К книге
Речной Князь. Книга 6Глава 19
73%
Глава 19
19

Ночь стояла тихая, и тишина эта была нехорошая.

Путята шёл по портовой стене, трогая ладонью холодный камень, и камень был единственным, что этой ночью не врало. Камень держал. Всё остальное — держалось.

Люди спали вповалку прямо на боевом ходу, подстелив кто щит, кто свёрнутый кафтан. Меж ними горели малые огни в горшках, и у огней сидели те, кому не спалось. Таких было много. Путята шёл, переступая через ноги, и считал — по привычке, которую не мог из себя выбить. Дружины его, братчинной, вчера утром стояло восемь десятков. К ночи в строю осталось сорок шесть. Стражи городской уцелело поболе, сотни полторы, да ополчения мужицкого сотни три с посадскими вперемешку. Вот и вся сила.

У третьей бойницы сидел Гюрята и точил топор. Шестнадцать лет парню, в братчину вписался по весне, отцовым именем. Топор был наточен ещё с вечера — Путята слышал по звуку, что железо давно звенит, а не шуршит, — но парень всё водил бруском как заведённый.

— Порежешь лезвие, — сказал Путята.

Гюрята вскинулся, брусок соскочил.

— Я, воевода, это… не спится.

— А ты поспи. Утром сон дорогой будет, не купишь.

— Да я не боюсь! — Парень сказал это громко, и сосед под стеной заворочался. Гюрята втянул голову и договорил шёпотом: — Я, дядька Путята, не боюсь. Просто руки сами. Им занятие надо.

Врёт. И правильно делает, что врёт. Вояка начинается с этого вранья.

— Тогда вон, стрелы перебери. У Сновида в коробах намешано — свои, чужие, ломаные. Разложишь по перьям — цены тебе не будет.

Парень укатился к коробам, довольный, что при деле. Путята поглядел ему вслед. К полудню его убьют. Может, к обеду, если стена постоит. Хороший парень, руки ловкие, отец за него просил — пристрой, Путята, к делу, пусть при тебе…

Вот и пристроил. Вот и при мне.

Он пошёл дальше.

Под навесом у башни лежали раненые — три десятка тяжёлых, которых не снесли в город. Пахло калёным железом, палёным мясом и травами, которые жгла знахарка Милуша. У крайней лежанки Путята остановился.

Сновид уже не проснётся. Это было видно по лицу — оно уже разглаживалось, отпускало всё, что держало его: и службу, и раны, и три свадьбы, на которых он пил старшим дружкой. Стрела взяла его вчера у мостков, когда они вдвоём прикрывали последний заслон, и он ещё сам дошёл до ворот, сам, только держался за бок и ругался, что сапог хлюпает.

Много лет плечом к плечу. Начинали вместе — два сопляка в страже у старого посадника, делили один тулуп на двоих в зимних караулах.

Путята постоял, снял шапку, надел обратно.

Спи, брат. Утром догоню.

С реки тянуло гарью. Он подошёл к зубцу и поглядел вниз, на воду. Всё, что там было, лежало перед ним как на ладони, потому что чужие костры освещали реку лучше всякой луны.

Порта больше не было. Мостки, вымолы, амбары, весовая изба, крановый ворот, на который он сам, молодым, ставил сваи, — всё это было теперь чёрное, битое, и меж свай качалась мёртвая вода с мёртвыми людьми. За порт вчера дрались до третьего пота. Ополчение стояло на берегу насмерть — мужики, которым он сам, положа руку, не дал бы столько времени, — держали мостки до полудня, пока с посада выводили баб и детишек. Потом пятились улицами, огрызаясь, поджигая за собой дома, и последних втаскивали на стену на верёвках. Посад догорал до сих пор — зарево стояло за городом вполнеба, и оттуда, из зарева, ночью доносилось то, отчего люди на стене переставали спать.

Вильцы гуляли по пепелищу. Искали, кого проглядели.

А на мысу, ниже города, горели их костры и у воды штабелями лежали плоты и лестницы. Свежий тёс белел даже в темноте. Днём Путята с этой самой стены смотрел, как их вяжут.

Ещё плотина поперёк всей реки, борт к борту, да с настилом. Глеб создал себе мост, по которому утром пойдет пехота. Путята был воеводой долго и цену этому замыслу знал точную: стена у порта низкая, длинная, людей на ней — вполовину от нужного. Продержатся подольше, если Бог даст злости.

Он оперся о зубец и вдруг подумал про жену.

Любава сейчас не спит. Сидит в доме на Гончарной, у образов, и лампадка у неё, поди, уже третья за ночь. Она всегда его так ждала — из походов, из замирений, из усобиц — и всякий раз дожидалась, и уже внуков нянчила с этим своим ожиданием. Старший сын двоих ей принёс, младший троих. Оба сына нынче на стенах. Старший здесь, у порта, сотником над ополчением. Младший на закатной стене, при воротах.

Всех положат в один день. Обоих сыновей, и его, и город.

А вывезти нельзя. Он думал об этом третьего дня, когда флот только показался, — собрать баб, детишек, стариков, дать обоз, увести лесной дорогой на полночь… Дозор вернулся к вечеру и сказал, что дороги крыты. Глебовы разъезды стоят на всех выездах и лесную тропу стерегут тоже. Князь запер город со всех сторон ещё до первой стрелы. Умный князь. Обстоятельный. Никто не выйдет, не вбежит, и помощи ждать неоткуда.

Молиться, что ли. Любава молится — за троих разом, поди, и горит её лампадка… А он не умел. Вся жизнь в боях отучила: какие боги такое терпят — те и без его поклонов обойдутся.

Был, правда, один. Не бог — наёмник.

Путята усмехнулся в бороду, криво. Месяца полтора тому сидел перед ним молодой, наглый человек, с холодными глазами и обещал очистить реку от Глеба. Не хвастал даже, вот что помнилось. Говорил, как о решённом, будто реку уже поделил. И ведь поверилось тогда, старому дураку, — было в нём что-то такое, от чего верилось… Где ты теперь, Кормчий? Взял серебро да сгинул в низовья — то ли Глеб тебя словил, то ли степь, то ли своя же ватага ножом под ребро. Обещал реку очистить. Очистил. Вон она, чистая, — глебовские борта от берега до берега.

— Воевода. — Сзади подошёл сотник стражи, Твердило, хмурый, с перевязанной головой. — Ходил я по нижним улицам, как велел. Неспокойно там.

— Что?

— Шепчутся. У Гончарного конца собирались мужики, человек десять, — мол, чего ждать, покуда всех вырежут, надо к князю послов слать, ворота открыть, он-де торговых не тронет, ему город целым нужен… — Твердило сплюнул. — Я двоих взял, что громче орали. В порубе сидят. А шёпот, воевода, не возьмёшь — он ползёт.

Путята помолчал. Шёпот. Всегда этот шёпот — в каждом осаждённом городе, в каждую последнюю ночь, и всегда находятся эти десять человек у Гончарного конца. Своим умом дошли или подсказал кто?

— Пусть сидят. Утром разберём. — Он поглядел на восток. Небо над лесом ещё стояло чёрное, но черноте этой оставалось недолго. — Иди, Твердило. Подымай сменных. Есть у нас немного времени.

Сотник ушёл. Путята остался у зубца.

Ну что, старый. Вот и вся твоя служба, вот и весь итог: стена да утро, до которого лучше бы не досыпать. Он потрогал рукоять топора и оскалился в темноту, туда, где горели чужие костры.

Приходите, гости. Затворы у нас худые, зато угощение доброе. Кому-то из вас до полудня тоже не дожить.

А с реки, снизу, из-за мыса, потянуло вдруг ровным, низовым ветром, в сторону плотины.

Ветер окреп.

Путята почуял его щекой и удивился. Такой ветер в эту пору редок, и добра от него городу не было никакого, потому что по такому ветру глебовским стругам сподручней подходить к стене. Он поглядел на реку и уже отворачивался, когда глаз зацепил движение.

Снизу, из-за тёмного мыса, по воде шли паруса.

Он сощурился. Четыре. Шли вразброс, веером, и шли ходко — ветер нёс их прямо на плотину. Путята решил было, что это Глебово подкрепление подтягивается к утру, и в груди стало ещё на камень тяжелее. А потом он разглядел, что струги битые. Борта у них были ободраны, у одного зияла дыра над самой водой, и палубы…

Палубы стояли пустые. Только на корме каждого чернела одинокая фигура у правила.

— Твердило, — позвал он, не отрывая глаз. — Поди сюда. Глянь.

Сотник подошёл, глянул — и замер.

— Это чего ж такое, воевода? Куда они?

— В плотину идут, — сказал Путята медленно, ещё сам себе не веря. — Прямо в лоб идут.

— Так там же… — Твердило осёкся. Дошло и до него.

По стене уже поднималось. Кто-то увидел, ткнул соседа, сосед третьего, и вдоль всего боевого хода зашуршало, забормотало, полезли к зубцам заспанные головы. Гюрята прибежал со своими стрелами в охапке и втиснулся рядом.

— Дядька Путята! Чьи это⁈ Наши⁈

Путята перебрал в голове всех, кого мог, — и никого не нашёл. У соседей флота нет. Володетели за лесами, им до Устья дела нет. Низовые городки сами под Глебом стонут. На всей реке некому — а вот же они, идут, четыре битых струга под парусами, и с плотины их уже увидели. Там ударило било, раз, другой, и по настилу забегали огни.

А потом над водой полетела песня.

Далёкая, рваная ветром, — но ветер нёс её к стене, и Путята расслышал. Пели с тех стругов. Несколько глоток, вразнобой, зло и весело, как поют на последней гулянке. Слов было не разобрать, кроме одного, которое вылетало в конце и катилось по воде.

«…ворона-а-а!»

Рядом кто-то из ополченцев мелко закрестился.

— Смертники, — сказал Твердило сипло. — Воевода, это ж смертники. Они ж горелые идут, гляди — дымят!

Дымили. Теперь Путята видел, что над стругами вставал чёрный, жирный дым, и под дымом по палубам ползло рыжее. Четыре подожжённых струга с песней шли в глебовскую плотину, и на каждом стоял у правила живой человек и правил в самую гущу.

Стена молчала. Люди стояли у зубцов и молчали, потому что на такое молиться и то не сразу сообразишь.

Первый струг вошёл в середину плотины. Сухой, страшный треск долетел до стены через вздох, как кость об колено. За ним второй ударил левее. Третий воткнулся в правое крыло. Четвёртый дошёл до края, где плоты, и ткнулся там. Фигуры посыпались в воду за миг до ударов — Путята видел, как они прыгали, и поймал себя на том, что шепчет: доплыви. Доплыви, кто б ты ни был.

— Горит! — заорал Гюрята. — Горит, дядька Путята-а!

— Не горит, — сказал Путята сквозь зубы.

Он видел то, чего парню было не понять. Струги дымили — но не горели. Смола на холодной воде бралась лениво, коптила, и огонь полз по чужим палубам еле-еле. А на плотине уже опомнились. По настилу к воткнувшимся стругам бежали люди с баграми, с жердями, и передние уже упирались в дымящие борта, отжимая. Путята цену вздоху знал: сейчас оттолкнут. Выпихнут костры на стрежень, обрубят, где зацепилось, и сгорит вся эта отчаянная затея посреди реки, никого не подпалив.

— Оттолкнут, — простонал Твердило рядом. — Ой, оттолкнут же, суки, ну что ж вы…

— Стрелой достанешь? — быстро спросил Гюрята. — По тем, с баграми⁈

— Триста саженей, дурень. Плюнь ещё туда.

Стена смотрела, вцепившись в камень. Несколько сотен людей, которым оставалось жить до полудня, смотрели, как чужие смертники проигрывают их последнюю надежду, и не могли помочь ничем.

И тут из-за мыса вылетел пятый.

Путята увидел его — и на вздох забыл про плотину. Такого корабля он не видал никогда. Ни здесь, ни в молодости на полудне. Длинный, хищный, под тремя парусами разом, и шёл он вдвое быстрей любого струга. Кренясь, разрезая воду так, что глаз отказывался верить. Корабль нёсся вдоль плотины, к воткнувшимся кострам, прямо под стрелы, и у бортов его в два ряда стояли люди.

— Это что за навь… — выдохнул кто-то за спиной.

А с корабля ударили.

Путята узнал звук самострелов, только их было много, и били они залпом по тем, что с баграми. Людей у дымящих бортов будто смахнуло ладонью. Передние повалились, багры посыпались, а корабль уже катился дальше, разворачивался — немыслимо круто, против всякого разумения — и заходил вдоль плотины сызнова.

— Бьют! — Стена взорвалась. — Бьют их, братцы-ы! А-а-а, дави, дави-и!

Орали все. Гюрята прыгал у зубца и молотил кулаком по камню. Твердило ревел что-то нечленораздельное. Даже раненые под навесом поднимались на локтях и хрипло спрашивали, что там, что там. А Путята стоял, вцепившись в зубец, и смотрел, как неведомый корабль о трёх парусах кружит под стрелами, не подпуская глебовских к баграм, выгадывая своим кострам время. И как из чёрной воды у его борта тянут баграми тех самых смертников.

Работа была злая, точная, слаженная. Так не воюет ополчение. Так не воюет и дружина. Путята такой работы не видел и не знал никого на реке, кто б так умел.

Кто вы? Откуда вы взялись, такие?

И тут смола дошла.

Она взялась на всех четырёх стругах, будто по слову, — и четыре чадящих дымных столба в один удар сердца встали четырьмя столбами огня. Рёв прокатился по воде до самой стены. Пламя прыгнуло на плотину, побежало по канатам, по настилу, вскинулось на ближний парус — и парус вспыхнул весь, осветив реку от берега до берега.

Стена ахнула и замолчала.

Горела вся середина плотины, горело правое крыло, горело у плотов, и огонь шёл по глебовскому мосту вширь. В его свете было видно мечущихся по настилу людей, лопающиеся канаты, первый оторвавшийся струг, который потащило течением, — и хищный трёхпарусный корабль, что отваливал прочь от пожара, разворачиваясь поперёк реки.

Отваливал — и открывал воду. А на воде, ниже, стоял второй.

Второй корабль стоял на тёмной воде, ниже пожара, и не двигался.

Путята разглядывал его сквозь дрожащее зарево. Этот был грузный, широкий, приземистый, как кулачный боец против плясуна, — и он не спешил. Он стоял бортом к горящей плотине и к мысу с лагерем, стоял так, будто всё, что творилось на реке, делалось по его расписанию. На носу и на корме его горбились два тёмных возвышения.

— А этот чего ждёт? — спросил Гюрята шёпотом. — Дядька Путята, чего он стоит-то?

Путята не ответил, потому что ответа не знал. Он читал войну, как поп Псалтырь, а тут стоял и не понимал, что видит. И от этого непонимания по хребту тянуло холодом — раньше всякой беды, наперёд.

С воды, сквозь рёв пожара, долетел крик. Одно слово Путята разобрал ясно, потому что оно было короткое:

— … БЕЙ!!!

Носовой горб полыхнул огнём.

Гром ударил по ушам, и камень под сапогами дрогнул. Гюрята сел, где стоял. По всему боевому ходу люди валились за зубцы, кто-то покатился по камню, закрывая голову. Путята устоял и потому увидел всё.

Что-то тёмное мелькнуло над водой ниже птичьего лёта и вошло в штабель плотов у самой кромки. Штабель лопнул. Верхние плоты подбросило целиком, нижние брызнули ломаным бревном, вязанки лестниц разметало по берегу, как солому с вил. Само ядро скакнуло от удара, лопнуло о накат — и от него веером пошло каменное крошево. Лесных, что стояли у штабеля, положило полукругом, как траву под косой.

— Свят-свят-свят… — Твердило крестился не тем перстом. — Перун… Перуны бьют…

— Встань, — сказал Путята. — Перун за нас отродясь не бился. Это люди.

— Каменюка! — Гюрята уже висел на зубце с горящими глазами. — Дядька Путята, я видал! Каменюка летела и лопнула! Как горшок об печку лопнула!

Кормовой горб полыхнул следом — корабль ещё и договорить не дал.

От горящей плотины как раз отгребал первый спасшийся струг — успели обрубиться, вырвались из огня и шли к дальнему берегу, молотя вёслами вразнобой. Ядро взяло его в корму. Правило разнесло в щепу, струг рыскнул, черпнул бортом и закрутился.

— Не выпускают, — тихо сказал Твердило. — Гляди, воевода. С огня — и то не выпускают.

По стене поднимались головы. Ополченцы лезли к бойницам, толкаясь, раненые под навесом хрипло требовали рассказывать. Кто-то в голос читал молитву.

Оба грома смолкли, и над рекой повисла тишина. Только пожар ревел на плотине.

Путята поймал себя на том, что сжал зубец до боли в пальцах. Разжал. Ещё с вечера он запретил себе надеяться. С надеждой на стене стоять нельзя, надежда воеводе первый враг. А она, гадина, лезла. С каждым громом лезла всё нахальней.

И в этой тишине враг зашевелился.

С большой лодьи под красным прапором пошёл командный, злой рёв.

— От воды! Всех от воды!

Десятники на мысу погнали лесных вверх по склону — смерть прилетала с реки, стало быть, от реки подальше. Толпа подалась и потекла наверх. Другие уже облепили ближний штабель и поволокли лестницы выше, вытаскивая из-под удара.

Только вильцы дружиной не были. Путята видел сверху, как стадо, отхлынув от воды, само сбивалось в кучи. Жались друг к другу, как овцы под грозой, чем страшней — тем плотней, и десятники рвали эти кучи, расталкивали древками, орали, а кучи срастались у них за спинами снова.

Носовой горб полыхнул.

Ядро пришло в самую большую кучу, и Путята провёл его глазами от вспышки до удара. Оно вошло, как кулак в тесто. Передних расшвыряло в стороны, крайние покатились по склону, а ядро скакнуло дальше, лопнуло о камень — и крошево положило ещё людей.

Вой поднялся до самой стены.

— А-а-а! — заорали от бойниц. — Получи-и! Это вам за посад, псы-ы!

— За Миронеговых! За Вторушу-у!

— Тихо! — рявкнул Путята через плечо. — Стрелы готовьте, орать после будете!

Куда там. Стена гудела. Мужики, которым к полудню назначено было умирать, висли на зубцах и провожали каждое ядро рёвом, как на кулачном бою. Знахарка Милуша под навесом громко, нараспев благодарила Богородицу.

Молись, Милуша, подумал Путята. Громче молись. За меня заодно — я не умею.

Кормовой горб полыхнул следом.

Это ядро легло в тянущих. Вязанка лестниц брызнула щепой, согнутые спины раскидало по склону. Уцелевшие бросили волок и сыпанули налегке. Второй штабель, только что облепленный, опустел сам.

— Что ни затеют — туда и кладёт, — сказал Твердило. Он смотрел страшную и прекрасную работу. — Кто ж так наводит, воевода? Оттуда ж, с воды, поди не видать, куда народ побежал…

— Значит, видать.

С берега огрызнулись. К кромке выбежали лучники, встали вразброс и ударили по кораблю навесом. Туча стрел поднялась, повисла и осыпалась на палубу — Путята слышал через воду, как они стучат по щитам, которыми крыты борта. Корабль молчал. Стрелы были ему, что дождь стогу.

А от плотины на чистую воду выгребал целый, с полной гребью струг — успели обрубить канаты до огня. Он разворачивался на корабль, и грёб зло, вразмашку: кто-то там решил, что гром можно взять на сцепку, покуда тот молчит.

— Что же вы молчите-то… — выдохнул Гюрята.

— Смелые дурни, — сказал Путята. — Помяни их, парень. Такие и у врага в цене.

Здоровяк с горбами подпустил. На сорока саженях кормовой горб полыхнул, и ядро взяло струг в лоб, в самую скулу. Нос лопнул, гребцов с передних лавок вынесло за борт, струг зарылся и встал, а течение поволокло его боком назад, на пожар.

Больше на воду не вышел никто и тогда корабль двинулся сам.

Он снялся с места и пошёл к мысу. Лучники с кромки били по нему уже в лоб, в упор. Оба горба его глядели на склон. Туда, где меж брошенных штабелей металось и сбивалось стадо, которое десятники всё ещё гнали дальше от берега.

Стена притихла. Все, кто был на ней, поняли — сейчас.

Путята нашёл глазами старшего — тот стоял у дальней башни со своими ополченцами, вцепившись в зубец. А младший на закатной стене и знать не знает, что тут делается. Прибежит со сменой по свету — не поверит.

Никто не поверит, сынок. Мы сами стоим, глядим — и то не верим.

— Ну вот и всё. Кушайте, не обляпайтесь, — прошептал Путята тем, у воды.

Корабль довернул и встал бортом.

Обе трубы ударили разом.

По толпе, сбившейся меж водой и штабелями, хлестнуло с двух горл широким веером — и весь ближний к воде край лёг.

Лесные с воплями хлынули ещё дальше по мысу, вот только бежать им было некуда. Мыс лежал в реке языком: с трёх сторон вода. За лагерем куцая рощица на полсотни шагов. В основании — круча. Они сами загнали себя на этот язык, когда ставили лагерь поближе к плотам, и теперь метались по нему, как рыба в мотне.

Первые кинулись на кручу. Лезли, цепляясь за корни, подсаживая, срываясь. Другие ломанулись в рощицу и забились в неё, да только толку.

А остальные побежали вдоль кромки. К городу.

— Воевода… — Голос у Твердило сел. — Воевода, они ж сюда бегут. Они ж к нам!

Путята смотрел и видел, что орда, которая пришла брать его город, неслась к его стене — прятаться. От грома, что бил с воды, каменная круча и тень под стеной были единственным укрытием на всём мысу, и звериным своим нутром лесные это поняли. Они бежали по кромке, по отмели, по мелководью, совершенно забыв про защитников. Ломились на узкую полосу меж водой и камнем, туда, где уже выбредали из реки мокрые с горящей плотины.

— Хотели к нам в гости, — сказал Путята. — Вот и идут.

— Так их же… их же сотни! Они ж полезут! Не со зла, так с давки полезут — задние передних на стену выдавят!

— Полезут.

Он поглядел вдоль боевого хода — и поймал себя на том, что ищет глазами не бреши в обороне. Сына ищет. Вон он, у дальней башни, орёт, расставляя мужиков по зубцам, и голос у него командный. Живой. Стоит.

Стой там, сынок. Стой, где стоишь, и не геройствуй, Христом-богом прошу, которого нет.

Путята надел шелом поглубже и набрал полную грудь.

— СТЕНА-А! — Голос его пошёл над боевым ходом, перекрывая пожар. — К бойницам! Луки к бою! Сулицы, камень — всё к зубцам! Под стену никого не пускать! БЕЙ!

И пошла страшная работа.

Стрелы пошли в набегающих. Передние валились на отмель, задние лезли через них и валились следом. У самого подножия волна смялась, вскипела — лесные метались вдоль камня, ища щель, скребли стену руками. Двое полезли друг другу на плечи, и сверху их сняли одной сулицей. Кто-то выл под стеной на одной ноте, задрав к зубцам лицо.

— За посад! — Гюрята бил с зубца стрелу за стрелой, и с каждой приговаривал: — Что, любо⁈ Любо тебе, пёс⁈

И так — вся стена. Стреляли жадно, с приговором, с руганью, поминая каждый своё. Сутки эти люди слушали, как лесные поют над их пепелищем, и не чаяли дожить до расплаты. Дожили.

Волна под стеной сломалась. Уцелевшие покатились назад, вдоль кромки, обратно на свой мыс, меж двух смертей.

Путята опустил лук и поглядел под навес. Сновид лежал, как лежал, — и грудь его ходила. Мелко, редко, но ходила.

Ты гляди, брат. Утро пришло, а мы с тобой оба тут. Обманул я тебя, выходит, — не догнал.

А в кармане меж горящей плотиной и городом метались три большие лодьи.

Путята следил за ними сквозь дым. Вниз им дороги не было — вся река поперёк стояла огнём. Вверх, в обход плотины краем, сунулась было передняя, под красной птицей: выгребла на чистое, взяла разгон — и с чёрного корабля ударил гром, и столб воды встал у самой её скулы, окатив палубу. Лодья шарахнулась назад, в дым, как ошпаренная. Кормовое ядро легло следом, в корму второй, — щепа брызнула над бортом, и обе забились обратно в карман, под завесу дыма, откуда доносилась теперь только ругань. Спорили там. Орали друг на друга два князя, у которых только что было войско, флот и город в горсти.

— Не выпускает, — сказал Твердило. Он говорил это уже третий раз за утро, и всякий раз тише. — Воевода… он их там до света продержит, а по свету добьёт.

Путята не ответил.

Он стоял, опершись о зубец, и смотрел на корабль что стоял посреди реки хозяином. Небо на востоке серело. Пожар опадал, плотина догорала, расползаясь горящими остовами, и в рассветной мгле уже проступало всё, что осталось от глебовской силы: битый мыс, красная отмель, дым да три запертые лодьи.

Город стоял. Люди на стене смеялись, плакали, обнимались. Гюрята сидел под зубцом, обхватив свой топор, и глядел в одну точку.

А Путята стоял и не знал, куда себя деть.

Он всё сделал этой ночью. Со всеми простился, всё роздал и умер ещё затемно, деловито и без слёз, как умирают старые вояки, — осталось только тело донести. И вот рассвет, а тело живое. Стоит на стене, дышит, и сыновья живы оба, и дом на Гончарной цел, и лампадка там, поди, догорает третья — впустую, выходит, горела… нет, не впустую. Иди спать, Любава. Дожили.

С этим ещё предстояло свыкнуться. Дожить до вечера и свыкнуться.

А потом он поглядел на реку — и по хребту, поверх всей этой оторопи, потёк холод.

Кто-то пришёл и одной ночью съел войско. И где-то там, на палубе, стоял сейчас человек, который это придумал, — а Путята даже не знал его имени.

Хотя нет. Врёшь, старый.

Он вдруг вспомнил наглого, молодого наёмника с холодными глазами, который сидел перед ним полтора месяца назад, говорил про Глеба как про решённое дело.

«Очищу реку», — сказал тогда наёмник.

Путята поглядел на догорающую плотину и на красную отмель.

— А ведь и очистил, — сказал он вслух.

Предыдущая главаГлава 19 из 26Следующая глава