К книге
Обухов. СталинградГлава 8
31%
Глава 8
8

Раненых грузили на носилки в семь вечера, когда начало темнеть. Их было четырнадцать — шестеро выживших, выведенных с элеватора, и восемь своих, накопившихся за неделю. Ходячих отправляли своим ходом, тяжёлых несли по двое.

— Обухов, — Карасёв стоял над схемой и водил по ней пальцем: карандаш вчера потерял. — Доведёшь до переправы. Сдашь. Примешь пополнение, восемь человек. Приведёшь обратно.

— Восемь?

— Восемь. Радуйся, у соседей четверо.

Радоваться было чему и не чему одновременно. Восемь человек — это отделение почти в полном составе. Восемь новых человек — это восемь способов не дойти обратно.

— Товарищ лейтенант, они хоть обучены?

— Они живы. — Карасёв свернул схему. — Выполнять.

К берегу шли два часа.Балка, по которой спускались к воде, была разбита так, что дороги в ней уже не было, а была тропа между воронками, и по этой тропе в обе стороны двигались люди: вниз — раненые, вверх — ящики, мешки, катушки провода и такие же, как мы, с носилками.

Никто ни с кем не разговаривал. Все берегли дыхание.

Тяжёлого мы с Тюриным несли третьим по счёту. Сменялись каждые двести метров: на битом склоне носилки тянули руки вниз тонны на две. Раненый молчал, но при каждом нашем неверном шаге коротко втягивал воздух сквозь зубы.

— Сорри, — вырвалось у меня на третьем таком вдохе, и я тут же прикусил язык.

— Чего? — не понял Митька.

— Ничего.

Американцы нынче временно союзники, но лучше соблюдать чистоту речи.

Внизу балка вывела нас на берег, и я впервые увидел Волгу вблизи. Она была огромная — широкая, тёмная, с невидимым тем берегом. От неё тянуло холодом и мокрым железом. Тут и там по воде невысоко горело, будто реку подсветили снизу.

— Красиво, — выдохнул Грачёв.

— Красиво, — согласился я. — Не смотри. Смотри под ноги, тут проволока.

Переправа не была похожа на переправу. Я почему-то ожидал пристань. Причал, сходни, порядок. А там был кусок берега, где в воду уходили сколоченные из чего попало мостки, баржи у них не было, а вокруг мостков, на песке, среди воронок, лежали раненые.

Много раненых. Гораздо больше, чем мы принесли. Они лежали рядами, накрытые чем нашлось, и между рядами ходили люди с фонарями, прикрытыми ладонью.

— Куда? — на нас налетел кто-то в шинели без петлиц. — Куда прёте? Кладите там, в третий ряд, ждите очереди.

— Сколько ждать?

— Как баржа придёт.

— А когда придёт?

Человек наградил меня взглядом и убежал. Мы положили своих в третий ряд и стали ждать.

Минут через двадцать пришлось искать врача: один из наших, с элеватора, с пробитым лёгким, начал дышать неправильно. Врач оказался женщиной лет двадцати пяти, в ватнике поверх халата, который когда-то был белым. Она стояла на коленях над носилками через два ряда от нас, и я подошёл и стал ждать, пока освободится.

— Что? — не поднимая головы, спросила она.

— У меня в третьем ряду дышит хрипло. Проникающее в грудь, повязка со вчера.

— Все хрипло дышат.

— Этот три часа назад дышал нормально.

Она подняла на меня усталое до серости лицо с тенями под глазами. Взгляд был злой и цепкий. Секунду она оценивала меня, потом молча встала и пошла следом.

Возле нашего она присела, послушала, пощупала и коротко выругалась — так, как в моей прошлой жизни ругались хирурги в приёмном покое.

— Клапанный, — бросила она куда-то в сторону. — Иглу.

Ей подали. Она сделала то, что нужно, и человек задышал.

— На баржу первым, — распорядилась она. — Вот этого. Не того, что орёт, а вот этого.

— Тот, что орёт, требует, — заметил санитар.

— Тот, что орёт, дышит и доедет. Этот не доедет.

Она поднялась, отряхнула колени и впервые разглядела меня.

— Откуда знаешь, что это важно?

— Что именно?

— Что дышал нормально, а стал хрипло. Все приходят и говорят «плохому плохо». Ты пришёл и сказал, что изменилось.

— Так это ж и есть главное. Не как есть, а что поменялось.

Она смотрела на меня ещё пару секунд.

— Крамер, — представилась она. — Зоя.

— Обухов. Виктор.

— Сколько тебе, Обухов Виктор?

— Двадцать.

— Врёшь, — махнула на меня рукой Зоя Крамер и пошла к следующим носилкам.

Ждать баржу пришлось два часа, и это оказалось хуже, чем нести. Мы сидели на песке возле своих носилок. Вокруг лежало человек полтораста, и они не молчали. Кто-то просил пить. Кто-то звал мать. Кто-то монотонно, без выражения материл санитаров, баржу, реку и всё мироздание — лишь бы говорить.

Санитары ходили между рядами и отвечали одно и то же:

— Скоро. Скоро баржа.

Бартош сел рядом со мной, достал кисет и стал сворачивать.

— Сколько их тут? — уронил он.

— Полторы сотни. Может, больше.

— И это только наш берег. — Он послюнил край бумаги. — И только сегодня.

— Ты до войны чего делал? Кроме охоты.

Он не ответил сразу: доклеил самокрутку, помял её в пальцах, поглядел на воду.

— Лес гонял, — сказал он. — Плоты. По Ангаре, вниз.

— Это как?

— Это долго, — ответил Бартош.

Я уже счёл разговор оконченным, но он продолжил:

— Вяжешь плот, встаёшь на него и идёшь. Только не идёшь ты, идёт река. Твоё дело — чтоб он в берег не сел и в порог не влез боком.

— Страшно?

— Скучно, — он усмехнулся. — Пока залом не поймаешь.

— Чего не поймаешь?

— Залом. — Он повёл рукой поперёк, показывая. — Это когда затор. Одно бревно встало неудобно, за него второе, за второе десятое, и всё — река стоит. Сзади прёт, спереди держит, и оно растёт. Вода вверх идёт. Стон стоит на две версты.

— И что делают?

— Дураки порохом рвут, — сказал Бартош. — Лес весь в щепу, людей троих недосчитаются, а через неделю новый залом на том же месте.

— А не дураки?

— А не дураки лезут смотреть.

Он наконец закурил и сощурился на дым.

— Там завсегда одно бревно есть, Витька. Одно, которое всё держит. Его найти — и всё пойдёт само. Само пойдёт, понимаешь? Ты его тронул, отскочил, а дальше река сама. — Он помолчал. — Найти трудно. Лезть страшно. Кто нашёл, того потом весь сплав уважает.

Я неделю объяснял Грачёву про окно возможности. Бартош двадцать лет искал его в заломах и называл другим словом.

— Бартош.

— Ну.

— Ты в Берлин со мной пойдёшь?

Бартош покосился на меня как на дурачка.

— На кой мне Берлин, — ответил он. — Мне бы в Смоленск.

Тут стало ясно, отчего он не смеялся тогда со всеми.

Он закурил, и мы посидели молча.

Я смотрел на воду и считал. Эта переправа была узким горлышком всего сталинградского фронта: от числа вывезенных за ночь раненых зависело больше, чем от иной атаки. А держалась она на честном слове и людях с носилками в разбитой балке.

Хорошая, крепкая мысль. Совершенно бесполезная для ефрейтора.

— Витька, — Бартош послюнил край бумаги. — Ты Сафонова где положил?

— На третьем ярусе. Под лестницей, с краю. Заложили бетоном, как смогли.

— Отметил чем?

— Нечем было.

Бартош покивал.

— Ну и ладно, — решил он. — Всё равно там всё сгорит.

Сказал без злобы и горечи, как про погоду. Помолчал, докурил, аккуратно затушил окурок о песок и убрал в кисет.

— Ты не бери в голову, — добавил он. — Не ты его туда завёл, он сам туда шёл. И я шёл. И все.

— Я знаю.

— Знаешь, — согласился Бартош. — А в голову всё равно берёшь. Оно так и полагается, когда лычка.

И отошёл к Тюрину, оставив меня сидеть на песке между полутора сотнями чужих раненых и самокруткой в кармане.

Баржа пришла в половине одиннадцатого. Её тащил катер, маленький и тарахтящий. Шли без огней, и последние двести метров его вели с берега тремя короткими вспышками фонаря.

Дальше началось то, что я потом — при всём опыте — счёл одним из самых организованных безобразий, какие видел. Грузили в темноте, по мосткам, под окрики. С баржи одновременно выгружали: ящики, мешки, катушки, людей. Пополнение сходило на берег и тут же попадало в поток, а по этому же потоку навстречу несли носилки.

Всё это на узких мостках шириной в полтора человека.

— Не сталкиваться! — орал кто-то. — Раненых вперёд! Ящики сюда!

— Куда сюда⁈

— Сюда, я сказал!

Руки чесались влезть и организовать. Решение было на виду: разделить потоки по времени, три минуты туда, три обратно, поставить на мостки человека с фонарём — регулировщиком.

Влезать я не стал. Не моя переправа, не мои люди. За объяснения чужому ефрейтору ночью в трудной ситуации дают по морде — и правильно делают.

Но себе отметил.

* * *

Немцы подумали о нас в одиннадцать.

Сначала над рекой встала осветительная ракета. Повисла на парашюте, качаясь, и залила всё мертвенным белым. На берегу замерли все: живое при внезапном свете сперва замирает.

— Не стоять! — заорал я своим и всем, кто хотел слышать. — Работать, как работали!

Потом ударили миномёты.

Первый залп лег с недолётом, в воду, метрах в тридцати от мостков. Столбы воды встали и упали. Второй будет по берегу. Третий — куда целились.

Второй лег по берегу, частично — в левый край рядов с ранеными. Мужики матерились, и в их голосах сквозило непонимание — разве можно вот так, по раненым?

Третья — по барже.

Я видел это своими глазами и, честно говоря, лучше бы не видел. В борт баржи попало один раз. Хватило. Люди посыпались в воду.

Волга в конце сентября ледяная. Шинель и сапоги быстро тянут вниз даже здорового и умеющего плавать. У раненого шансов почти нет.

— Тюрин! Бартош! Верёвку, доски, всё, что плавает — к воде! Митька, беги к катеру, скажи, чтоб шёл к барже, а не к берегу! Юра — фонарь, свети на воду, только вдоль, не вверх!

Они побежали. Никто не спросил, с какой стати ефрейтор из чужой части раздаёт команды на чужой переправе. В такие минуты командует тот, кто первым открыл рот.

Мы вытащили одиннадцать человек. Тюрин заходил в воду по грудь и вытаскивал за шиворот, как котят, а его самого держали за пояс верёвкой втроём. Полещук нашёл где-то дверь — на берегу не было ни одного дома, и откуда он её взял, спрашивать было некогда — и они с Кабаковым толкали эту дверь в воду и обратно, и на ней привозили сразу по двое.

Одиннадцать человек. Сколько ушло — не считал никто. Зоя Крамер по колено в воде принимала тех, кого вытаскивали. Над одним она простояла на четвереньках минут пять, затем встала и пошла к следующему.

Ракета догорела и погасла. Миномёты перенесли огонь выше по берегу. Баржа осела на мель метрах в сорока, накренившись, и её потом разгружали до утра.

* * *

Пополнение я принимал в третьем часу ночи, при свете коптилки, в яме под откосом. Восемь человек. Дрожащий свет подтвердил правоту Карасёва: живые и ладно…

Двое почти пожилых, лет по сорок пять, из недавнего призыва. Четверо — мои, то есть Витины ровесники по паспорту, лет двадцати. И двое совсем мальчишек, которые явно приписали себе год, и они об этом знают, и очень боятся, что кто-нибудь заметит.

Все восемь мокрые до нитки.

— Так, — я сел на ящик. — Моя фамилия Обухов. Я ваш командир отделения. Первое: кто плавать умеет?

Они переглянулись. Подняли руки трое.

— Хорошо. Второе: у кого сапоги хлюпают?

Подняли шесть.

— Разуться. Портянки выжать. Прямо сейчас, все.

— Уже, товарищ ефрейтор, — не пошевелился левый почти пожилой.

Второй кивнул — тоже озаботился. Я кивнул им и просветил молодежь:

— Сутки в мокрых портянках — и ноги собьёте или застудите. Выжимайте.

Они начали разуваться.

— Товарищ ефрейтор, — подал голос один из мальчишек. — А немец далеко?

— Отсюда — километра три, сюда только приветы шлет.

— Ой.

— Ты не «ой», ты портянку выжимай, — посоветовал Кабаков из темноты. — У нас тут главное правило какое? Куда Обухов стреляет, туда и мы. Всё остальное приложится.

Мальчишка принял правило всерьёз и стал выжимать портянку. Пока они возились с портянками, я прошёл по кругу, немного поспрашивал и запомнил всех. Не по списку — списки в этом городе живут меньше людей, — а по лицам и по одной примете на каждого.

Двое пожилых: Ерёмин, широкий, с обломанными ногтями, до войны клал печи. И Дуров, сухой, молчаливый, всё время трогающий нагрудный карман — там у него что-то лежало, и он проверял, на месте ли, примерно каждые две минуты.

Четверо ровесников. Из них запомнился Синицын — тощий, вертлявый, с нагловатой улыбкой, которую набивают вместе с привычкой получать по шее. И Гаврилов: скатка, обмотки, вещмешок — всё ладно, до армии явно работал руками.

И двое мальчишек. Одного звали Пашка, второго — тоже Пашка, и они немедленно стали Пашка-большой и Пашка-маленький, хотя разница между ними была сантиметра три.

— Запомнили меня? — спросил я, когда они обулись.

— Так точно.

— Теперь запоминайте братьев по оружию, — я показал по очереди. — Бартош. Тюрин. Грачёв. Полещук. Кабаков. Митька. Вот эти шестеро для вас старшие, что бы они ни сказали. Особенно Тюрин.

— А почему особенно Тюрин? — не удержался Пашка-маленький.

— Потому что если Тюрин что-то говорит, значит, это очень важно, — объяснил Митька, приобщая к великому знанию. — Он в среднем два слова в сутки тратит. Экономный.

— Три.

Познакомившись, мы пошли помогать своим дальше, и вытащили аж целого, чудом выжившего, политрука. Он трясся, мы завернули его в шинель и посадили к костру. Познакомились, и он вспомнил о бумагах. Они выплыли из планшета с потоком воды. Почти все разваливается в руках, но одна приметная брошюрка уцелела благодаря клеёнчатой обложке.

— «Краткий русско-немецкий военный разговорник», — прочёл он вслух, тупо глядя на неё. — Издание сорок первого года.

— Пригодится?

— Мне? — политрук поднял на меня глаза. — Мне бы согреться.

— Тогда меняемся. — Я протянул ему трофейные наручные часы. — На разговорник.

— У меня свои, — показал политрук. — Забирай — язык противника учить нужно каждому красноармейцу.

— Так точно, товарищ политрук, — козырнул я и убрал брошюру в карман.

Обратно мы вышли перед рассветом. Восемнадцать человек — старожилы моего отделения, восемь новичков и трое из хозвзвода, увязавшиеся за нами — мы помогли им донести четыре ящика.

Отделение шло молча. С ящиками в гору не разговаривают.

Я замыкал.

Семнадцать человек впереди, восемь из них — новые, мокрые, ничего не умеющие, и мне надо сделать так, чтобы к концу недели их осталось восемь, а не четыре.

Я на ходу вытащил из-за пазухи брошюру и открыл наугад, повернув к серому свету.

«Ви филе зольдатен? — Сколько солдат?»

Прочитал ещё раз. Пошевелил губами и убрал книжицу — надо под ноги и вокруг смотреть.

Шедший передо мной Митька обернулся:

— Витёк, ты чего бормочешь?

— Учусь.

— Чему?

— По-немецки разговаривать.

Митька остановился так резко, что идущий следом чуть не воткнулся ему в спину ящиком.

— Зачем⁈

— Чтоб спрашивать, — объяснил я. — А то мы их берём, а спросить ничего не можем. Некрасиво получается: человек сдался, а с ним никто не разговаривает.

Митька переваривал это секунд десять и выдал:

— А научи меня «руки вверх».

— Ты и так умеешь.

— А ещё чего-нибудь.

— «Ложись».

— Ага! А как?

— Хинлеген.

— Хинлеген, — с наслаждением повторил Митька. — Хинлеген! Мужики, слыхали? Хинлеген!

К развилке всё отделение, включая новеньких, хором орало «хинлеген». Так пойдёт — к ноябрю вся рота заговорит по-немецки лучше, чем нормальные переводчики.

Спасибо за внимание к нашей книге. Если она вам понравилась, нажмите,, пожалуйста, лайк:) Спасибо!

Предыдущая главаГлава 8 из 26Следующая глава