившись к полудню в тихой, укрытой от ветра бухте одного из мелких, безымянных на европейских картах островков, простояли там три дня, приводя в порядок такелаж и заделывая пробоины основательнее, чем позволяла ночная спешка посреди шторма. Именно здесь, разбирая ночной ущерб при свете дня, экипаж «Святого Михаила» недосчитался одного человека — молодого голландского матроса по имени Клаас, самого младшего на судне, что сорвался с бизань-мачты в разгар шторма и был унесён волной прежде, чем товарищи успели прийти ему на помощь; тело его так и не нашли, и капитан Ротгирс огрубевший от долгих лет службы человек, не привыкший, казалось, давать волю чувствам, прочитал над пустым местом у борта короткую, срывающуюся молитву, какую Дмитрий, стоявший поодаль вместе со своей притихшей дружиной, слушал с тем особым, тягостным чувством, что рождается в человеке при столкновении со смертью настолько будничной, настолько лишённой всякого пафоса или воинской славы, что она поражает сильнее иного сражения.

— В бою, — тихо сказал Хатта, когда простая, без всяких церемоний, служба закончилась, — воин хотя бы знает, за что умирает, и товарищи его знают. Здесь же — просто оступился человек, и не стало его, будто и не жил вовсе.

— Море не спрашивает, за что, Хатта-сан, — ответил Дмитрий, вспоминая слова помора из Олесунна и невольно понимая теперь их правоту куда глубже, чем в тот миг, когда впервые услышал этот совет от случайного встречного на чужом берегу. — Оно берёт своё без разбора чинов и заслуг.

Дальнейший путь на север, вдоль всё более пустынных, всё более суровых берегов, прошёл, по счастью, без новых бурь, — но тот шторм у Лофотенских островов, как заметил впоследствии сам Манн, оставил след не столько на обшивке кораблей, сколько в самих людях: дружина Дмитрия, прежде взиравшая на морскую службу с той сдержанной, почти пренебрежительной снисходительностью воинов, привыкших мерить доблесть мечом, отныне начали относиться к морякам и их ремеслу с куда большим уважением, что не нуждалось более в объяснениях или наставлениях.

Спустя неделю после шторма, минуя один за другим скалистые, безлесные острова, чьи берега становились суровее и неприветливее, чем дальше на север уходили корабли, дружина повстречала первых саамов — народ, что европейцы и русские звали лопарями,— небольшую семью оленеводов, разбивших чум на пологом склоне у самой воды в ожидании прибрежных торговых судов.

— Меняют оленьи шкуры да мороженую рыбу на железо и хлеб, — пояснил Ротгирс, наблюдая, как несколько матросов, отпущенных на короткий берег за пресной водой, знаками объясняются с невысоким, закутанным в меха стариком-саамом, чьё обветренное, изрезанное морщинами лицо выражало не столько удивление при виде самураев, сколько ту же деловитую невозмутимость, с какой всякий торговец в любом уголке мира встречает необычного покупателя.

Лопари здесь жили испокон веков, задолго до того, как первый норвежский или русский корабль бросил якорь в этих водах, и не признавали ни королей, ни царей, ни границ, что рисуют на своих картах чужеземцы, — для них тундра и олени были важнее любого подданства.

Дмитрий, наблюдая за короткой, но взаимовыгодной торговлей — саамы охотно выменивали связки беличьих и песцовых шкурок на несколько железных котелков да пригоршню ржаных сухарей, — невольно вспомнил слова, сказанные некогда советниками-иезуитами Огосё: пушнина северных земель, ценимая в Китае и в самой Европе на вес серебра. Здесь, глядя на груды невзрачных на первый взгляд шкурок, переходящих из рук в руки за бесценок, он впервые с полной ясностью осознал истинный размах того промысла, что связывал эти дикие, безлюдные широты с самыми богатыми рынками известного мира.

— Вот она, Хатта-сан, — сказал он старому воину, кивая на разложенный на прибрежных камнях мех, — та самая выгода, о которой говорили советники-иезуиты при дворе Огосё. Не в звонкой монете здесь дело, а вот в этом.

Хатта, поглядев на невзрачные шкурки долгим, оценивающим взглядом человека, привыкшего судить о ценности вещей по их виду, а не по чужим рассказам, лишь покачал головой с той же смесью недоверия и растущего уважения, с какой смотрел прежде на амстердамские диковины.

— Странный мир, — произнёс он наконец. — Мех бедного оленевода стоит дороже иного меча.

Спустя ещё десять дней пути, когда берег по правому борту начал наконец заворачивать к востоку, а сами воды под килем — приобретать тот особый, стальной, почти пугающий своей прозрачностью оттенок, что предвещал близость по-настоящему северных широт, вперёдсмотрящий на «Северной Звезде» прокричал о показавшемся на горизонте скалистом мысу — том самом, о котором столько было говорено ещё в Амстердаме.

— Нордкап! — воскликнул Манн с тем нескрываемым удовлетворением капитана, чьё судно наконец достигло давно намеченной вехи пути. — Крайняя точка всей Европы, Дзимитори-сан. Отсюда — только море Баренца, а за ним — уже воды, ведущие прямиком к Московии.

Дмитрий, стоя у борта рядом со всей дружиной, высыпавшей на палубу поглядеть на знаменитый мыс, — исполинскую, отвесную скалу, что вздымалась из холодных вод на добрых триста локтей, увенчанную по самому верху скудной, прибитой ветром растительностью, — ощутил то же смешанное чувство, что охватывало его при виде каждой новой вехи этого долгого пути: чувство человека, стоящего на границе двух миров, один из которых он покидал навсегда, а другой — ещё только предстояло по-настоящему узнать.

Именно здесь, в эти дни, дружина впервые в полной мере ощутила на себе то диво, о котором предупреждал ещё в Амстердаме Манн: солнце, поднявшись однажды над горизонтом, более не заходило вовсе, катясь по небосводу низким, оранжевым диском все двадцать четыре часа кряду, будто сам небесный свод, устав от смены дня и ночи, застыл в вечных, немеркнущих сумерках позднего вечера.

— Не могу уснуть, Дзимитори-сан, — признался как-то Сирокани, застав Дмитрия на палубе в час, что по всем корабельным склянкам полагался глубокой ночью, но небо над головой по-прежнему сияло тем же неярким, медным светом. — Тело говорит, что пора спать, а глаза не верят телу, коли солнце всё ещё в небе.

— Привыкнешь, юноша, — ответил Дмитрий с лёгкой улыбкой, вспоминая собственную бессонницу первых дней в этих широтах. — Как привык, в своё время, к разнице между японским и русским укладом жизни. Тело гибче, чем кажется, когда у него нет иного выбора, кроме как приноровиться.

Однако не одна лишь бессонница поджидала путешественников в водах Баренцева моря: спустя два дня после Нордкапа, когда оба корабля, обогнув мыс, взяли курс на восток вдоль изрезанного, неприветливого берега Кольского полуострова, их нагнал густой, почти непроглядный туман — тот особый арктический туман, что рождается в этих широтах от соприкосновения тёплых течений с ледяным дыханием близкого полюса и способен обратить самый ясный день в подобие слепой, безликой мглы, где не разобрать ни собственного бушприта, ни соседнего судна.

— Бей в колокол, не переставая, — распорядился Манн, приказывая убавить парусов и держать самый малый ход, — и выставь двойных вперёдсмотрящих, на носу и на марсе. В таком тумане недолго напороться на льдину, что оторвалась от полярных полей да занесена сюда течением, или, того хуже, столкнуться с другим судном, идущим встречным курсом.

Опасение это, высказанное как будто в порядке обычной предосторожности, обернулось спустя несколько часов самой настоящей, леденящей душу явью: вперёдсмотрящий на носу «Северной Звезды», вглядывавшийся в белёсую, клубящуюся пелену, вдруг закричал во всё горло, различив прямо по курсу смутные, но стремительно приближающиеся очертания невиданной прежде глыбы — не корабля, а плавучей ледяной горы, оторвавшейся невесть от каких полярных берегов и теперь дрейфовавшей на пути обоих судов подобно бесшумному, безразличному ко всему живому исполину.

— Право руля! Круче к ветру! — заревел Манн, и рулевой, не мешкая ни секунды, всем весом налёг на штурвал, покуда сам капитан, выхватив из-за пояса рог, протрубил условный сигнал тревоги для шедшему следом «Святому Михаилу»: сигнал, что означал немедленный поворот и был давно оговорён обоими капитанами на случай, если туман или тьма разлучат суда в опасной близости друг от друга.

«Северная Звезда», накренившись на левый борт под резким поворотом, разминулась с ледяной глыбой на расстоянии, что казалось самому Дмитрию, вцепившемуся в поручень с бешено колотящимся сердцем, не более полукабельтова — так близко, что в разрыве тумана на миг отчётливо проступили сизые, испещрённые трещинами бока плавучей горы, с которых стекали струи талой воды, а откуда-то из её нутра доносился глухой, потрескивающий гул, будто сам лёд, извечный враг всякого мореплавателя в этих широтах, ворчал вослед ускользнувшей добыче.

— «Михаил»! — вдруг воскликнул Ротгирс, вглядываясь в туман за кормой с выражением внезапной, острой тревоги на лице. — Где второй сигнал?

Условный ответный сигнал рога, что полагалось протрубить сборта «Святого Михаила» в подтверждение манёвра, не последовал — ни сразу, ни спустя долгую, томительную минуту, за которую Дмитрий успел пережить заново весь ужас той штормовой ночи у Лофотенских островов, когда второе судно точно так же пропало из виду в непроглядной мгле.

— Убавить парусов до предела, лечь в дрейф! — скомандовал Манн, и «Северная Звезда», сбавив ход почти до полной остановки, закачалась на пологих, мерных волнах, покуда вся команда, затаив дыхание, вслушивалась в белёсую, обманчивую тишину тумана.

Долгих, показавшихся Дмитрию бесконечными четверть часа не доносилось ничего, кроме плеска волн о борт да редкого, глухого потрескивания дрейфующего где-то поблизости льда, — а после, наконец, издалека, приглушённый туманом, но безошибочно узнаваемый, раздался долгожданный ответный сигнал рога: два коротких, один долгий, условный знак, означавший, что судно цело и разошлось со льдиной собственным, независимым манёвром.

— Слава всем святым разом, — пробормотал Ротгирс, и Дмитрий, отпустив наконец поручень, к которому вцепился, сам того не заметив, с такой силой, что после ещё долго болели пальцы, ощутил, как по спине пробегает та особая, запоздалая дрожь, что настигает человека не в самый миг опасности, а лишь тогда, когда опасность эта минует.

Туман продержался ещё сутки, вынудив оба судна двигаться самым малым ходом, покуда наконец не разошёлся под свежим норд-остом, открыв взглядам путешественников уже не безликую белую мглу, а суровый, каменистый берег Кольского полуострова, вдоль которого, как объяснил Ротгирс, лежал путь ещё на добрых двести миль к востоку, покуда не откроется горловина Белого моря.

Именно здесь, Дмитрия поджидало последнее и, пожалуй, самое тревожное из испытаний какое явилось не от природы, а от людей, и потому оказалось для него куда более понятным, а оттого и куда более пугающим в своей ясности.

На третий день после тумана, когда оба корабля миновали устье небольшой реки, где на скалистом мысу белели стены недавно отстроенного русского острога — Кольского городка, как пояснил Ротгирс, — впередсмотрящий закричал о парусе, показавшемся с востока и явно державшем курс наперерез обоим судам.

— Военный корабль, — определил Манн, поднеся к глазу подзорную трубу и вглядываясь в приближающийся силуэт с той профессиональной цепкостью, что позволяла бывалому капитану различить назначение чужого судна прежде, чем удавалось разобрать флаг на его мачте. — Пинас, вооружённый добрым десятком пушек с каждого борта. И флаг… — капитан помолчал, вглядываясь пристальнее, — флаг шведский, Дзимитори-сан. Три короны на синем поле.

Весть эта, произнесённая с тем сдержанным напряжением, что мгновенно передалось всей команде, заставила Дмитрия невольно припомнить давешний разговор в амстердамской ратуше — тревожные вести о смуте в Московии, о самозванцах и войне.

Ротгирс, подошедший ближе с помрачневшим лицом, подтвердил худшие из его опасений.

— Швеция воюет с Московией уже не первый год, Дзимитори-сан, — произнёс голландец вполголоса, будто опасаясь, что тревожные слова его долетят до чужого судна прежде срока. — Пользуясь смутой в русских землях, шведы захватили Новгород и иные северные города, и хотя открытых боёв здесь, у Кольского берега, не бывало, шведские каперы и военные суда порой останавливают и досматривают всякого, кто держит курс к русским портам, — то ли ради пошлины, то ли ради самой войны, что не делает разницы меж купцом и врагом, коли видит в нём выгоду для неприятеля.

— Что будем делать? — спросил Дмитрий, ощущая, как холодеет что-то в груди при мысли, что весь долгий, изнурительный путь через два океана может закончиться не штормом и не льдиной, а пушечным ядром чужой, вовсе не пиратской, а вполне законной, признанной державы.

Манн, не отрывая взгляда от приближающегося пинаса, размышлял недолго.

— Поднимите английский флаг на бизани, — распорядился он наконец, — рядом с голландским на грот-мачте. Швеция не в войне ни с Англией, ни с Голландией, и оба наших флага, надо думать, послужат нам лучшей защитой, нежели все пушки на борту. А вас, Дзимитори-сан, — прибавил он, оборачиваясь к Дмитрию, — прошу до времени убрать дружину с открытой палубы и не выказывать ни оружия, ни воинственности: шведы, прознав, что мы везём посольство неведомой азиатской державы, скорее сочтут груз наш занятной диковиной, достойной беспошлинного пропуска, нежели военной угрозой, — но лишь при условии, что сами мы не дадим им повода думать иначе.

Хатта, выслушав приказ через перевод Сирокани, помрачнел, но подчинился без единого слова возражения, — впрочем, шёпотом отдал собственное распоряжение дружине держать оружие под рукой, хотя и не на виду, на случай, если переговоры обернутся не так, как рассчитывал английский капитан.

Шведский пинас, приблизившись на расстояние оклика, лёг в дрейф борт о борт с «Северной Звездой», и на палубу поднялся сам капитан судна — молодой, но уже тронутый ранней сединой офицер по фамилии Стенбок, говоривший на ломаном, но вполне разборчивом голландском, что позволило Ротгирсу вести переговоры без помощи иных толмачей.

— Куда держите путь, господа? — спросил швед, оглядывая палубу корабля тем цепким, недоверчивым взглядом человека, привыкшего в военное время подозревать любое встречное судно в тайном умысле. — И что за груз везёте на восток, в столь неспокойные для судоходства воды?

Ротгирс, отвечая с той же ленивой, невозмутимой обстоятельностью, что не раз выручала его в амстердамских разговорах, поведал о торговом посольстве далёкой азиатской державы, что держит путь к Архангельскому городу с ведома и покровительства Голландской и Английской компаний, — не упуская случая как бы невзначай упомянуть о личном интересе директоров компании к благополучному исходу путешествия и о письмах, что везут капитаны на имя архангельского воеводы.

Капитан Стенбок, выслушав объяснение с тем же недоверием, спустился, тем не менее, в сопровождении двух своих людей осмотреть трюм — процедура, что заняла добрых полчаса и заставила Дмитрия, ожидавшего исхода досмотра на шканцах вместе с притихшим Манном, пережить едва ли не столько же волнения, сколько пережил он в ночь шторма у Лофотенских островов, — но кончилась, по счастью, без осложнений: не найдя в трюме обоих кораблей ни оружия сверх обычного корабельного запаса, ни иного груза, что мог бы навести на мысль о военной контрабанде, швед поднялся обратно на палубу с видом человека, чьё любопытство удовлетворено, хотя подозрительность до конца и не рассеяна.

— Не самое обычное посольство довелось мне досматривать за эту войну, — заметил Стенбок, задержав напоследок взгляд на Дмитрии, стоявшем в стороне в неброском, тёмном плаще поверх кимоно, — но раз бумаги в порядке, а груз ваш не пахнет порохом свыше обычного, препятствовать не стану. Передайте, впрочем, архангельскому воеводе, коли доведётся с ним свидеться, что его величество король шведский не оставит без внимания любую попытку снабжать московитов оружием под видом мирной торговли, — и на этом, пожалуй, прощайте, господа.

Пинас, отсалютовав холостым выстрелом — жест скорее церемониальный, нежели угрожающий, — отвалил от борта и вскоре растворился в дымке за кормой, а Манн, проводив его долгим, ещё не вполне спокойным взглядом, наконец позволил себе выдохнуть с той нескрываемой облегчённостью, что выдавала истинную меру пережитого напряжения, как бы ни старался капитан скрыть её за невозмутимым выражением лица.

— Вот вам, Дзимитори-сан, — произнёс он, — живое доказательство того, что я говорил вам ещё в Ураге: путь этот полон опасностей не только от шторма и льда, но и от людей, что видят в любом чужом флаге либо добычу, либо угрозу. Не всякая держава, узнав о вашем посольстве, отнесётся к нему с тем радушием, что выказал амстердамский бургомистр.

Дмитрий, вспоминая при этих словах давние опасения Феррейры, а следом и куда более свежий разговор с регентом о смуте в Московии, невольно подумал, что вся эта долгая одиссея — от коварства иезуитов при дворе Огосё до пушек шведского пинаса в водах Кольского полуострова — складывалась в единую, нерасторжимую цепь одной и той же истины: путь к новым землям и новым союзам никогда не бывает свободен от тех, для кого сам факт этого пути уже означает угрозу собственной выгоде, — и что достигнуть цели, минуя все эти опасности, можно не отвагой одной, но равно и терпением, и точным расчётом, и толикой везения, за какую оставалось лишь возносить благодарность всем богам разом, японским и православным.

Оставшиеся до горловины Белого моря дни прошли уже без новых потрясений, хотя и не без нового, последнего испытания опытности обоих капитанов: сама горловина, как и предупреждал в своё время Ротгирс, встретила корабли путаницей течений и мелей, что не были обозначены ни на одной из имевшихся у голландца карт с точностью, достаточной для уверенного прохода без лоцмана, — и лишь встреченная у входа в пролив поморская лодья, шедшая тем же курсом к Архангельскому городу с грузом соли и рыбы, согласилась, за скромную плату да пару отрезов голландского сукна, провести оба судна безопасным фарватером меж коварных, едва прикрытых водой отмелей.

— Дивья люди, — заметил старый помор-лоцман, разглядывая через переводившего слова Ротгирса самураев с той же деловитой, беззлобной прямотой, с какой прежде разглядывал их саамский старик у стойбища оленеводов, — да складные больно. Слыхал я про индийцев да арапов, что к нам через Архангельский город хаживали, а про эдаких — нет, не доводилось.

Спустя ещё три дня осторожного, промеренного лотом хода меж отмелей и островков, вперёдсмотрящий на «Северной Звезде» закричал наконец о показавшемся вдалеке низком, лесистом береге, над которым в стылом северном воздухе поднимались дымки печей и виднелись мачты множества кораблей, стоявших на якоре у деревянных причалов, — и Манн, обернувшись к стоявшему рядом Дмитрию, произнёс с той сдержанной, но неподдельной торжественностью, что приберегал обыкновенно для самых важных вех долгого пути:

— Вот он, Дзимитори-сан. Архангельский город. Но не спешите радоваться раньше срока — оттуда до самой Москвы, куда, как я понимаю, лежит истинная цель вашего посольства, путь не морской, а сухопутный да речной, и путь этот немногим короче того, что мы уже прошли.

— Отчего же так? — спросил Сирокани, стоявший неподалёку и услышавший последние слова капитана. — Отчего царь московский не построит порт ближе к своей столице, коли уж торговля с чужими землями так ему нужна?

Ответил на этот раз не Манн, а сам Дмитрий — вспоминая обрывки давних, полузабытых знаний из своей прежней жизни, что теперь, спустя годы, обретали для него новую, куда более осязаемую весомость.

— Оттого, юноша, что у Московии, если не считать этого самого Белого моря, промерзающего добрую половину года, нет иного морского выхода к вольным водам. С запада — шведы да поляки, что держат под своей рукой берега Балтики и не пропускают через них московитную торговлю иначе, как через собственные пошлины да собственный расчёт. С юга — крымские да турецкие земли, что запирают выход к тёплым морям не хуже. Остаётся один этот путь — долгий, северный, ледяной большую часть года, но зато свободный от чужой воли, — и потому именно здесь, а не ближе к самой Москве, полвека назад английские купцы, искавшие путь в Китай, а нашедшие вместо того Московию, заложили первую торговую факторию, из которой и вырос нынешний Архангельский город. Иного морского пути к сердцу этой державы попросту не существует, Сирокани, — не оттого, что царь московский не желал бы порта поближе к своей столице, а оттого, что сама земля не даёт ему такой возможности.

Сирокани, выслушав объяснение с той же серьёзной сосредоточенностью, с какой выслушивал прежде уроки японской придворной науки, задумчиво кивнул.

— Значит, — произнёс он, — весь этот долгий морской путь — лишь половина дороги. А дальше — снова земля, снова кони или лодьи, снова недели пути вглубь чужой страны.

— Именно так, юноша, — подтвердил Дмитрий, ощущая при этих словах то же смешанное чувство, что не отпускало его на протяжении всего плавания: усталость от пережитых опасностей и вместе с тем странное, почти лихорадочное нетерпение — нетерпение человека, что после стольких месяцев чужих морей и чужих берегов впервые за долгие годы приближался к земле, что некогда в той прошлой, практически уже забытой жизни была для него диковиной из книг и информации в интернете…

Берег приближался медленно, но неотвратимо, и низкое северное солнце, клонившееся к закату впервые за много недель непрерывного дня, окрашивало воды устья Двины в тот особый, тускло-золотой оттенок, что Дмитрий, вглядываясь в приближающиеся мачты и дымки чужого, а теперь вновь становящегося своим города, невольно счёл добрым предзнаменованием для всего, что ждало впереди — и для самого посольства, и для той земли, куда лежал теперь его путь.

Предыдущая главаГлава 11 из 35Следующая глава