К книге
Обухов. СталинградГлава 23
88%
Глава 23
23

С «Баррикад» нас сняли на пятые сутки, ночью, и повели берегом на юг.

Шли знакомой тропой, только тропа стала уже: за эти дни берег оброс новыми норами, и из каждой второй торчали ноги. У воды теперь пахло не рекой, а госпиталем. Волга была чёрная, тяжёлая; короткая волна стучала в сваи. Бартош глянул на неё и прибавил шаг.

К рассвету упёрлись в овраг, вылезли из-под кручи — и я узнал место.

Посёлок «Красного Октября». Тот самый, наш, с начала октября: два этажа, два подъезда, ровные ряды. Только рядов стало меньше, а от третьей линии домов и дальше начиналась передовая — там без пауз рвались чужие мины и снаряды, и над мартеновскими трубами стоял дым, который не был заводским.

Нам достались две линии от обрыва. Вторая рота держала первую, мы сели во вторую — в угловой дом с торцом на пустырь.

В подъезде Ерёмин остановился у стены и провёл костяшками по кирпичу возле печного стояка. Над стояком, на штукатурке, был крест — наш, с начала октября, выведенный мелом и наполовину стёртый.

— Наш, — сказал Ерёмин.

— Ваш, — согласился я.

Дыра рядом с крестом была заделана досками уже кем-то после нас. Мы вошли в дом, который сами когда-то вскрыли, и стали в нём жить.

Пополнение привели на другой день, в обед: шестеро, с сидорами, с новенькими котелками, которые бренчали на весь посёлок. Карасёв построил их во дворе, у стены, сказал три слова и ушёл, а бренчание оставил мне.

Я прошёл вдоль строя. Двое совсем зелёные, из-под Камышина, у одного шинель до пят. Один постарше, лет сорока, усатый, стоял как врытый — этот где-то уже стоял под огнём. Один в очках, тонкий, с петличками связиста. Ещё двое обычные, никакие, из тех, про кого через месяц знаешь всё, а сейчас — ничего.

— Котелки, — сказал я. — Переложить, чтоб не звенело. Портянки перемотать. Через час выходим.

— Куда? — спросил длинношинельный.

— Учиться.

Повёл их в третий дом по нашей линии — пустой, с сорванной дверью, близнец всех остальных. Отделение потянулось следом без команды: Грачёв с бумагой, Ерёмин, Митька. Тюрин встал в дверях снаружи и стал смотреть на улицу, а слушать — нас.

В подъезде я поставил шестерых у стены.

— Смотреть сюда. Дом двухэтажный, типовой. В нашем квартале такие стоят рядами. Выучите один — в остальные пойдёте не вслепую. Первое: дверь.

— Это у тебя третьим идёт, — сказал Грачёв из-за спин. Он стоял на лестнице со своей бумагой, развёрнутой на планшете.

— Чем третьим?

— Третьим пунктом. Первым — петли.

Я посмотрел на него. Он поправил очки и показал бумагу, не смущаясь. Лист был расчерчен, и по левому краю стояли номера — от первого до двадцать какого-то, мелко, столбиком.

— Ладно. Первое: петли. Длинный, пошёл.

Длинношинельный вошёл и задержался в проёме, выбирая, куда дальше.

— Убит, — сообщил Митька.

Тот оглянулся.

— Кем?

— Домом.

— Ещё раз, — сказал я.

Во второй заход длинношинельный пересёк порог и сразу ушёл к петлям. Уже лучше. Остальных прогнали следом: вход, шаг в сторону, ближний угол, дальний. Грачёв за их спинами вёл пальцем по своим номерам и дважды меня поправил. Я сказал «слушать дом», он прочёл с листа: «Дом обязан молчать. Если молчит — спроси почему». Я не помнил, чтобы говорил именно так. Может, и не я.

На стояке я передал слово Ерёмину. Он подошёл к кресту, положил ладонь на кирпич.

— Вот тут, — сказал он новичкам на «вы», как всем, — стена в полкирпича. В домах нашего квартала — на этом самом месте. Где крест, там пробуется. — Он помолчал и добавил честно: — Пробуется. Не открывается. Бывают печи переложены. Крест — это где спросить, а не где войти.

Очкастый связист поднял руку, как в школе.

— А если дом не типовой?

Отделение переглянулось. Митька открыл рот. Я успел раньше:

— Тогда план врёт. План всегда врёт там, где жили люди. Запомнили? В бумаге это…

— Пункт одиннадцатый, — сказал Грачёв.

Про двери я сказал им отдельно, в самом проёме, поставив всех так, чтобы видели ширину.

— Семьдесят восемь сантиметров. В дверях не стоять. Никому. Никогда. Вошёл — сразу в сторону. Это не пункт. Это первее пунктов.

Длинношинельный хмыкнул — тихо, но я услышал.

Ответить я не успел: снаружи, с северо-запада, знакомо скрипнуло, и через две секунды в пустырь за домами легла мина. Вторая — ближе, у первой линии.

Двор мы пересекали все вместе — я гнал их в щель, отрытую позади дома. Отделение ушло в землю, как вода в песок: три секунды — и двор пустой. Из новых добежали четверо. Усатый упал где стоял и вжался — правильно. А длинношинельный застыл посреди двора и смотрел вверх, откуда скрипело.

Я сдёрнул его за ремень в щель на себя. Третья мина легла во двор, в дальний угол, и по доскам над нами простучало.

Отсиделись. Серия кончилась — немец кинул шесть штук и потерял интерес.

Я вытолкнул длинношинельного из щели первым и показал ему двор: свежая воронка в углу дымилась, мелкая, злая, со рваными краями.

— Видишь?

— Так точно…

— Прилетит ещё — падай в любую глубокую, хоть свежую. Только не на рыхлый край: стенка съедет. И после первого разрыва не вскакивай — двор уже накрывают серией. — Я отпустил его ремень. — А стоять столбом посреди двора можно. Один раз. Ты свой истратил.

До темноты я поставил всех шестерых углублять щель: ниша на каждого, с подбоем, чтоб сверху не достало. Рыли они как умели, то есть никак. Длинношинельный сунулся к Тюрину — у того за скаткой торчала малая лопата, ладная, отполированная до блеска.

— Товарищ красноармеец, дайте лопатку, моей неспособно…

Тюрин посмотрел на него сверху. Просто посмотрел. Длинношинельный отошёл и стал рыть своей.

К сумеркам он нарыл на полштыка — гладко, с ровным дном, хоть садись. Я собрался сказать. Не успел: Кабаков, проходивший мимо с котелками, заглянул в щель, поставил котелки на бруствер, спрыгнул вниз, отобрал у длинношинельного лопату и молча, зло, быстро углубил его нишу — по грудь, с подбоем, как по учебнику.

— Вот так, — сказал Кабаков, вылезая. — На полштыка не бывает. Проверено.

Он забрал котелки и ушёл. Длинношинельный посмотрел ему вслед, потом на нишу, потом на меня.

— Строгий.

— Нет, — сказал я. — Учёный.

Вечером Грачёв догнал меня на лестнице.

— Вить. Я сегодняшнее внёс. Про воронку у нас не было отдельным пунктом, только про землю вообще. — Он замялся. — И это. Посмотри, что ли. Раз уж вслух пошло.

Я сел с его бумагой к коптилке. Листов было четыре, исписанных с двух сторон, и я читал их, наверное, полчаса.

Там были петли, углы, восемь шагов и уши. Ерёминская оговорка про переложенные печи. Гавриловские трубы и слепые резервы. Старая воронка, свежая кладка, ковтунская пуля за полминуты до входа — «при наличии». Внизу последнего листа отдельно стояло: «В дверях не стоять никому и никогда». Единственный пункт без номера.

Половина была не моя. Может, больше половины.

— Годится? — спросил Грачёв.

— Годится. — Я отдал листы. — Перепиши начисто в двух. Один Карасёву.

— А подпись?

— Ты знаешь мой ответ.

— Знаю, — вздохнул Грачёв и понёс бумагу к своему сидору, где у него жил отдельный лист, про который мы оба молчали.

Обе копии он переписал за два вечера. Через несколько дней я спустился в подвал не в свой час и услышал из-за занавески голос — ровный, по слогам, с запинками на длинных словах: «Пункт седьмой. Выемка… не имеющая… сквозного профиля…»

За занавеской, у коптилки, сидели четверо новичков, и длинношинельный читал им лист вслух, водя пальцем. Очкастый связист поправлял его с ходу, не заглядывая, — этот, похоже, знал уже наизусть. Усатый слушал, прикрыв глаза, и кивал в такт, как под знакомую песню.

Меня они не заметили. Я постоял за занавеской и ушёл, не заходя.

За патронами пошли в ночь на двадцать шестое.

Патронов оставалось семнадцать — два в стволах, пятнадцать в ящике; за пять суток на «Баррикадах» ушло три. Синицын третий день напоминал мне про пакгаузы при каждой проверке ящика.

— Дед же сказал: заглядывай. Три ящика.

— Помню.

— Может, его там уже и нет, деда. А ящики есть.

— Синицын.

— Я к тому, что имущество без учёта пропадает, — сказал Синицын с достоинством.

Пошли вчетвером: я, Тюрин, Синицын и Дуров. Вышли в десятом часу, спустились нашим оврагом к воде и повернули на юг, под кручей.

Ночь была работная. Наверху, над обрывом, горел посёлок и то, что за посёлком; отсветы доставали до середины реки, по рыжей воде шла мелкая волна. У мостков грузились лодки, стоял мат вполголоса, скрипели уключины. Дальше, за мостками, берег пустел: старая тропа вдоль пароходства простреливалась теперь с севера, с той высотки за оврагом, которая в сентябре была наша.

Пулемёт оттуда работал по расписанию, которое Дуров вычислил за десять минут лёжки: очередь вдоль воды, отдых, очередь по мосткам, длинный отдых. В длинный мы и бегали — по одному, от пакгауза к пакгаузу, через горелое зерно, которое до сих пор пахло. Тюрин перебегал последним и один раз не успел: лёг за каменную коробку, и очередь прошла по камню выше его спины, выбив искры. Он полежал, дослушал её до конца и добежал.

Третий пакгауз, который с рампой, стоял как стоял. От общей тропы к торцу вела та же узкая — но теперь втоптанная, глубокая: ходили много.

У двери я встал к петлям и постучал.

Внутри стукнуло железо о дерево.

— Кого нелёгкая?

— Свои, отец. Обухов, с высоты. Расписку осенью писал.

Пауза. Засов пошёл не сразу.

— От косяка отойди, — сказала дверь. — Порядок один для всех.

Копылов стоял на пороге с берданкой и смотрел на нас поверх неё. Он усох ещё — шинель без хлястика висела, как на гвозде, — но берданка не дрожала.

— Четверо, — сосчитал он. — В прошлый раз тоже четверо было. А одного нет, который улыбался.

Я не сразу понял. Потом понял: Синицын стоял позади меня и не улыбался.

— Он тут, отец. Просто вырос.

Копылов опустил берданку и посторонился.

В каптёрке было как было: топчан, буржуйка, плакат про бдительность. Только амбарная книга разбухла вдвое, и на столе рядом с ней лежала вторая, начатая. Дед сел к столу, надел очки на верёвочке.

— Ну?

— Патроны, отец. Двенадцатый. Помнишь, говорил — три ящика?

— Помню, что говорил. — Он открыл книгу на закладке. — Два.

— Было три.

— Было три. — Копылов повёл пальцем по странице и развернул книгу ко мне. — Читай.

Круглым старательным почерком там стояло: «19 окт. Приходили трое, с оружием, без бумаги. Требовали боезапас. В выдаче отказано за отсутствием основания. Ящик № 2 взят самовольно, о чём составлен акт». И ниже, отдельной строкой: «Акт предъявить некому».

— Кто?

— А кто их знает. Наши. — Дед снял очки. — Молодые, злые, с того берега только. Я им про расписку, они мне про войну. Один меня подвинул. — Он сказал «подвинул» так, что стало ясно: это было главное событие, не ящик. — Ящик взяли, книгу — вон, смеялись над книгой.

Синицын за моей спиной шумно втянул воздух.

— Второй раз придут — стрельну, — буднично сообщил Копылов. — Через доску. Я предупреждал, у меня записано, что предупреждал.

— Отец. Отдай мне оба.

Дед посмотрел на меня поверх очков.

— Оба не дам. Один. Второй — комиссии.

— Комиссия не придёт, отец. А те, злые, придут.

— Придёт, — сказал Копылов с такой верой, что спорить стало неприлично. — Не такая, так другая. Кто-то же должен потом всё это принять.

Он сказал «потом» — и на секунду в каптёрке стало слышно, как наверху горит город.

Расписку писали по всей форме, его же карандашом, и дед пересчитал патроны дважды вслух: сорок восемь, две обёртки надорваны, о чём сделана отметка. Синицын следил за пересчётом, шевеля губами, и в конце сказал негромко:

— Всё сходится, — таким тоном, будто выдал деду награду.

Копылов покосился на него.

— Учёт, что ли, понимаешь?

— Веду, — сказал Синицын и достал из-за пазухи тетрадку. — «Учотъ».

Дед взял, полистал, посмотрел на твёрдый знак, потом на Синицына.

— Почерков два.

— Два, — сказал Синицын. И больше ничего не сказал, и дед не спросил.

Он отдал тетрадку, налил нам кипятку с какой-то травой и, пока мы грелись, рассказал новости своего берега: баржу разбило у Скудрина двора, мостки переносили дважды, а в центре, говорят, есть дом — стоит на площади, простреливается со всех сторон, и в нём наши сидят второй месяц, и немец его взять не может никак.

— Раньше говорили — генерал там, — вставил Синицын. — В подвале. Связь держит.

— Бери выше, — сказал Копылов. — Какой генерал. Там, сказывают, гарнизон особый, отборные все, и под домом ход прорыт до самой Волги, и по ходу им хлеб возят и патроны, а обратно раненых. Мельница рядом — так с мельницы их пулемёт всю площадь стрижёт. Месяц стоят. — Он подумал. — Врут, поди, про ход. А про месяц не врут.

Синицын посмотрел на меня. Я пил кипяток.

— Стоит дом, — сказал я. — Чего ж ему не стоять, если в нём порядок.

Копылов кивнул с глубоким удовлетворением, как будто я подтвердил лично проверенное.

Назад вышли во втором часу. Тюрин взял зелёный ящик за обе ручки и нёс перед собой. Дуров шёл первым, я за ним, Синицын замыкал. Копылов дождался, пока мы сойдём с рампы, и задвинул засов.

У мостков пулемёт продолжал своё: очередь вдоль воды, короткая пауза, очередь по лодкам, длинная пауза. Дуров лёг за кучей слежавшегося зерна, выслушал полный круг и поднял два пальца.

Тюрин поставил ящик. Дерево вошло в золу без стука.

Очередь прошла по воде. Пули ударили у дальних свай; кто-то у лодок выругался и пригнулся уже после.

Дуров сжал кулак.

Пауза.

Он разжал ладонь.

Пошли по одному. Дуров пересёк первый открытый кусок и лёг за каменной тумбой. Я — следом. Синицын добежал третьим. Тюрин поднял ящик и двинулся последним, не бегом: с таким грузом рывок только заставляет греметь и падать.

Пулемёт начал раньше, чем мы ждали.

Тюрин сделал ещё два шага и опустился на колено. Очередь высекла искры из рампы над ним, прошла вправо и захлебнулась. Я уже полз обратно, когда он встал и донёс ящик до тумбы.

— Цел?

— Цел.

— Ящик?

Тюрин ощупал крышку.

— Тоже.

Синицын выдохнул первым.

Последний простреливаемый створ прошли в длинную паузу. На середине над посёлком повисла ракета. Свет лёг на берег, на лодки, на нас. Мы скатились в ближайшую глубокую воронку вместе с ящиком, подальше от рыхлого края.

Ракета качнулась к Волге. Пулемёт дал положенную очередь по мосткам. Мы переждали ещё одну — вдруг расписание изменилось — и ушли под кручу.

До нашего оврага оставалось меньше полукилометра, когда впереди ударили две короткие очереди. Не с завода. Ближе.

Я остановился.

Ещё одна. Потом граната — глухо, внутри кирпича. Через несколько секунд вторая.

Дуров повернул голову к обрыву.

— Наш дом.

Мы полезли наверх.

Тропа в овраге была разбита сапогами. Навстречу никто не шёл. На половине подъёма ящик снова поставили, и дальше Дуров двигался один. Исчез за изгибом, вернулся почти сразу.

— В доме немцы. Во дворе двое. Один у сарая, второй у нашего подъезда.

— Наши?

— Стреляют сверху и из подвала.

Значит, дом ещё не взяли.

У верхнего края оврага в нас едва не выстрелил длинношинельный. Он лежал за осыпавшейся стенкой, винтовка смотрела вниз, а сам дрожал так, что штык чертил по кирпичу.

— Свои, — сказал я.

Он узнал голос и опустил ствол.

— Товарищ ефрейтор…

— Что в доме?

— Из третьей линии пришли. Через пустой дом и двор. Человек десять, может больше. Двое с автоматами. Наш подъезд заняли, на лестнице сидят. Товарищ Бартош в подвале. Митька наверху. Остальные где — не видел. Меня Кабаков за помощью послал.

— Дошёл?

— До первой линии не дошёл. Ракета.

Над заводом хлопнул выстрел. Новая ракета пошла вверх, раскрылась и повисла над пустырём.

Длинношинельный не остался на светлом гребне — сразу скатился в старую воронку. Урок он запомнил.

Я лёг рядом и выглянул поверх края.

Дом стоял торцом к нам. На втором этаже из крайнего окна коротко ударила винтовка. Снизу ответил автомат; кирпичная пыль побежала по фасаду к окну. У сарая темнела каска. Второй немец сидел за разбитым крыльцом и держал двор.

Между воронкой и стеной было шагов тридцать. Голая земля, две грядки кирпича и мёртвая яблоня.

— Дуров, сарай. По моему выстрелу. Тюрин — ящик до стены. Синицын, с ним. Длинный — за мной. В дверях не стой.

Длинношинельный кивнул слишком часто.

Ракета поплыла к заводу. Тень от яблони дотянулась до крыльца. Немец у сарая высунулся, проверяя окно второго этажа.

Я пошёл.

До первой грядки кирпича добежал пригнувшись, упал, прополз вдоль неё. Длинношинельный лёг сзади, не навалившись мне на ноги. Уже польза.

Немец за крыльцом услышал кирпич. Повернулся. До него было шесть шагов.

Я выстрелил из левого ствола.

Дуровская винтовка хлопнула почти вместе. У сарая каска исчезла. Немца у крыльца бросило на ступени; автомат остался висеть на шее и дал короткую очередь в землю.

— Пошли!

Собственного голоса я не услышал. В ушах стояла вата. Я пересёк остаток двора, прижался к стене справа от двери. Длинношинельный добежал и встал слева — не в проёме.

Из подвального окошка высунулся ствол.

Я увидел его раньше, чем услышал выстрел. Пули прошили дверную коробку. Одна дёрнула полу шинели у колена.

Правый ствол ударил в окошко с трёх шагов. Доска разлетелась внутрь. Ствол пропал.

Обрез стал пустым.

Из подъезда бежали. Я видел по дрожи двери, а не слышал. Переломил ружьё. Левая гильза вышла, правая застряла. Ноготь сорвался с закраины.

Тюрин оказался у стены раньше немца. Поставил ящик за кирпичный выступ, шагнул к двери и встретил выскочившего прикладом. Удар пришёлся в плечо, развернул немца поперёк проёма. Дуров выстрелил из воронки. Немец упал внутрь.

Синицын уже сидел над ящиком. Крышка держалась на двух гвоздях. Он сунул под неё штык, нажал всем телом. Дерево треснуло.

— Два!

Он бросил патроны. Один я поймал, второй ударился о рукав и упал. Длинношинельный поднял его и вложил мне в ладонь.

Я вытянул застрявшую гильзу, зарядил оба ствола. Звон начал распадаться на отдельные звуки. Из дома стреляли. Сверху кричал Митька — слов не разобрать, но голос его.

Дуров перебежал от воронки, пока Тюрин держал дверь.

Тюрин поднял ящик. Я первым влез в подвал через разбитое окно. Под окошком лежал немец, которого я снял вторым стволом. Следом передали ящик, вошли Синицын и Дуров. Тюрин протиснулся последним, содрав с плеча ещё один клок шинели. Длинношинельный остался у окна прикрывать двор.

В темноте кто-то навёл на меня винтовку.

— Бартош.

Ствол опустился.

— Долго.

— За патронами ходили.

— Вижу.

Кроме Бартоша в подвале были очкастый связист и один из двух ничем не примечательных новичков. Новичок держал рукав у плеча; сквозь пальцы текло, но рукой он шевелил.

— Остальные?

Бартош показал вверх тремя пальцами, потом через стену — четырьмя.

— Митька с Грачёвым и одним новым наверху. Ерёмин, Кабаков и двое новых в соседней половине. Немцы на лестнице и в двух квартирах. Сколько — не знаю.

Очкастый развернул грачёвский лист прямо на ящике с патронами и ткнул в лестничную клетку.

— Вот тут автомат. Второй был в комнате над нами. Между подъездами они ещё не прошли: товарищ Ерёмин стену держит.

— Стену как держит?

— Не пускает.

Над головой простучала очередь. С потолка посыпалась известь. Потом по ступеням покатилось что-то деревянное.

— За угол!

Мы ушли за кирпичную перемычку. Колотушка ударилась о нижнюю ступень, отскочила к стене и рванула. Свет в подвальном окне погас. Осколки вошли в топчан и впились в крышку ящика, на котором минуту назад лежала схема.

Очкастый ощупал лист.

— Цел.

— Себя щупай.

Он послушался. Тоже цел.

На лестницу после гранаты спустился немец. Осторожно: сперва сапог, потом колено, ствол автомата. Я лежал за поворотом, видел его через щель между ящиком и стеной.

Подпустил до последней ступени.

Левый ствол.

В подвале вспышка стала белой стеной. Немец сел на ступень и повалился набок. Я сразу ушёл вправо, к петлям. Очередь сверху прошила место, где только что была голова.

Правый ствол оставался заряжен.

Подниматься по лестнице было нельзя. Наверху нас ждали и видели снизу вверх целиком. Я провёл ладонью по стене возле печного стояка. Кирпич, потом доски. Та самая заделанная дыра рядом с крестом.

— Тюрин. Лопата.

Он вытащил из-под скатки малую лопатку Гаврилова и загнал край под доску. Гвоздь взвизгнул. Наверху перестали стрелять.

За досками шоркнул сапог.

— Назад!

Мы отвалились от стены. Автомат прошил доски из соседней комнаты. Щепа ударила Тюрину в лицо. Он моргнул, дождался конца очереди и снова вставил лопатку — ниже.

На этот раз доска вышла вместе с двумя гвоздями. За ней открылся чёрный канал стояка. С другой стороны по кирпичу дважды стукнули.

Тюрин ответил рукоятью: два коротких, один длинный.

— Ерёмин? — позвал я вполголоса.

— А кто ж ещё, — пришло из стены.

— Где немцы?

— Двое в кухне. Один в коридоре. На лестнице не мои.

— Вскрывай к нам. Коридор держи. Кабаков с тобой.

— Понял.

Кирпич с той стороны заскрёб по кирпичу. Ерёмин разбирал свою стенку тихо, руками. Тюрин снял вторую доску и расширил проём лопаткой. Штукатурка сыпалась ему за ворот, он не отвлекался.

Я перезарядил левый ствол. Синицын подал патрон без команды. В ящике осталось сорок пять — он успел пересчитать.

— Дуров, лестница. Бартош — подвал. Длинного сюда.

Очкастый пополз к окну. Через минуту длинношинельный ввалился внутрь ногами вперёд. Поставил винтовку, отполз от проёма и только потом поднялся.

— Со мной, — сказал я. — Делаешь ровно что делал во второй раз.

— Понял.

Тюрин вынул последний кирпич. Проём получился шириной в плечи и высотой чуть ниже пояса. За ним была кухня соседней квартиры: перевёрнутый стол, печь, полоска света из коридора.

Я вошёл первым и сразу шагнул в сторону. Немец стоял у двери спиной, стрелял через коридор в ерёминскую комнату. На звук за спиной он начал разворачиваться.

Левый ствол.

Выстрел сложил его на пороге. Я ушёл за печь. Второй немец вынырнул из-за стола и ударил из карабина почти в упор. Пуля сбила край кирпича возле щеки.

Правый ствол.

Его отбросило на стол. Стол опрокинулся окончательно.

Обрез снова пустой.

В коридоре появился третий — тот, про которого говорил Ерёмин. Я успел только переломить ружьё.

Тюрин просунулся в проём и выстрелил из винтовки у меня над плечом. В тесной кухне грохотнуло не слабее обреза. Немец дёрнулся назад, зажал живот и сел у стены.

Из соседней комнаты вышел Ерёмин с ломом. За ним Кабаков, усатый и ещё один новичок. Кабаков увидел сидящего, перехватил винтовку.

— Живой?

Немец потянулся к ремню.

Кабаков ударил штыком. Один раз.

— Был, — ответил Ерёмин.

Сверху снова дал автомат. Стрелял вниз по лестничному маршу, отрезая Митьку с Грачёвым. Пули ударили в площадку и срикошетили в коридор. Усатый втянул напарника обратно в комнату до того, как я приказал.

Я вставил два патрона. Синицын, оставшийся у пролома, поднял пять пальцев: столько патронов мы уже вынули из нового ящика.

На лестнице было двое. Один с автоматом лежал за поворотом марша. Второй держал площадку из квартиры напротив. Подняться снизу — поставить голову между двумя стволами.

Митька наверху что-то крикнул.

— Не слышу! — ответил я.

Он повторил громче:

— У окна ещё один! На улицу смотрит!

Дуров ушёл через подвал наружу. Через несколько секунд снаружи хлопнула его винтовка. На втором этаже разбилось стекло. Митька заорал:

— Нет у окна!

Остались двое на площадке.

— Ерёмин, с Кабаковым через коридор. До угла и лечь. Тюрин за мной. Длинный — последний. В проёме не останавливаться.

Я показал усатому на новичков.

— Держишь этих и подвал.

Он кивнул один раз.

Ерёмин бросил в лестничную клетку кирпич. Автомат дал очередь на звук. Пока автоматчик вёл очередь по пустому месту, Кабаков пересёк коридор и лёг у нижней ступени. Ерёмин — за ним.

Я вошёл в комнату напротив лестницы. Дверь открывалась внутрь, петли справа. Встал слева от проёма. Тюрин прижался к стене за мной.

— Митька! — крикнул я. — На три!

— Давно жду!

— Раз!

Наверху заскребло дерево: Грачёв двигал что-то тяжёлое.

— Два!

Автоматчик перевёл ствол вверх.

— Три!

Мы ударили с двух сторон. Митька сверху бросил пустой патронный ящик; тот загремел по ступеням. Автоматчик выпустил в него очередь. Кабаков высунул винтовку из-за нижнего угла и выстрелил. Немец осел на марше, автомат покатился вниз.

Второй выскочил из квартиры на площадку и увидел меня. Я выстрелил из левого ствола. С восьми шагов заряд взял его боком, развернул, но не свалил. Он удержался за перила и поднял пистолет.

Длинношинельный вошёл следом, сразу ушёл от двери влево и выстрелил из-за косяка. Немец упал поперёк площадки.

Сверху показался Митька. Лицо белое от штукатурки, зубы целы.

— Свои?

— Уже да.

Грачёв сидел у стены с винтовкой и своей папкой за пазухой. Рядом лежал новичок. Живой: оглушён гранатой, из уха текла кровь.

Снаружи свистнули. По двору пробежали сапоги. Дуров выстрелил один раз, потом второй. Ответная очередь прошила окна первого этажа и ушла к оврагу.

— Не гнаться! — крикнул я. — По местам! Второй заход будет с гранатами!

Мы разошлись по окнам и лестнице. Кабаков сел у нижнего марша, Тюрин лёг в коридоре за винтовкой, я держал площадку. Гранаты не прилетели.

Из двора автомат прошёлся по окнам первого этажа. Осыпалась штукатурка. Второй ответил от яблони. Дуров вернулся к подвальному окну и один раз выстрелил; второго патрона не потратил.

После третьего свистка автоматы замолчали. По двору прошли две пары сапог, обратно к третьей линии; между ними по земле шаркали каблуки. Тюрин начал подниматься. Я положил ладонь ему на плечо.

Ждали, пока шаги не ушли за дома и не слились со стрельбой у завода. Только тогда посчитали своих.

Пятнадцать вместе со мной. У одного новичка осколок распорол рукав и кожу на плече, другого оглушило. Остальные целы. Длинношинельный стоял у стены и смотрел на площадку, где лежал убитый им немец.

— Второй раз, — сказал ему Митька.

— Чего?

— В дверях не остался. Второй раз считается.

Длинношинельный сел на ступень. Руки у него задрожали только теперь.

Я переломил обрез, вынул неизрасходованный патрон из правого ствола и положил обратно в зелёный ящик.

Синицын принёс из подвала тетрадку и раскрыл на крышке. Записал приход: сорок восемь патронов от стрелка ВОХР Копылова, по расписке. Ниже — расход: шесть.

— Основание? — спросил он.

Я показал на лестницу.

Синицын посмотрел туда, потом вывел в тетрадке: «Уважительное».

Остаток сошёлся: пятьдесят девять. Синицын пересчитал дважды и закрыл ящик.

К концу месяца грачёвское представление вернули: требовалось подтвердить авторство схем. Подписи на копиях не было — я сам велел Грачёву её не ставить. Знание должно быть безымянным.

— Юр, твоё представление вернули на уточнение. Подтверждения нет.

Грачёв поправил очки.

— Так и правильно. Схема — она общая. Её вон Ерёмин крестами размечал, а Гаврилов про землю уточнял.

Он посмотрел на наградной лист, потом достал свою чистовую копию, вывел в верхнем углу: «сост. Ю. Грачёв» — и аккуратно, дважды, зачеркнул. Копию убрал, наградной лист отдал мне.

— Пусть так ходят, лишь бы польза была.

Медали привезли в тот же день, вместе с фуражом и почтой.

Вручали в подвале, без строя. Приехал немолодой майор из штаба полка, вынул из портфеля приказ Военного совета армии и коробочки. Читал фамилию, звание и награду, жал руку. Перед Тюриным задрал голову:

— Ну и здоровый ты.

— Немцы тоже удивляются, — сказал Митька из-за его плеча. — Недолго.

Майор перевёл взгляд на него.

— Этот к награде прилагается?

— Это наказание, товарищ майор, — ответил Тюрин.

Через двадцать минут майор уехал: в тот вечер у него оставалось ещё три подразделения.

«За отвагу» получили Тюрин, Митька и Дуров. «За боевые заслуги» — Ерёмин и Синицын. Полещук был в том же приказе, посмертно. Мне пришла «Отвага» за школу — сентябрьская, запоздавшая больше чем на месяц. На Гаврилова и Пашку-большого ничего не пришло — ни наград, ни отказа.

До Полещука майор дошёл последним. Прочитал фамилию, звание, слово «посмертно», отложил коробочки и протянул Карасёву выписку из приказа. Карасёв передал её Синицыну. Тот сложил лист вчетверо, отнёс в угол, где стоял короб с инструментом, и убрал внутрь, под паяльник.

— С коробом поедет, — сказал он. — Короб-то домой вернётся.

Никто не спросил, откуда он знает про короб. Знал — и всё.

Я достал из кармана затвор — тот, с Тракторного, вычищенный, я так и носил его с собой, не зная зачем, — и отдал. Синицын убрал и его, под паяльник, к выписке, и закрыл крышку.

Следом Карасёв зачитал отдельный приказ по дивизии: мне присвоили воинское звание младшего сержанта. Митька минут десять обращался ко мне по полному званию, потом устал раньше меня.

Дуров открыл коробочку, провёл большим пальцем по медали и убрал её в нагрудный карман — к похоронке. На вечернюю смену ушёл с Тюриным.

Митька надел медаль и полчаса ходил по подвалу боком, чтоб все видели. Потом сел и стал полировать её рукавом. Потом снял, посмотрел на неё в ладони и надел обратно.

Свою коробочку Синицын не открыл.

Он держал её в руках, вертел, потом сунул в карман — и вынул, и опять повертел, и опять сунул. Я смотрел на это минут пять, а Кабаков смотрел дольше.

— Ты чего? — не выдержал Кабаков.

— Ничего, — сказал Синицын.

— Открой, погляди.

— Я гляжу.

— Ты в карман глядишь.

Синицын помолчал.

— Мне за всю жизнь казённого ни разу насовсем не давали, — сказал он. — Всё было или чужое, или не моё, или пока не отняли. — Он опять достал коробочку. — А это, выходит, теперь моё. Навсегда. Даже если помру.

— Особенно если помрёшь, — сказал Кабаков. — Тогда её обратно сдавать велят.

Синицын прижал коробочку к груди.

— Не сдам.

— Ты-то точно. А мы не сдадим. Будем показывать и врать про тебя разное.

Синицын неожиданно рассмеялся и наконец открыл коробочку.

Тут-то Бартош и достал спирт.

Он вынул флягу из сидора — ту самую, неприкосновенную, которой промывали щепку в моей ноге, и ожог, и ещё десяток дырок в разных людях, — и поставил её на ящик посередине.

Подвал замер.

— Дядь Бартош, — осторожно сказал Митька. — Ты ж не пьёшь.

— Я и не буду. Вы пейте.

— А для ран?

— Для ран оставил. — Он свинтил крышку. — А награду не обмыть — примета плохая. Она тогда не приживётся.

Развели водой из котелка. Кабаков разливал по кружкам аккуратно, поровну, на глаз. Свою — белую, с синим ободком, ту самую с кургана — подставил последней. Вышло по одному честному глотку на человека.

Новички сидели в дальнем углу, все шестеро, тихо, как сидят в чужом доме. Кружек на них не хватило — Кабаков прошёл вдоль и каждому плеснул в крышку котелка, по полглотка, не спрашивая фамилий. Длинношинельный принял свою двумя руками.

Спирт обжёг язык и горло, и подвал сразу стал шумнее. Кабаков рассказал про паровозника. Синицын — про то, как Полещуку в двадцать девятом заказали лудить самовар, а самовар оказался краденый, и как Полещук от милиции ушёл через окно вместе с самоваром. Рассказывал он с полещуковскими подробностями, которых сам знать не мог, и никто не спросил, откуда. Митька требовал повторить историю про сортир с самого начала. Ерёмин молча улыбался в кружку.

— Витёк, — сказал Кабаков. — А гармонь-то у тебя цела?

Гармонь была цела. Она проехала со мной от самой Тельмы в сидоре, пережила Волгу, школу, элеватор и курган, и я не доставал её с первого вечера — с того самого, когда спел в подвале то, чего петь было нельзя.

Я достал.

Меха хрипнули. Первый аккорд я взял чисто: Витины пальцы знали кнопки лучше, чем я — песни. Сыграл всё, что просили: «Златые горы», «Коробейников», «Раскинулось море». Пели неровно и громко. Митька фальшивил с воодушевлением, Синицын знал только припевы, а Тюрин — все слова до последнего куплета и подтягивал басом, почти не открывая рта.

После третьей песни новой не заказали.

— Витёк. А спой ту.

— Какую?

— Ну ту. В первый вечер. Про хату.

Отделение затихло. Бартош у стены поднял голову.

— Ту не буду.

— Почему?

Я подержал меха на весу.

— Рано ей. Она не про войну.

— А про что?

— Про после.

Митька подумал.

— А после будет?

— Будет. Тогда и спою.

Я снова заиграл «Златые горы», с начала. Подхватили все.

Бартош у стены смотрел в пол и молчал.

Предыдущая главаГлава 23 из 26Следующая глава