К книге
В бессонницу...Страница 2
67%
Страница 2
2

———

Если сон все еще не приходит, я пускаюсь в путешествие. Лошади мчат экипаж во тьме ночи, под потоками дождя и града, среди рева северного ветра, который гнет деревья и дышит мне в лицо, — по убийственным дорогам, каменистым насыпям и лужам, по крутым склонам и извилинам, через равнины, черные, как смоляные моря, через темные рощи и ущелья, огромные скалы которых едва обрисовываются на мрачном небе своими угрюмыми вершинами, по высочайшим мостам, под которыми бушуют горные потоки... И, однако, путешествуя таким образом, разбитый, замерзший, подбрасываемый точно мешок, привязанный к крупу лошади, со стесненным дыханием, с ноющими костями, то сбиваясь с дороги, то опять находя ее, не зная ни куда, ни когда я приеду — я трепещу от удовольствия, и стиснув зубы, и голосом, и кулаком поощряю кучера, согнутая спина которого прыгает в темноте передо мной, точно спина пехотинца, взобравшегося на седло; Наконец, он вскрикивает: — Мы приехали! — и я вижу, сквозь пелену дождя, пригорок и, между листвой буков, освещенные окна темного здания. Что это — вилла? замок? монастырь? Экипаж останавливается, дверь растворяется, выходить толпа людей, слышится смешанный гул, и, среди криков, смеха, звона стаканов, раздается мое имя. Меня трогают и влекут к себе десятки рук, десятки голосов меня приветствуют. Их — двадцать, тридцать, этих людей; все они — в старинной кухне, где в огромной печи пылает бивуачный огонь и белеется стол, увенчанный графинами и посеребренными кубками.

Это все — мои прежние, самые дорогие друзья, помолодевшие, возродившиеся, приехавшие со всех сторон Италии и с той стороны Альп: генералы стали опять подпоручиками, профессора—учениками, богатые — бедняками, женатые — холостяками. Все они беззаботны и с улыбкой взирают на будущее, как тридцать дет тому назад, все полны иллюзий и желаний, пылающие честолюбием и отвагой. И пока, снаружи, в холодной степной тьме, ревет ветер, шумит дождь, — внутри трещит огонь, льется Кьянти2, звучит смех, трепещут сердца. О, дорогие лица и милые голоса! О, невинные и ликующие пиры юношеской дружбы! Бьют ключом разговоры, брызжут со всех сторон, точно струи фонтана. И за ужином восстают перед нами и старые педанты-профессора, над которыми мы подсмеивались, и наши любовные похождения, и неудачи, и экзамены, и плутовские проделки, и эпизоды войны, и проекты бессмертных творений и отважных путешествий, и вся эта вереница крылатых, позлащенных «прежних» надежд, которые мы приветствуем прежними тостами... — За твой жезл маршала!... За твой первый роман!... За твою будущую свадьбу!... За твой переход через Африку!... За твоих будущих клиентов!... — И я вижу, как сквозь дым сигар блестят черные и золотистые кудри, как искрятся ясные глаза, как сверкают белые зубы в пурпурных устах, раскрытых для гомерического хохота или для шутливых и звучных эпиграмм, которые, смешиваясь со звоном стаканов и с первыми звуками вакхической песни, покрывают шум ветра и ливня и зажигают в моей душе и в моей крови блаженное опьянение весны...

Но как мне остановиться, когда я так сильно возбужден? Надо двигаться вперед. И тогда я прибегаю к фантазии «великого произведения». Это, понятно, произведение драматическое и в пяти актах, с прологом и эпилогом, чтобы торжество вышло великолепнее. Сюжет? завязка? Ни сюжета, ни завязки: это было бы слишком опасно для иллюзии; да еслиб и удалось мне найти то и другое, то, понятно, я составил бы драму для театра, а не для постели. «Великое произведение» остается в моем воображении неопределенным, как колоссальное здание, видное сквозь дымку золотистого тумана, и только некоторые главные сцены встают передо мной смутно, как сцена великолепного и страшного сна. Это драма — трогательной силы и новизны, она может заставить трепетать и плакать даже карабинеров, ей суждено открыть новую эпоху в искусстве и целый век царствовать на сценах.

Я начинаю с крупного: с посещения, которое наносит мне, едва прочтя рукопись, первый актер в труппе, взволнованный, бедняга, точно пораженный неожиданным известием. И затем дальше, с самыми возбуждающими подробностями, репетиции, безумный энтузиазм артистов и критиков на генеральной репетиции... и страшное испытание первого представления. При входе, понятно, давка: толчки, удары палкой, крики негодования, несколько раненых (не опасно), толпа, до сих пор невиданная, вызывающая во владельце театра сомнение в достаточной выносливости его «недвижимого». Я — на сцене, вне себя. Занавес поднимается. Я прошу стакан воды. Я трепещу при звуках голосов моих творений. Я чувствую, и тут и там, вблизи и вдали, среди благосклонных дуновений, дыхание стоглавой враждебной гидры, пришедшей поглотить меня.

И гидра сперва волнуется и испускает свои тонкие свистки, пронизывающие меня насквозь; но поток всеобщего сочувствия скоро одерживает верх над ее злобой; она еще шипит, но все тише и тише; потом, дрожа, вытягивает шею, съеживается и свистит в последний раз; расправляется, вытягивается, умолкает, — она побеждена. И тогда волна успеха все растет, возбуждает все сердца и наполняет театр точно шумом грозы. И этот шум и шум актеров на сцене, с ликованием окружающих меня среди облаков пыли, и все то, что- участвует в торжественном и лихорадочном смятении театрального триумфа — все это представляется мне так живо и так ясно, что я должен сделать некоторое усилие, чтобы скрыть свою радость и гордость и мысленно принять скромный вид, избегая взглядом моих панегиристов и устремляя свои глаза на газовый рожок, на спящего пожарного, на уносимый куда-то стул; и я тереблю себе усы и верчу головой, точно лежу на пылающей подушке. Затем последний вызов, зрители на ногах, тысячи рук в воздухе, и, наконец, медленный спуск по лестницам с толпящимися призраками, а у выхода — друзья и свежий воздух, и звезды. Ах, какой волшебный вздох! И какое веселое возвращение домой, в круг близких друзей, и как сладостно это предчувствие блаженного сна и сознание, что в эти самые минуты по всей Италии летит по электрическим нитям известие о моем торжестве — на радость друзьям и на зависть собратьям!

———

Если и тогда я не чувствую приближения сна, я принимаюсь за занятие, самое подходящее для того, чтобы скрасить грустные часы, за устройство садов — это моя давнишняя страсть. Мои сады — это ряды длиннейших галерей темной зелени; в конце их белеют на заре смутные подобия восточных городов, которые при ближайшем рассмотрении обращаются в архитектурные лилии и розы; и всякая галерея приводит к озеру: оно все в тени и усеяно островками, имеющими вид огромных букетов камелий, разбросанных по зеленой воде, которая испещрена стаями разноцветных плавающих птиц. Из озера в озеро переходишь по целой сети каналов, извивающихся в лабиринте сталлактитовых гротов, освещенных волшебными лучами и радугами; при выходе попадаешь в растительность девственного леса; она высоко поднимается и ниспадает на воду цветущими ветвями и гирляндами; затем проходишь по апельсинным рощам, населенным мраморными нимфами, истинными сокровищами греческой скульптуры, и крылатыми жемчужинами тропиков; отсюда начинаются мозаичные ноля цветов, похожие на огромные персидские ковры, с бесчисленными арабесками, — они украшены фонтанами, окаймлены серебристыми ручейками, слегка волнообразны и мягко поднимаются до бесконечной террасы из белого мрамора, увенчанной статуями и гигантскими пальмами, врезающимися в небо. С любовью, среди всей этой красоты, занимаюсь я устройством всякого рода укромных уголков и прелестных гнездышек для влюбленных, забавляюсь внезапными появлениями далеких горизонтов, блестящими струями бьющих фонтанов, и неожиданным дождем душистых лепестков, цветов и плодов, и эхо, и странными обманами зрения и слуха, и чудными цветами, меняющими окраску три раза в день, то трепещущими под лобзанием солнца, то закрывающимися при звуке шагов: целое собрание чудес, способное смутить и зрение, и разум. Потом вдруг, одним взмахом крыла моей мысли, я уничтожаю все, и устраиваю себе другой рай. Прямо невероятно, до какой степени можно упражнением фантазии расширять свой кругозор и сразу представлять себе огромное множество форм, окрасок, световых теней, огромных протяжений и мельчайших подробностей, и вместе с тем сохранять вполне живое сознание самых разнообразных ощущений.

Я двигаюсь по моему Эдему, в полном одиночестве, спускаюсь и и поднимаюсь,и часто, заблудившись, прихожу туда же, откуда шел; я слышу щебетание птиц, звон невидимых каскадов, скрип маленьких раковинок на тропинках под моими ногами; я вдыхаю в себя аромат цветов и опавших плодов, чувствую колебание висячих мостов, переход от сыроватой темноты к яркому солнцу, дождевую пыль фонтанов, попадающую мне в лицо, мягкость травы, по которой я ступаю, и свежесть тени, которая меня окружает; и я испытываю изумление, очарование тайны, острое любопытство, возбуждаемое скрытыми вещами, и смутную грусть одиночества, и то болезненное сожаление об утраченной молодости, которое вызывается у всех красотой садов: они ведь не что иное, как нарядные театры природы, устроенные для представлений без зрителей, — для драматической идиллии любви, еще привлекательные, но печальные для тех, кто не выступает в них более, как действующее лицо...

———

Если сон все еще медлит... Нам обоим по двадцати лет, мы влюблены друг в друга и одни: одни на судне, пересекающем океан, движимом безмолвной силой, под начальством скрытого капитана, с услугами невидимых моряков, направляющемся к неизвестной земле, которой никогда не достигнет. За восторгами волшебной зари следуют часы безусловной тишины, когда природа кажется мертвой, и наши голоса — единственные человеческие голоса, раздающиеся на свете; за божественными закатами наступают сладостные, ясные ночи, когда море горит звездами, и все вокруг кажется небесным сводом, и ветерок несет нам неведомые благоухания и таинственные звуки, — точно кто-то срывает цветы и слышатся далекие вздохи любви. Бесконечность, уединение, тишина, грезы. Ни одного желания за пределами этих плавающих досок, ни одного желания за пределами лазурной глубины, окаймленной этими ресницами, — бо́льшей для моих духовных очей, чем глубина океана на взгляд обыкновенных глаз. Я не знаю, кто она, и почти не помню, кто я. Мы — два существа без имени, без прошлого, ничем не связанные с человечеством, которое нам невидимо, и оно не знает нас, как будто мы создания другой планеты. И я в своем воображении отдаюсь этой пылкой и бесконечной любви в этом бесконечном уединении. Когда наши руки сплетаются и уста соединяются, я омрачаю небо и возмущаю воды. Нашу любовь точно баюкает сперва нежная рука, затем встряхивает злобная десница Титана; потом она несется на чудовищной спине огромных коней, откуда падаешь, как с высокой горы; поцелуй, полученный на высоте небес, возвращается на глубине пропасти; наши объятия расторгаются и обдаются темными волнами; нежные слова прерываются ураганом, который ревет в бесконечном мраке, прорезываемом адскими молниями, и от них бледнеет ее нежное лицо, трепещущее восторгом, ее блестящие распущенные волосы развеваются яростным дуновением бури, а ее вздохи смешиваются и продолжаются в стонах снастей, в скрипе цепей, в треске деревьев, как вздохи страшного любовника-гиганта, заглушающие шум возмутившейся природы. Потом воздух светлеет, море засыпает, страсть успокаивается и возобновляются чудесные зори, божественные закаты, бесконечное спокойствие, сверхчеловеческое безмолвие. Но море уже не пустынно. Волшебные зеленые острова выступают из воды, целые архипелаги лесов в цвету, бухты, увенчанные роскошными дворцами, целые города из белого мрамора расположены амфитеатром по лазурным заливам, но без малейшего признака жизни человеческой; и с распущенными парусами проходят, пересекая леса водорослей и тростников, огромные и великолепные корабли, на которых незаметно ни одной живой души; и у всех предметов, даже ближайших, вид неясный, смутный, прозрачный, точно воздушные цветы и формы, или точно они из такого вещества, которое рассыпается при первом дуновении ветра. Затем все исчезает, и опять начинается водная пустыня: воздух становится холодным, туман вьется и охватывает нас, кружатся и сталкиваются на волнах огромные кристальные глыбы, в темном воздухе обрисовываются громадные голубые и белые формы развалин замков и соборов, мертвый город сжимает нас в одной из своих ледяных улиц, наша любовь — пленница в недрах судна, погребенного в холодной тьме, — но более, чем в безбрежном море, под ослепляющим солнцем сияет она теперь, свободная, счастливая в этой могиле, надушенной ароматом «ее» волос и согретой «ее» дыханием, — в этой могиле, где нас соединяет в бесконечной ночи бессмертный поцелуй...

———

Сон, однако, все не приходит. И вот я... справляю идеальное первое мая. На какой степени чудесного преобразования находится общество, я не знаю и не стараюсь знать: но мы стоим на повороте истории, в виду нового града, в таком периоде, когда разнородные классы общества, созревшие для объединения, отличаются друг от друга только внешними признаками, сохраняемыми не столько силой необходимости, сколько силой предания: дух у всех уже один и тот же, — день святого торжества празднуется всеми. Под торжествующим солнцем мая, в тени больших арок и из мирта и лавров, обвитых пурпурными гирляндами, среди украшенных домов, откуда выглядывают лица, протягиваются руки и вывешиваются знамена, проходит огромная толпа, — точно переполненная река, несущая на своих волнах мирных безоружных солдат с огненными гвоздиками на фуражках, молодых синьор с красными розами на груди, толпы школьников с пурпурными кокардами на шапочках, бесчисленные хоругви разных корпораций с яркими венками на древках. Я смешиваюсь с толпой, исчезаю в ней, с непокрытой головой, точно в опьянении, вздрагивая под жесткими руками, опускающимися в братском и движении на мои плечи, под дождем красных цветов, падающих и с балконов на мои седые волосы, — и со всех сторон достигают моего слуха и заполоняют сердце звуки нового гимна, выражающего Великую Идею, у которой нет более врагов, Всеобъемлющее Чувство, у которого нет более непокорных, Это точно слияние всех душ, слава, возрождение всего. Я вижу в толпе лица обращенных стариков, которых я едва узнаю, благодаря тому, что обновленное состояние их совести стерло с них прежние складки эгоизма, злобы и страха; вижу лица молодых, сияющих таким светом, которым не блистала молодежь прошлого; я вижу прекрасных, знакомых мне синьор, избегавших народа, как чего-то грязного, ставших теперь в сто раз красивее и привлекательнее, когда в их улыбке чувствуется великая сладость братского человеколюбия. И, волнуясь, проходит толпа, медленно и шумно, мимо прежних огромных казарм, обращенных в школы и приюты, между стенами колоссальных мастерских, где могучие машины, спящие сегодня, примутся завтра за свой громадный труд, благотворный всем сынам страны, как благотворен дождь всем колосьям в поле. Она идет вдоль ступеней, ведущих в обширные театры, где великое искусство возрождает гигантскую борьбу страстей и идей, — борьбу, из которой вышло торжествующим новое общество, и толпа все растет и двигается, поднимая кверху украшенные цветами шляпы, к гордым и простым памятникам, воздвигнутым в честь побед, ныне зреющих, в честь апостолов, ныне осмеиваемых, в честь жертв, ныне проклинаемых.

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава