Староста рыбацой деревни
К вечеру Овсей понял, что рыбы не будет.
Он сидел на мостках и перебирал одолженную у соседей снасть. Худая была снасть, чиненая-перечиненая, ячея разъехалась, и всякая путная рыба сквозь неё уходила, посмеиваясь. Свои-то невода были справные. Были — одно слово. Два невода, отцом ещё плетённые, — оба забрали заставные за недоимку. А недоимку они же и выдумали. Сказали с невода теперь подать плати, с лодки подать, с копчёной рыбы, коли продавать везёшь, — тоже подать. Плати, староста, ты за деревню в ответе.
В ответе. Это они верно сказали, черти.
За спиной, на берегу, возился его внук Нечайка. Строил из щепок кораблик, седьмой за день, и пускал с мостков в тихую воду. Шесть потонули. Этот пока держался.
— Деда, а чего дым был? — спросил Нечайка, не оборачиваясь. — Утром который. Иван говорит — лес горел.
— Может, и лес.
— А Митяй говорит, в той стороне лесу нет. В той стороне застава.
Овсей промолчал. Про дым нынче гадала вся деревня. Прямой, толстый столб дыма стоял с утра, аккурат там, где сидел на реке Осмол со своими. Горело крепко, долго. Хорошо горело. И от того, как хорошо оно горело, Овсею было не радостно, а тошно. Что бы там ни сгорело — спросят за это с реки. С деревень спросят. Осмол, если жив, втрое драть станет, на погорелое. А если не жив…
Если не жив — придут те, кто его пожёг. А кто жжёт заставы, тот деревню и подавно не пожалеет.
— Деда. — Голос у Нечайки стал тонкий. — Деда, глянь.
Овсей поднял голову.
Из-за мыса выходили корабли.
Первым шло судно, каких он не видал на реке. Оно было широкое, приземистое, с помостом на корме, а на носу и рядом с помостом что-то громоздилось, укрытое рогожей. За ним — стройная лодья трёхмачтовая, и следом струг. На всех трёх — чёрные флаги.
Точно не купцы. Купец под чёрным не ходит. И не князевы — у князевых прапор другой.
Снасть выпала у Овсея из рук в воду, а он и не заметил.
Шли они ровно, ходко, наискось через плёс — и не мимо шли. К деревне заворачивали. К мосткам.
За спиной хлопнула дверь, затем другая. Кто-то из баб увидал — и пошла по дворам торопливая суета. Детей загоняли в избы, сами за детьми, мужики за дреколье. Деревня готовилась за мгновение, как готовилась всякий раз, когда с воды шла беда. Овсей слышал это всё спиной и не оборачивался. Смотрел на корабли.
— Нечайка. Беги домой.
Малец не двинулся.
— Кому сказано. Бегом.
— А ты?
— А мне нельзя. Я староста.
Оно так и было. Мостки — его место. Кто б ни пришёл с воды — встречать ему: кланяться, отвечать, выторговывать. За то и кормит деревня. Ноги у Овсея были ватные, и в груди сосало, а стоял он ровно — научился за месяц. Перед Осмолом тоже ровно стоял.
Только Осмол — тот орал ещё с воды: чего встал, смерд, подать готовь! А эти молчали.
Головное судно довернуло — ни разу не рыскнув, — и пошло к мосткам самым малым ходом. Борт рос. На борту стояли люди в чёрном, и железо на них сидело справно, не по-разбойничьи. И никто не орал. Никто не гоготал, не тыкал пальцем, не приценивался к деревне глазами. Они смотрели — и молчали.
От молчания было хуже, чем от крика. Крик Овсей знал, к крику присловья были готовы. А тут стой и гадай, с чем пришли.
Он оглянулся — Нечайка не ушёл. Спрятался за деда, вцепился в рубаху обеими руками и глядел из-за спины на чёрный флаг. Гнать было поздно.
— Молчи и не высовывайся, — сказал Овсей тихо.
Судно коснулось мостков. С борта слетела чалка, обвила столб. Сходни легли.
Овсей снял шапку и приготовился кланяться.
Первым сошёл молодой.
Шёл он не спеша, и оттого, как он шёл, у Овсея похолодело под ложечкой. Так выходят на своё крыльцо. Каждый шаг его был хозяйский, будто и мостки эти, и берег, и деревня за берегом уже его, и спорить о том поздно.
Молодой был без шелома и без шапки. Стриженый — да чудно стриженый: виски голые, а сверху волос собран, как Овсей отродясь не видал ни у гриди, ни у ватажных. Чёрный плащ, под плащом ладный кожаный доспех. Ни золота, ни серебра, ни красного сукна — а гляделся он богаче Осмола со всей его чешуёй.
А потом Овсей встретил его глаза и опустил свои.
Глаза были холодные, как вода подо льдом в феврале. Не злые, нет. Злые Овсей видал, к злым притерпелся. Эти глядели спокойно, внимательно, и пробирали до дна. Было в них что-то такое, отчего хотелось снять шапку и не дышать. Князь, подумал Овсей без всякой мысли. Хоть и молод, хоть и без прапора — а князь. Такие глаза у тех, кто привык, что делается по его слову.
За ним сошли двое в чёрных плащах — эти стали по-хозяйски: один у чалки, другой у сходней. Больше никто не сходил. С бортов глядели, но не лезли, и в этом порядке было что-то нездешнее. Заставные вон гурьбой валили, наперегонки, кто первей до чужого добра.
Овсей согнулся в поклоне.
— Хлеб-соль, гости дорогие… — заученно начал он. — Деревня наша малая, бедная, рыбка одна у нас…
— Погоди, отец. Разогнись.
Овсей разогнулся и не понял. Молодой глядел на него без насмешки, без прищура, каким глядят перед грабежом. Просто глядел, как на человека.
И тут из-за спины высунулась белобрысая голова.
— Дядька. А ты кто?
У Овсея оборвалось нутро. Он сгрёб Нечайку за плечо, задвинул обратно за спину, а сам уже кланялся и частил:
— Не серчай, мил человек, дитё неразумное, мать померла, я один рощу…
— Да погоди ты, отец. — Молодой присел на корточки и заглянул за его спину. — Кормчий я.
Нечайка высунулся наполовину.
— Чего?
— Ну, главный на лодке. Видал, какая лодка?
— Видал. — Нечайка вылез уже весь. — А чего у тебя флаг чёрный? У князя другой цвет, и вроде птица есть.
— То у князя, а мы сами по себе, нам птица без надобности. — Кормчий поднялся. — Рыбак?
— Рыбак! У меня свой перемёт есть! На два крюка!
— Ну, стало быть, с тобой и будем дело иметь. — Он обернулся к судну и махнул рукой: — Давай!
По сходням понесли невода. Овсей смотрел, как их складывают на мостки — вязку за вязкой, восемь штук, — и не верил глазам. Второй сверху лежал отцов невод. Он бы его из тысячи узнал по кромке, по узлу особому, каким отец ячею вязал и его учил. И второй отцов — вон он, четвёртый.
— Твои тут которые? — спросил Кормчий.
— Вот… — Голос сел, Овсей прокашлялся. — Вот этот. И энтот, исподний. Два моих.
— Забирай. Остальные — чьих деревень, знаешь?
— Знаю, как не знать… Митяевой родни один, с Подлесок еще вон тот… — Овсей осёкся. Спохватился. — А что за них… попросишь, мил человек? Нам платить-то нечем, застава всё…
— Ничего не попрошу. Ваше забирай, а чужое хозяевам свезёте. Ты староста? — Овсей кивнул. — Вот, тебе и развозить. — Кормчий сказал это спокойным тоном. — С заставой не расплатишься. Заставы больше нет.
Вот тебе и дым, староста.
— Как это… нет? — спросил он тихо.
— А так. Сгорела.
Кормчий сказал это и пошёл вдоль мостков, оглядывая берег. У плетней стояли мужики с дрекольем и уже не прятались. Дубьё, правда, держали книзу — сообразили, что против такого железа с колом не пляшут.
— Осмол где? — Овсей сам не понял, как посмел спросить.
— Пешком идёт. Босой. — Кормчий обернулся. — К завтрашнему, глядишь, до вас доковыляет. Подать с него возьми — за месяц разом.
У плетней кто-то хохотнул и, оповнившись, заткнулся. А Овсею было не до смеха. Он глядел на невода, на чёрный флаг, на этого молодого с княжьими глазами, и в голове ворочались тяжёлые мысли.
— Мил человек… — Он помял шапку. — Ты не серчай, я по-стариковски спрошу. Вы под кем ходите-то? Чьи будете?
— Ничьи. Свои собственные.
— Так не бывает, — вырвалось у Овсея.
— Не бывало, — согласился Кормчий. — Теперь будет.
Он сказал это без похвальбы и от этого стало страшнее, чем от похвальбы. Хвастуна Овсей бы понял. Хвастун сбрешет, уплывёт, и забыли. А этот не хвастал.
— Ты вот что, староста, мне скажи. — Кормчий кивнул на невода. — Тут восемь. Отняли, поди, больше. У кого ещё что брали?
Овсей начал перечислять, и перечень вышел длинный. У Митяевой родни невод и соль. У вдовы Аксиньи лодку — она с той лодки двоих детей кормила. У Фрола-бортника мёд подчистую, весь годовой сбор. У нижних соседей, с Ольховой заводи, — лодку и мужика. Сына Фомина забрали на заставу — за какую-то провинность велели отработать, да так и не вернули.
— Живой? — спросил Кормчий.
— Был живой. Неделю тому видали его там, при мостках ихних.
— Стало быть, теперь пешком идёт со всеми. — Кормчий поглядел на реку. — Босой. Скажи Фоминым — пусть встречают.
Овсей закивал, а сам всё мял шапку. Главный вопрос сидел в горле и не выходил. Кормчий это увидел.
— Спрашивай уже. Чего жуёшь?
— Спрошу, не серчай. — Овсей набрал воздуху. — Вы уйдёте, а мы останемся. Застава сгорела, а князь-то Глеб — не сгорел. Он дознается, и с кого дознаваться станет? С нас. Кто чёрных хлебом встречал и невода назад брал. Осмол этот — он же первым делом на нас и покажет, что мы… что нам…
— Что вам краденое вернули, — договорил Кормчий.
— Ну.
Кормчий помолчал. Глядел на Овсея, и Овсей взгляда не отвёл, хоть и стоило это ему дорого.
— Верно мыслишь, староста. За то и спрошу с тебя не как с пня. — Он подошёл ближе. — Запоминай, как оно было. Пришли чёрные, встали силой, взяли что хотели. Вас никто не спрашивал. Невода? Какие невода, батюшка, знать не знаем, — заставные с собой увезли, а куда — вам неведомо. Понял? Вы люди подневольные, вас пограбили одни, пограбили другие. С подневольного спрос короткий. Остальное ваше тоже вернем. Только с лодкой не выйдет.
— А как дознаются?..
— Не дознаются. Дознаваться скоро станет некому. — Кормчий улыбнулся. — Глеб на реке — не жилец, староста. Мы по его душу пришли. А до той поры язык за зубами, и всей деревне накажи. Кто болтнёт — тот не мне навредит. Мне-то что. Тот соседей своих под нож подведёт.
Овсей кивнул. Это он понимал хорошо, это было по-нашему, по-береговому, потому что молчание деревню не раз спасало.
— И последнее. — Кормчий уже поворачивался к сходням. — Мы на косе за околицей встанем до света. Людей моих не бойтесь, в деревню не полезут. А будет у тебя рыба лишняя — неси, куплю. Серебром плачу.
И не спеша, по-хозяйски пошёл к судну, как приходил. А Овсей остался на мостках с шапкой в руках и понял вдруг, чем этот молодой страшнее всех, кого река приносила.
Осмол брал — и было понятно, чего он хочет.
Этот отдавал. И чего он хочет, не понимал никто.
К закату Овсей понёс на косу рыбу.
Собирал по дворам — у кого что было. Пара налимов нашлась, лещей вязка, корзина вяленой мелочи. Мужики давали неохотно, бабы шипели, но Овсей упёрся. Хуже нет, чем такому не донести обещанного.
Нечайка увязался следом. Гнал его Овсей, гнал — как об стену горох.
Лагерь на косе стоял правильный. Посередине два больших костра, а по кромке, в сумерках, караулили сторожа. Овсея окликнули шагов за тридцать откуда он и не ждал:
— Стой. Кто идёт?
— Староста я… Рыбу вот. Кормчий велел…
— А. Неси, дед.
У ближнего костра было людно и шумно. Овсей шёл и дивился: с воды эти чёрные молчали, как сомы, а тут гоготали, хлебали из мисок, переругивались — живые люди. Здоровенный детина мешал в огромном котле веслом и орал на кого-то через костёр:
— Куда третью миску, прорва⁈ Гребёшь на пол-лаптя, а жрёшь на две сажени!
— Я расту, — степенно отвечал из темноты молодой голос.
— Он растёт! Вширь ты растёшь, боров!
У другого костра сидели тесной кучей и слушали тощего парня с быстрыми руками — тот рассказывал, размахивая ложкой, и по лицам вокруг ходила ухмылка.
— … а я ему и говорю: мил человек, да куды ж ты полез, тут же глыбь, тут сом на сома сидит и сомом погоняет! А он мне…
— Брешешь, Гнус, — лениво сказали сбоку. — Не так было.
— Я брешу⁈ Рыжий, скажи!
Рыжий жевал и молчал. Прожевал, подумал и сказал одно слово:
— Брешет.
Костёр грохнул хохотом. Гнус замахнулся на Рыжего ложкой, но бить не стал — пожалел ложку.
Овсея заметили. От костра поднялся молодой, жилистый парень с глазами старика. Подошёл лёгким шагом, глянул на корзины.
— О. Рыба. — Он свистнул через плечо: — Гнус! Хорош брехать, дело пришло!
— Дело — это по мне, — Гнус уже семенил навстречу, вытирая ладони о штаны. — Так-так-так. Налимы. Лещ. А мелочь почём, дед? Да ты не мнись, у нас честно. Бес вон отвесит серебра, он у Кормчего при кошеле сегодня.
— Я при кошеле, я и решаю, — сказал Бес. — А ты при языке. Дед, не слушай его, он тебе и снег летом продаст.
Овсей стоял столбом. Он шёл сюда, как на заставу ходил — с сосущим холодом в брюхе. А тут торговались из-за вяленой плотвы, гоготали, и пахло кашей с дымом, как на любом берегу, где артель встала на ночлег.
И тут он хватился Нечайки.
Малец пропал из-за спины. Овсей крутнулся, обмер — и увидел. Нечайка сидел у главного костра, на бревне и болтал ногами. А рядом, на том же бревне, сидел Кормчий и слушал, наклонив стриженую голову. Нечайка размахивал руками — показывал не то перемёт свой, не то рыбину сказочных размеров.
Овсей рванулся туда, но Бес придержал за плечо.
— Не мельтеши, дед. Говорят люди.
— Так дитё ж… докучает…
— Кому докучает, тот сам скажет. — Бес усмехнулся. — Кормчий с дитями разговаривает охотней, чем с боярами. Дитё не брешет.
Овсей остался стоять, где стоял.
— … на два крюка, — солидно говорил Нечайка. — Один крюк дед ковал, а второй я сам выменял. На беличью шкурку.
— Добрый торг. А ловится что?
— Налим ловится. Только мелкий. Крупный, деда говорит, на глыби живёт, а на глыбь мне нельзя, я плаваю ишшо так себе…
— Это верно. На глыбь, пока плаваешь так себе, не лезь. — Кормчий говорил с ним без сюсюканья, как с мужиком. — Река дурней не любит. Она смелых любит, которые с головой.
— А ты смелый?
— Я-то? — Кормчий помолчал. — Я, брат, осторожный. Оттого и живой.
Нечайка посопел. Потом спросил — и Овсей втянул голову в плечи:
— А застава — это ты пожёг?
— Я.
— А чего?
— А того, что нечего у людей последнее отнимать, — сказал Кормчий. — Запомни, рыбак: кто у своих последнее тянет, тот не хозяин. Тот вошь. А вшей жгут.
Нечайка притих, укладывая услышанное в голове, а Овсей стоял и не знал, что делать со всем этим.
Решил пока ничего не делать. Серебро спрятал за пазуху и только тут заметил маленькие тени шмыгнувшие к костру из леса.
Первым в круг света просочился Санька Митяев. Встал у котла и уставился на детину с веслом. За Санькой — брат его Ванька, эти двое поодиночке не ходили. Следом Фролов меньшой, за ним ещё двое, и ещё. Детвора текла на косу со всей деревни, и как её пропускали сторожа — бес их знает. Детвора везде пролезет, где щёлка есть.
— Это чего? — грозно спросил детина у котла. — Это откудова?
Санька молчал и смотрел в котёл. Каша с солониной пахла на всю косу, а дома у Митяевых нынче было пусто — их невод в отнятых лежал.
— Тьфу ты. — Детина погремел черпаком. — Миски-то нет у тебя. В чём понесёшь? Ладно. Ждан! Тащи запасные! По очереди, мелочь, не напирай!
И пошло. Мелочь выстроилась к котлу хвостом, детина наваливал каждому и ворчал, но ворчал не злей комара. Гнус бросил торговаться на полуслове. Углядел новых слушателей, присел перед самыми мелкими на корточки. Пошёл рассказ о рыбе размером с лодку. Мелкие слушали, раскрыв рты. Каша в ложках стыла.
— Брешет, — донеслось от костра. Рыжий сказал это, не оборачиваясь.
— Ты хоть перед дитями не подрывай! — взвился Гнус.
— Дед! — Нечайка замахал рукой. — Дед, иди! Тут каша!
Кормчий тоже поднял голову и поглядел на Овсея через костёр и просто подвинулся на бревне.
И Овсей пошёл.
Ушли они до света.
Овсей проснулся от тишины — за ночь ухо привыкло к чужому лагерю, к перекличке сторожей над рекой, а тут раз — и ничего. Он вышел на двор. Над косой стоял сизый туман. Ни судов, ни людей. Только утоптанный песок да прикопанное кострище — за собой прибрали, как хорошие гости.
На мостках лежали невода и всякое разное что застава у деревни и соседей отжала. Сверху был оставлен камешек, а под камешком — резана. За вчерашнюю рыбу недоплатили, выходит. Утром сочлись.
Овсей сел на мостки и стал думать.
Думалось тяжело. У него сложилось в голове простое устройство жизни: с воды приходит сила, сила берёт, деревня терпит. Князь ли, ватага, застава — разница была в том, сколько возьмут. Иные брали по совести, иные подчистую, но брали все, сколько он себя помнил. На том река стояла.
А эти взяли рыбу — и заплатили. Вернули невода. Накормили детей. Сожгли заставу и ушли вверх, где застав ещё — как гнуса над болотом.
И вот тут устройство жизни расползалось, как гнилая ячея. Потому что даром на этом свете не бывает ничего, это Овсей знал твёрже чем «Отче наш». Стало быть, и чёрные брали. Только что?
Он вертел это так и сяк, пока солнце не вылезло из-за леса. И додумался вот до чего: они деревню не купили. Они её посеяли. Как поле сеют — не для того, чтоб семечко съесть, а для того, чтоб осенью снять большой урожай. Придёт день — и этот молодой с княжьими глазами вернётся за своим урожаем. Спросит рыбы для войска или дороги показать. И деревня даст, потому что помнить будет и невода, и кашу, и Осмола босого.
Умён, подумал Овсей без злобы, даже с уважением. Ох, умён. Осмол брал дубьём и взял два невода. Этот не брал ничего — а взял деревню.
— Деда! — Нечайка вылетел на мостки, простоволосый, в одной рубахе. — Деда, ушли, да⁈ А куда⁈
— Вверх ушли. По делам.
— А вернутся?
Овсей поглядел на внука. Тот приплясывал от нетерпения, и глаза у него горели — за один вечер малец прикипел к чёрным всем сердцем.
— Вернутся, — сказал Овсей.
— А почём знаешь⁈
— По то, что сеяное всходит.
Нечайка не понял, наморщился — да и некогда ему было понимать. Он углядел на неводе резану, восхитился, был отправлен с резаной домой и умчался, грохоча пятками по мосткам.
А Овсей остался сидеть.
По той стороне, у леса, из тумана выползала дорога вдоль берега — пустая пока. Но Овсей знал, что полсотни босых идут по ней, и передний, сказывали, сам Осмол в исподней рубахе. К полудню, глядишь, доковыляют.
Надо бы мужикам сказать, подумал он, поднимаясь. Чтоб дреколье со дворов прибрали от греха.
Или…
Овсей постоял, прикинул — и дреколье решил не трогать. Пусть лежит на виду. С подневольных спрос короткий, а урок Осмолу выйдет полный.
Он подобрал невода и пошёл в деревню. Начинался день, и день начинался хорошо.