Из больницы меня не выпускали три дня.
За это время Георгий позвонил двадцать семь раз.
Я не ответила ни разу.
Писал тоже. Сначала зло:
«Ты специально отключилась?»
Потом раздражённо:
«Где Варя?»
Потом уже иначе:
«Юлиана, ответь. Мне сказали, ты в клинике. Что случилось?»
Это сообщение я перечитала трижды.
Не потому, что во мне шевельнулась надежда на заботу. Нет. Просто удивительно было видеть, как он мечется от злости к тревоге, когда теряет доступ.
Я всё равно не ответила.
Ответил Красов. Ему.
Очень коротко.
«Клиентка в стационаре. Давление с вашей стороны будет расценено дополнительно».
После этого звонки прекратились на двенадцать часов.
А потом пришла свекровь.
Людмила Дымова стояла у моей палаты с букетом белых тюльпанов и лицом женщины, которой стыдно за сына больше, чем за себя когда-либо.
— Можно? — спросила она.
Я кивнула.
Она вошла, поставила цветы на тумбочку и долго молчала.
— Ты похудела.
— Спасибо, очень вовремя.
Она слабо улыбнулась.
— Не язви, у меня и так сердце садится.
Я смотрела на неё внимательно. Эта женщина никогда не была мне близкой. Мы слишком по-разному понимали семью. Для неё брак был системой выдержки. Для меня когда-то — любовью. Потом тоже системой. И вот мы обе проиграли одному и тому же мужчине, только каждая по-своему.
— Он знает? — спросила она.
— Что я на сохранении? Да.
— И?
— И ничего.
Она села на стул.
— Он приезжал ко мне вчера ночью.
Я напряглась.
— Зачем?
— Пил чай и говорил, что ты его уничтожаешь.
Я даже усмехнулась.
— Бедный мальчик.
Она вдруг устало закрыла глаза.
— Юлиана, ты не представляешь, как мне мерзко слышать, что мой сын разговаривает о собственной жене как о враге, который отнимает у него имущество. Не семью. Не ребёнка. Имущество.
Я молчала.
Она посмотрела на мой живот.
— Ты хочешь оставить ребёнка?
Вопрос был прямой. Без приправ. И именно за это я внезапно испытала к ней что-то похожее на уважение.
— Да, — ответила я.
— Даже так?
Я медленно кивнула.
— Даже так.
— Любишь уже?
Я положила ладонь на живот.
— Боюсь сильнее, чем люблю. Но, наверное, уже да.
Она долго смотрела на мои пальцы.
— Хорошо.
— Вы не будете уговаривать меня подумать?
— Нет. Это единственное чистое, что осталось во всей этой истории.
У меня неожиданно сжалось горло.
— Зачем вы пришли? — спросила я тихо.
Она посмотрела прямо.
— Предупредить.
— О чём?
— Георгий собирается давить через совет директоров. Он боится, что если ты вытащишь наружу историю с Рыбиной и Мировой, то посыплются контракты. Значит, он попытается выставить тебя эмоционально нестабильной. Уже собирает справки, что ты якобы на лечении из-за нервного срыва и не вполне адекватно оцениваешь реальность.
Во мне всё заледенело.
— Он хочет объявить меня ненормальной?
— Не официально. Намекнуть. Подсунуть фон.
Я закрыла глаза.
— Господи.
— Я поэтому и пришла. Чтобы ты знала: он в отчаянии. А значит, будет всё грязнее.
Я открыла глаза снова.
— А вы? Почему не на его стороне?
Она улыбнулась страшно, горько.
— Потому что я слишком хорошо знаю, что бывает, когда женщина молчит рядом с мужчиной, который всегда считает себя правым.
Эта фраза ударила неожиданно глубоко.
— Вы про его отца? — спросила я осторожно.
Она не ответила сразу. Потом кивнула.
— И про себя.
Когда она ушла, я долго смотрела на тюльпаны. Белые. Чистые. Как насмешка над всей той грязью, в которой мы вязли.
И в этот же вечер мне написал Глазков:
«Ваша свекровь вызывает у меня уважение. Редкий экземпляр».
Я уставилась на экран.
«Вы видели её?»
«Да. Она выходила от вас с лицом человека, который хочет убить сына, но воспитан слишком хорошо».
Я рассмеялась в голос. Тихо. Но по-настоящему.
И это был мой первый настоящий смех за долгое время.