Лука в начале сражения находился в десятке вестовых и разведчиков, приписанных к штабу князя Иванова-Васильева. В самый критический момент, когда Минский полк на центральном участке был атакован французами и начал отступать, ему вручили донесение к командиру Московского полка — с приказом контратаковать и помочь минчанам удержать позиции. Лука вскочил в седло и понесся вдоль линии обороны, уворачиваясь от разрывов и пригибаясь к гриве коня.
— Ваше высокоблагородие, вестовой Пластунов. Приказано атаковать французов, прорвавших оборону Минского полка, немедля! — выпалил он, спрыгнув с коня перед полковником.
Полковник молча кивнул и, даже не взглянув на Луку, принялся раздавать приказы офицерам. Лука понял: его поручение выполнено, и, вскочив в седло, поскакал обратно в штаб.
Обратная дорога была страшнее. Он проезжал участок обороны, где не осталось ни одного живого. Земля была усеяна телами нашей пехоты — они лежали вповалку, кто ничком, кто навзничь, искалеченные, обожженные, с застывшими на лицах последними гримасами. Лука спешился и, осторожно заглянув за невысокий земляной вал, увидел три разбитых орудия. Вокруг них, смешавшись с артиллерийской прислугой, валялись десятки тел. Никто не шевелился. Никого не было в живых. Батарея перестала существовать.
Он уже собрался покинуть укрепление, чтобы доложить в штаб, что участок открыт и защищать его некому, как вдруг услышал сквозь звон в ушах тихий, натужный стон и кашель. Лука замер. Стон повторился. Он быстро огляделся и заметил у колеса зарядного ящика человеческую фигуру. Раненый сидел спиной к нему, привалившись к деревянному ободу, и не видел Луку. Пластунов бесшумно обогнул ящик и остановился.
Перед ним сидел немолодой солдат с висками, тронутыми сединой. Лицо его было покрыто пороховой гарью, глубокие морщины прорезали лоб, а руки судорожно прижимали к животу что-то темное. Лука перевел взгляд и похолодел — вся нижняя часть рубахи была залита кровью, густой, уже успевшей свернуться в темно-багровые корки.
— Живой, дядька! — воскликнул Лука, подскакивая к нему. — Сейчас перевяжу, в лазарет доставлю!
Он уже начал разматывать бинт, как вдруг услышал слабый, хриплый голос — скорее шёпот, чем речь:
— Да брось, паря… не жилец я. Ты лучше помоги. Накидай вокруг меня зарядных мешков… да заряди вон тот пистоль, холостым, чтобы искру и огонька дало.
Фёдор затих, хрипло дыша. Лука видел, как каждое дыхание даётся ему с нечеловеческой болью — глаза закатывались, пальцы судорожно впивались в живот. И вдруг Луку осенило: он понял, что задумал раненый.
— Чего тянешь, паря? — снова прошептал Фёдор. — Вороги скоро будут тута. Торопись!
Лука, не раздумывая, начал стаскивать с ящиков пороховые мешочки, подволок небольшой бочонок, выломал крышку, просыпав порох вокруг раненого. Руки его дрожали, но работал он быстро — знал, что каждая секунда на счету.
— Как хоть звать тебя, паря? — спросил вдруг Фёдор, чуть приоткрыв глаза.
— Лука Пластунов.
Старый канонир вздрогнул, и на лице его, сквозь гарь и кровь, промелькнуло нечто похожее на улыбку.
— Да ты чо?! Лука… — он покачал головой, словно не веря. — Видать, знак мне с небес. Ты вот что, Лука… выполни просьбу мою последнюю.
— Всё сделаю, дядька, — ответил Лука, опускаясь перед ним на колени. — Ежели смогу, всё сделаю.
— Побожись, — потребовал Фёдор, и в глазах его мелькнула странная, почти безумная ярость умирающего, который не может уйти, не завершив последнего дела. — Побожись, паря!
Лука перекрестился широким, размашистым крестом.
— Вот те крест, — сказал он твердо.
Фёдор облегченно выдохнул и заговорил, проглатывая слова, торопясь, чувствуя, как утекает жизнь:
— Фёдор я… Фёдор Заикин. Канонир, на «Императрице» служил. Так вот… в Севастополе, на второй линейной, предпоследний домишко… Дочь у меня там. Лукерья. Двенадцать годов всего… Хорошая девка, ладная, работящая. Хорошей женой станет… — Он прервался, закашлялся, и по губам его потекла алая струйка. Лука хотел вытереть, но Фёдор отмахнулся. — Пообещай… позаботишься о ней… сколь сможешь. Жалко мне её… сирота теперича. Всякий обидит, по кривой пойдёт. — Он судорожно шарил рукой по груди и наконец снял с шеи образок — потемневший, истёртый. — На вот… передай ей от меня. Лука… и Лукерья… — Он слабо улыбнулся, и в этой улыбке была и боль, и надежда, и какая-то тихая радость. — Сдержи обещание, Лука… Христом Богом прошу…
— Всё сделаю, дядька Фёдор, не переживай, — сказал Лука, сжимая в ладони теплый, нагревшийся от тела образок. — Всё будет по-твоему.
— А теперь давай, паря… торопись… — Фёдор с усилием подтолкнул его рукой. — Скоро вороги…
Лука еще раз взглянул на раненого — на его измученное, но вдруг просветлевшее лицо, на седые виски, на руку сжимающую пистоль, — кивнул, круто развернулся и побежал к коню.
Он уже заносил ногу в стремя, когда услышал сзади голоса — гортанные, французские, совсем близко. Торопливо развернул коня, ударил пятками в бока и вылетел из-за вала, низко пригнувшись к холке. А сзади, за спиной, уже слышалось злобное улюлюканье врагов, нашедших свою добычу. И вдруг — грохот. Короткий, оглушительный взрыв, от которого дрогнула земля. Лука не обернулся. Он только сжал зубы, сжал в ладони образок и погнал коня вперед, к своим. Над укреплением поднимался черный дым, Лука знал: Фёдор Заикин выполнил свой последний долг. Осталось Луке выполнить своё обещание.
К пяти часам вечера поле боя затихло, словно выдохнуло. Стороны замерли на занятых позициях, и только спустя два часа томительной тишины корабельная артиллерия трижды ударила по полку графа Муравина. Но и здесь сказалась продуманность командира: его люди окопались на совесть, оттого потери оказались самыми малыми за день — двадцать два убитых да семнадцать раненых.
Я отдал распоряжение начинать запланированное отступление. Как только стемнеет, оставшиеся силы должны были раствориться в ночи, следуя каждый своим маршрутом: кому — усиливать гарнизон Севастополя, кому — уходить в сторону Бахчисарая. В штабе всё пришло в движение: замелькали вестовые, офицеры штаба разъехались чтобы контролировать отступление наших частей. Войска, оправившись после боя, собирались в походные колонны. Прикрывать наш выход оставалась стрелковая дивизия Мангера — ей предстояло занять оборону на Телеграфной и Курганной высоте, перекрыв севастопольскую дорогу. Правый фланг страховала кавалерия: Дикий полк и сборная часть Дорожного. Вторым эшелоном вставала Пластунская бригада. Участок, который они должны были удерживать, в течении следующих суток, был огромен, и бойцы оставались налегке, отправив основные обозы с охраной в тыл, на подготовленные стоянки.
Паша разыскал брата у штабного фургона. Лука сидел у фургона, обессиленно прислонившись спиной к колесу, и, казалось, даже не замечал суеты вокруг. Лицо его было перепачкано пороховой гарью, обмундирование в пыли и поту; весь его вид кричал о том, что всё сражение он провёл в седле.
— Лука, чего такой смурной? Не ранен ли? — в голосе Паши прозвучала тревога.
— Нет, брат, цел я. — ответил Лука глухо, не поднимая глаз.
Но Паша видел: гнетёт брата какая-то тяжёлая дума. Он присел рядом на корточки.
— Случилось чего? Может, помочь чем? Не томи про себя, Лука.
Лука выдержал паузу, потом, не в силах больше держать это внутри, выложил брату всё: и последнюю встречу с погибшим Фёдором Заикиным, и данное ему обещание.
Паша медленно снял пластунку, перекрестился.
— Да, брат… — выдохнул он, помолчал. — Вечная память тебе, Фёдор. — Он положил руку на плечо Луки. — Коли дал слово о дочери позаботиться, значит, так тому и быть. Мы своё слово всегда держим. Сколько там ещё впереди доведётся, а ты, как только возможность выпадет, смотайся в Севастополь. Ежели что, я подсоблю, а может, и сам наведаюсь — мы там бываем часто.
— Нет, Паша, — твёрдо сказал Лука, впервые поднимая глаза. — Я слово давал — мне и ответ держать.
— Ну правильно рассудил, — одобрил Паша. — Давай, встряхивайся. Скоро выступаем. Вы с нами пойдёте, прикроете командира и связь обеспечите. Умойся хоть, а то страшно глядеть, будто сажа тебя всю ночь месила.
— Ну, я, понятное дело, воевал, — усмехнулся Лука, чуть оживая, — не то что некоторые при штабе ошиваются.
— Но-но, пластун, — беззлобно одёрнул его Паша, — у сотника своя служба.