Его императорское величество Николай Первый стоял в парадном зале Зимнего дворца и любовался собственным портретом кисти крестьянского художника Александра Полякова. И хотя портрет был писан крепостным человеком, он, как казалось императору, очень точно передавал человеческую и историческую суть самодержца.
Задумчивую мягкость во взоре, доброту, глубину, философичность и вместе с тем готовность выступить из сумрака под сияющие лучи мировой славы, не уступающей, а паче того и превосходящей славу старшего брата его Александра, славного усмирителя корсиканского чудовища Буонапарте, – вот что, по мнению Николая Первого, выражал сей портрет.
Его величество так увлекся лицезрением себя самого, словно совершенно забыл, что за спиной его, потупив очи, стоит Наталья Гончарова. После замужества, конечно, вернее было звать ее Пушкиной. Но императору нравилось думать, что эта ослепительной красоты женщина все еще свободна и никому не принадлежит. У русского царя была слабость – ему хотелось, чтобы все женщины мира принадлежали ему одному. Слабость понятная и простительная. Более того, слабость эта присуща многим мужчинам не августейшей крови и даже вовсе не родовитым.
Не то чтобы Николай Первый не любил свою супругу Фредерику Луизу Шарлотту Вильгельмину, в крещении Александру Федоровну. Нет, само собой, он любил ее, уважал и высоко ценил ее ум. Но, кажется, тот же Пушкин говорил, что, если дома человека каждый день ждет обед, это не значит, что ему теперь и в ресторацию не ходить. Для тех, кто не воспаряет умом до императорских высот, разъясним, что сия аллегория означает следующее: любящая жена – вовсе не препятствие к тому, чтобы обращать благосклонный взор на других женщин.
Увы, один из могущественнейших людей на земле не мог поддаться и такой простительной слабости – приходилось ограничивать себя даже в фаворитках. И это понятно: что сказали бы подданные, когда бы император Всероссийский, царь Польский и великий князь Финляндский приударял за каждой понравившейся ему женщиной, словно племенной жеребец?
Отступив на шаг от картины, самодержец повернулся к Гончаровой. Взгляд его скользнул по лицу Натальи Николаевны, по длинной шее, безукоризненным фарфоровым плечам, опустился к шелковому светло-персиковому платью, вернулся обратно к лицу. Гончарова все еще не поднимала глаз – и не только от робости перед его величеством, а и потому, что стеснялась: очаровательные глазки ее слегка косили. Впрочем, по мнению многих, это только добавляло ей пикантности. Так же казалось и царю, однако делать комплимент ее глазкам было бы не вполне комильфо[6]: все же он не уланский офицер, а она не белошвейка. Поэтому комплимент его прозвучал несколько сдержаннее, чем хотелось бы ему самому.
– Сударыня, вам очень идет это платье, – галантно проговорил император. Государь во всем стремился не отстать от своего покойного брата Александра Первого, в том числе и в куртуазности, чем, разумеется, пленял сердца не только дам, но и всех своих подданных, – так, во всяком случае, говорили ему придворные.
– Ваше величество. – Гончарова очаровательно зарделась и присела в глубоком реверансе.
Хороша, ах, как хороша! И ведь это уже не юная барышня, а матрона, мать четырех детей. Правда, некоторые полагают, что женщины по-настоящему расцветают только после родов. Ну, это, верно, зависит от женщины: красавица – всегда красавица, но красавица юная всегда предпочтительнее зрелой женщины. Правда, Пушкина еще достаточно молода, всего двадцать пять лет. Достаточно для чего? – спросите вы. Ах, это бестактный вопрос, и уж никак не следует задавать его русскому царю: в таких случаях надо ухватывать суть самому, без разъяснений.
Гончарова молча ждала, когда заговорит его величество. Она как будто смущена была взором императора, в котором читалось столь явное восхищение, что, окажись тут императрица Александра Федоровна, даже она при всем ее уме и выдержке могла бы возревновать.
Император не отказал себе в удовольствии немного продлить волнующую паузу, затем взгляд его стал озабоченным и, как копье, вонзился в бедную женщину.
– Сударыня, – проговорил он значительно, – выслушайте меня и отнеситесь к тому, что я вам сейчас скажу, со всею серьезностью.
Голубая жилка на лебединой шее Натальи Николаевны дрогнула, и вся она затрепетала, словно птичка в когтях кота.
– Да, ваше величество, – сказала она чуть слышно.
– Сударыня, – продолжал он важно, – смею думать, что вы достаточно меня знаете. Компасом моим всегда служила моя совесть. Я иду прямо своим путем и исповедую простые и благодетельные жизненные правила. В остальном же во всем полагаюсь на Бога и хочу, чтобы так делали и добрые мои подданные.
Сказанные слова чрезвычайно понравились самому самодержцу. Он хотел, чтобы подданные чтили в нем благородную простоту и отнюдь не считали ее фельдфебельской прямолинейностью, как у отца его, светлой памяти Павла Первого, то ли шарфом задушенного, то ли пристукнутого табакеркой, словно случайно забежавшая в дворцовые хранилища мышь.
Нынешний помазанник Божий старался вести себя демократично и даже, отправляясь к императрице, говорил окружавшим его придворным: «Иду к своей бабе». Манеры такие отнюдь не фраппировали общество. Приблизительно так выражались все аристократы, а звать жену супругой считалось моветоном, позволительным лишь малограмотным мещанам.
Гончарова, слушая Николая Первого, стояла неподвижно, потупив взор. Голос императора набрал силу и вместе с тем зазвучал как-то особенно вкрадчиво.
– Позвольте сказать, сударыня, что я всегда любил вас и люблю сейчас…
Наталья Николаевна вздрогнула, как от удара плетью.
– Да, – продолжал император лукаво, – любил и продолжаю любить совершенно искренне, как очень добрую и умную женщину. И нынче я хотел бы поговорить с вами о судьбе мужа вашего, камер-юнкера Пушкина.
Гончарова, удивленная, подняла глаза на самодержца. По губам его величества скользнула самодовольная улыбка.
– Вы удивлены? Но удивляться тут нечему. Я ценю его талант стихотворца и строй мысли доброго христианина, который он усвоил в последние годы. Как все мы знаем, по молодости лет он баловался богохульными стишками, но после совершенно отрекся от них. Именно по этой причине мне особенно больно слышать комеражи[7], распространяемые в свете относительно вашей красоты и вашей…
Тут он умолк на секунду, затем закончил как будто с некоторым усилием:
– …вашей ветрености.
Вся краска отхлынула от лица Гончаровой.
– Ваше величество, я верна своему мужу, – пролепетала она.
Государь кивнул. Он знает об этом лучше кого бы то ни было. И, однако же, злые языки позволяют себе сплетничать относительно нее и этого молодого кавалергарда, как его… д’Антеса-Геккерена.
– Он ведь, кажется, недавно женился на вашей сестре, Екатерине Николаевне, – прервал сам себя император.
– Да, ваше величество.
– Но продолжает свои ухаживания за вами, не так ли?
Гончарова молчала. Молчал и царь, не отводя от нее взгляда.
– Скажите, молодой Геккерен действительно в вас влюблен или это просто распущенность молодого офицера, увы, столь часто встречаемая в высшем свете? – наконец выговорил он.
Гончарова опустила глаза, не в силах вынести пронизывающего взора самодержца.
– Прошу вас, сударыня, ответьте на мой вопрос.
Гончарова сделала над собой усилие и чуть слышно пролепетала:
– Он так говорит. Говорил раньше… – тут же поправилась она.
– А что же теперь? Он все еще преследует вас?
Она взглянула на него умоляюще.
– Нет, ваше величество, но он так смотрит…
В некотором раздражении Николай Первый заложил руки за спину и повернулся к окну.
– Он смотрит, – повторил царь, не глядя на Гончарову. – И этого довольно, чтобы внести в вашу душу смятение. Неужели же нет способа остановить преследование? Или, может быть, вы желаете, чтобы я вмешался сам и отправил д’Антеса в Шлиссельбургскую крепость?
– Ах, ваше величество, за что? – заволновалась она.
Император тонко улыбнулся.
– Какая разница? Ну, скажем, как заговорщика против нравственности и семейных устоев.
– Ваше величество изволит шутить, – проговорила она с облегчением.
Император недовольно пожал плечами.
– Разумеется, я этого не сделаю. В России свято блюдутся законы, им подчинен даже самодержец. Однако я в затруднении. Мы оба знаем, что муж ваш, Пушкин, ревнив, как тигр, как обезьяна. Более того, он уже посылал Геккерену вызов прошлой осенью. Тогда друзьям Пушкина стоило немалого труда прекратить все дело. На этом самом месте, где сейчас стоите вы, господин камер-юнкер обещал мне больше не драться ни под каким предлогом. Но мы оба понимаем, что обещание это недорого стоит: терпению вашего мужа есть предел. И судя по тому, что знаю я, предел этот уже наступил. Дело идет к кровавой развязке, которую я намерен не допустить. Это значит, что я должен удалить либо Пушкина, либо этого вашего д’Антеса. Вы можете сами выбрать, кого именно.
Возникла тяжелая пауза. Наконец Гончарова проговорила с дрожью в голосе:
– Ваше величество, позвольте нам со всем семейством уехать из Петербурга в наше подмосковное имение.
– Не позволю, – отрывисто отвечал царь. – Пушкин ко мне уже обращался с этой просьбой, и я отказал ему.
– Но почему, ваше величество?!
– Причин может быть множество. Ну, скажем, хотя бы потому, что мне приятно время от времени видеть ваше лицо.
На этот раз она выдержала его взгляд, и это понравилось императору.
– Ваше величество, д’Антес ни в чем не виноват, – сказала она решительно. – Меня преследует не он, а его отец, голландский посланник Геккерен. Он все время оказывается рядом и шепчет о том, как сын его страдает от любви ко мне, о том, что он может покончить с собой, если я не отвечу на его чувства.
– Это старик Геккерен так говорит? – восхитился император. – Ах, старый развратник! Но, впрочем, если я его отошлю из России, будет дипломатический скандал, а дела это все равно не решит. Коли я начну выгонять всех, кто в вас влюблен, опустеет пол-Петербурга…
Она робко улыбнулась: его величеству угодно льстить ей.
– Вовсе нет, – отвечал он сурово, – мне угодно предостеречь вас. Сударыня, я вам настоятельно советую быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию как для себя самой, так и для вашего мужа, иначе дело кончится плохо. Вас на глазах у всех преследует молодой Геккерен – это никуда не годится. Вы должны решительно разрубить этот гордиев узел.
– Но как, ваше величество, как?!
– Откуда мне знать – как, – отвечал он недовольно. – Вы все-таки женщина, у вас должен быть в арсенале тысяча и один способ. Вот если бы, например, я сказал, что люблю вас, что бы вы ответили?
– Я бы ответила, что вы любите всех своих подданных, я совершенно в этом уверена.
– Да, но некоторых я люблю больше, – усмехнулся царь. – Итак, если бы я признался, что люблю именно вас, что бы вы мне сказали?
– Что нас с Пушкиным сочетал Господь, а что Бог сочетал, то человек да не разделяет, – дрогнувшим голосом отвечала Гончарова.
– Прекрасные слова, – улыбнулся царь. – Почему же вы не скажете этого младшему Геккерену?
– Я говорила.
– Скажите еще раз. И еще. Говорите, пока он не поймет и не оставит вас в покое. В конце концов, оскорбите его прилюдно, пусть лучше он будет вашим врагом, чем вашим воздыхателем.
На минуту установилась полная тишина. Гончарова глядела в пол. Потом, не поднимая глаз, произнесла чуть слышно:
– Хорошо, ваше величество. Я найду способ отказать ему так, чтобы он ко мне больше не приближался.
– Вот и славно, – кивнул император. – Я же со своей стороны постараюсь сделать все, чтобы муж ваш не ходил под дамокловым мечом публичных сплетен, и придумаю, как уберечь его от очередного дуэля.
Глаза Гончаровой радостно блеснули.
– Ах, ваше величество, вы так добры!
– Я лишь забочусь о своих подданных, как добрый отец заботится о детях, – несколько самодовольно улыбнулся царь. – А засим, сударыня, прощайте. И передайте от меня поклон Пушкину, давненько мы не читали его новых сочинений.
– Непременно, ваше величество.
Присев напоследок в реверансе, Гончарова устремилась к выходу. К концу беседы государь явно пришел в хорошее настроение и, провожая жену Пушкина взглядом, даже стал что-то насвистывать себе под нос. Правда, свистал он недолго: едва Наталья Николаевна вышла, явился камер-лакей и объявил о приходе графа Бенкендорфа.
Войдя в зал, граф склонился в почтительном поклоне.
– От всего сердца приветствую ваше императорское величество!
– Здравствуй, Александр Христофорович, – отвечал царь, становясь серьезным. – Как жена, как дочки, здоров ли сам?
– Благодарю, государь, – вашими молитвами.
После этого Бенкендорф умолк и, судя по всему, не собирался продолжать. Император посмотрел на него несколько удивленно.
– Итак? – сказал он. – Что за дело у тебя?
– Идя к вам, я встретил госпожу Пушкину, – не отвечая на вопрос прямо, проговорил глава Третьего отделения.
– Да, мы с ней беседовали об искусстве, – сухо кивнул император.
– Прекрасная женщина, – елейно сказал Бенкендорф. – Умна, красива, благонравна.
Император пожал плечами: пожалуй, и что же дальше?
– Однако есть у нее один недостаток, – продолжал граф.
– Какой же? – Казалось, царь был несколько удивлен.
– Она замужем, – как-то странно улыбаясь, проговорил Бенкендорф.
Император посмотрел на него так, что улыбка сама собой сползла с лица графа.
– Вот так недостаток, – хмурясь, проговорил самодержец. – Так ты того гляди и в моей бабе начнешь недостатки искать – она ведь тоже замужем.
Под «бабой» его величество разумел императрицу Александру Федоровну, как шутливо звал он ее иногда.
– О, ваше величество, тут все дело в том, какой муж, – загадочно произнес глава Третьего отделения. – Вы, государь, разумеется, вне подозрений, а вот камер-юнкер Пушкин – совсем другая история.
Император, слегка нахмурясь, спросил, чем же так подозрителен графу поэт? Бенкендорф отвечал, что подозрителен он в первую очередь своими знакомствами. Удалось выяснить совершенно точно, что в друзьях у Пушкина числятся опасные заговорщики.
Царь досадливо поморщился.
– Если ты опять о декабрьском бунте, так это, во-первых, дело прошлое, во-вторых, с Пушкиным мы о нем давно уже объяснились.
– Нет, ваше величество, я о другом тайном обществе, в коем господин Пушкин изволит состоять уже не один год и коего целью является свержение не только российского императора, но и всех августейших особ в Европе.
Император поднял брови.
– Что за общество такое?
Бенкендорф помолчал секунду, потом улыбнулся загадочно и сказал:
– Слышали вы что-нибудь про масонскую ложу «Овидий»?
– Не слышал и слышать не желаю, – с раздражением отвечал царь. – Я знаю, батюшка мой благоволил к масонам, однако брат мой разогнал этих плутов и воспретил их деятельность в Российской империи.
Бенкендорф возразил, что тайные общества оттого и зовутся тайными, что действуют скрытно и вопреки всяким законам. Сколько их ни разгоняй, они всё собираются вместе, как тараканы, только вреда от них гораздо больше, чем от любого инсекта.
– При чем же тут Пушкин? – Государь заложил руки за спину, что всегда было признаком его неудовольствия.
Бенкендорф отвечал, что Пушкин, будучи совсем молодым человеком и находясь в Кишиневе, вступил в чрезвычайно опасную масонскую ложу «Овидий».
– Ах, в те годы это была мода, – с раздражением отвечал император. – Кто только куда не вступал. Ты, кстати, как цензор Пушкина, должен помнить его стихи на эту тему.
И государь, улыбнувшись, продекламировал:
– Коль ты к Смирдину войдешь,
Ничего там не найдешь,
Ничего ты там не купишь,
Лишь Сенковского толкнешь
Иль в Булгарина наступишь.
Бенкендорф наклонил голову и, выдавив кислую улыбку, ответствовал, что помнит и этот пушкинский перл, и многие другие, где тому угодно было смеяться над почтенными литераторами и даже вельможами. Но в этот раз дело слишком серьезное, чтобы спустить его Пушкину с рук…
– А верно ли, что друзья Булгарина между собой зовут его просто «подлец Фаддейка»? – перебил царь Бенкендорфа и, не ожидая ответа, показал в окно. – Гляди-ка, горностай!
За окном действительно сидел белый как снег пушистый зверек. Глаза его встретились с глазами императора, и горностай, показалось его величеству, подмигнул одним глазом.
Однако граф Бенкендорф не интересовался природой и, мельком глянув за окно, снова взялся за полицейское свое дело.
– Я знаю, что ваше величество по неизмеримой своей доброте верит камер-юнкеру Пушкину, хоть он этого и не заслужил, – продолжал глава Третьего отделения.
Самодержец с неудовольствием отвечал, что верит и будет верить, пока ему не предоставят убедительных доказательств вины поэта перед Россией и государем.
– Я знал, что вы так скажете. – В голосе Бенкендорфа зазвенело торжество. – Но я приготовил вам надежного свидетеля. Если вашему величеству будет угодно, он расскажет вам нечто удивительное и ужасное.
Император задумался. Было видно, что ему не хочется слушать обвинения против Пушкина, хотя его разбирало любопытство. При всем видимом простодушии поэта он был подобен Протею[8] – невозможно было понять его умонастроений до конца, он все время менялся и ускользал. Хотя сам Пушкин как будто относился к самодержцу с почтением, однако нельзя было быть уверенным, что он не пишет эпиграммы и в адрес его величества.
– Я уверен, что пишет, – мрачно заметил Бенкендорф. – Помнит ли ваше величество тот случай, когда, усадивши двух барышень в двуколку, господин Пушкин уселся на облучок вместо кучера, ехал по Петербургу и горланил во весь голос куплеты «Царь наш немец русский, мундир носит узкий»?
– Прекрасно помню, – отвечал император, – тем более что он тогда выехал прямо на меня.
– Позвольте же узнать, что вы ему ответили?
– Я сказал, что его песенка устарела и я уже давно не ношу узких мундиров.
– Да, государь, – скорбно кивнул граф, – именно так. В любом европейском государстве господин камер-юнкер за такие песенки попал бы под оскорбление величества и был бы заключен под стражу. Вы же по непомерной вашей доброте спустили ему все это с рук. Но, по моему глубочайшему убеждению, порок должен быть наказан, иначе он будет разрастаться и захватит собою все слои общества.
Царь задумался. Разумеется, частушки, которые распевал Пушкин, его никак не трогали. Но слова главы Третьего отделения о тайных обществах взволновали императора: он хорошо помнил кровавые события на Сенатской площади в декабре 1825 года. Если Бенкендорф в своих подозрениях прав хотя бы на треть, столь серьезное вольнодумство допускать решительно нельзя.
– Хорошо, – сказал Николай хмуро, – хорошо. Зови своего надежного свидетеля.
– Это боярин из Валахии, – со значением проговорил Бенкендорф. – Его зовут Влад Десятый Цепеш.
– И что же?
– Вы должны пригласить его сами. Без вашего приглашения он не смеет переступить порог – таковы порядки у них в Валахии.
Его величество пожал плечами и, возвысив голос, проговорил:
– Влад Цепеш, боярин валашский, прошу вас войти!
Спустя несколько мгновений порог зала переступил высокий человек в длинной черной шубе со стоячим, словно у грифа, воротником. Император неожиданно ощутил озноб во всем теле и подумал, что нынешняя зима, кажется, холоднее прошлой.
Тем временем неожиданный гость неспешно шел к государю и с каждым шагом словно бы вырастал в размере. Не дойдя до императора десяти шагов, он остановился и опустился на одно колено, глядя в пол, как будто не смел поднять глаза на повелителя.
– Прошу вас, встаньте, – сказал Николай.
Помедлив самую малость, валашский боярин поднялся и устремил взор на императора. Николай тоже смотрел на него не отводя глаз. Внешность у гостя была незаурядная. Черные длинные волосы, длинное лицо, большие застывшие, немного навыкате глаза лимонного цвета, словно у больного желтухой, орлиный нос, вислые молдавские усы под носом, выдающийся подбородок.
– Влад Цепеш, – задумчиво проговорил император. – Что означает ваша фамилия?
– Сажатель на кол, ваше величество, – низким голосом отвечал боярин.
Говорил по-русски он очень чисто, но голос его звучал как погребальный колокол.
Услышав ответ, император против своей воли вздрогнул. Потом улыбнулся принужденно и взглянул на Бенкендорфа.
– Наш гость – потомок валашских господарей, среди них был Влад Третий Цепеш, именуемый также Дракула, или, иначе, Дракон, – пояснил граф. – Это прозвище он унаследовал от своего отца, Влада Второго Дракулы. Тот же, в свою очередь, стал Дракулой, поскольку был рыцарем ордена Дракона, в начале пятнадцатого века учрежденного императором Священной римской империи Сигизмундом Первым.
Царь кивнул. Да, эту историю он помнит, орден был создан для защиты католической веры.
– С тех пор время от времени старшим детям в роду дается имя Влад с приложением прозвища их давнего предка, – закончил Бенкендорф.
– Что ж, – сказал Николай, – это интересно. Однако вы, кажется, хотели рассказать нам нечто особенное об Александре Пушкине и ложе «Овидий»?