Вставал он раньше всех, потому что коней кормят прежде людей.
Коней на боярском дворе стояло девятнадцать. Из них четыре господских, три под возок, остальные под боевых холопов, и за этими остальными ходил Тимофей с двумя мужиками. Мужики были дворовые, тяглые, к коням приставлены на зиму и весной уходили на пашню. Тимофей не уходил никуда.
В январе светало поздно. Он выходил в темноте, нашаривал у порога масляный фонарь, зажигал его и шёл через двор к конюшне, и снег под ним визжал так, что слышно было от ворот.
В конюшне было тепло и стояла та особая тишина, какая бывает там, где не спят. Кони знали его шаг и начинали переступать раньше, чем он входил.
Он давал сена, потом овса, и только затем воду. Её носили от колодца, и за зиму верёвка обмерзала в палец толщиной. Овёс отпускал ключник Сидор, делал это по счёту и записывал, и стоял при этом рядом, покуда Тимофей отмеряет.
Считать при Сидоре было незачем: Сидор считал сам и вслух. Но Тимофей всё равно считал про себя и один раз за зиму не сошёлся с ним в цифре.
Он сказал об этом. Сидор пересчитал, вышло по-Тимофееву, и Сидор посмотрел на него так, будто тот сделал непристойное. Больше Тимофей ничего ему не говорил.
Кафтан на нём был боярский, суконный, крашеный в синее, с боярского плеча не по-настоящему, а из тех, что шьют на двор десятком. Сапоги и шапка тоже боярские. Сабля висела в клети у Нечая и выдавалась, когда двор выезжал.
Его коня звали Пегим, был он девяти лет, ходил тяжело и вязко, а слушался руки лучше всех на дворе. Тимофей ездил на нём третий год. Конь был боярский.
Сам Тимофей тоже был боярский, и в этом состояла вся его жизнь.
Отец его, Микита Кожух, был сын боярский Серпуховско-Боровского удела и служил князю Василию Ярославичу.
Кожух это прозвище и значит тулуп. Родом они были никакие, и дед сидел на той же земле, что и прадед, и делили её каждое поколение.
Вотчинки было три двора у Протвы. Её делили трижды за два поколения, и делить дальше стало нечего, и при отце её отписали за долг.
После этого отец служил за один корм, который давал князь.
В июле пятьдесят шестого года Великий Князь Василий Васильевич велел взять князя Василия Ярославича и посадить его в железа. Удел отписали на государя. Двор князя разошёлся за неделю.
Часть людей ушла в Литву за княжичем Иваном, сыном взятого князя. Часть осталась в Москве без господина и без места.
Отец не ушёл и присягнуть вовремя тоже не успел. Он ждал, что дело обойдётся, потому что за князем вины никакой не знали, и её ему не объявляли ни тогда, ни после. Но дело не обошлось.
Умер он зимой того же года. Тимофею сказали, что в дороге. Другой человек сказал потом, что не в дороге. Спрашивать дальше было не у кого, и где он лежит, Тимофей не знает до сих пор.
Осенью пятьдесят шестого Тимофей заложился за боярина.
Закладничество — это когда человек вольный идёт под руку сильного и живёт на его дворе, а тот за него платит и его держит. Холопом закладень не становится. Работает он за прокорм, и уйти может, покрыв долг. Дело это было обычное и распространённое, и запрещали его в княжеских договорных грамотах именно потому, что оно шло сплошь.
Заложился он не от жадности и не от глупости. Заложился потому, что стоял конец октября и зимовать было негде.
Долг за зиму вырос. Он и не мог не вырасти: платили за него, а он не платил ничего и не мог, потому что своего не имел вовсе. Весной пятьдесят седьмого его позвали в клеть.
Там сидел подьячий Терентий, немолодой, в тёплом, с обмороженным носом, и читал вслух. Читал он полную грамоту: ту, какой человек продаёт сам себя в полное холопство, со всем, что при нём, и с детьми, какие будут.
Тимофей грамоту эту слушал стоя и половины не понял.
Он читал по складам. Отец учил его по псалтири и дальше не пошёл, а того, что было, хватало ровно на то, чтобы разбирать знакомое медленно. Терентий читал быстро, и слова шли мимо.
Одно он понял. Понял он, что бумага сильнее его, и что всё, что с ним сделали и ещё сделают, будет сделано не рукой, а бумагой.
Это в нём и осталось. Пишут его с тех пор Тимошкой Кожухом. Чей он сын, не пишут. Холопу отчества не полагается.
Били на дворе редко и не его. Тимофей был тих, работу делал вовремя и не пил, и придраться к нему было не за что.
Хуже было другое. Восемнадцать человек боевых холопов жили в одной избе, и у них были свои дела, ссоры, долги друг перед другом и общая память. Фрол с Гаврилой были с боярином седьмой год и помнили Суздаль. Первуша знал всех девок в Занеглименье и говорил об этом каждый вечер. Онисим резал ложки и продавал их на торгу через мужиков.
Тимофея в этом места не было. Он спал у стены, вставал первым и уходил в темноту, и когда возвращался, разговор шёл без него и не прерывался.
Обиды он не показывал никогда, но помнил.
Была у него ещё одна привычка, о которой не знал никто. Он считал в уме: коней, вёрсты, дни, четверти овса, людей на торгу. Это было единственное занятие, в котором он был сам себе хозяин, и никто не мог его в нём остановить.
Летом пятьдесят седьмого двор ходил на бере́г. Боярин выставил четырнадцать человек конных, и Тимофей был в их числе. Стояли под Коломной с середины июня.
Бере́г это не война. Так называют службу по Оке, которая состоит в том, что люди стоят на реке всё лето и смотрят на другой берег и ждут татар.
Три месяца там не происходило ничего. Кормились скудно, потому что кормов на всех не хватало и подвозили их плохо. Спали в шалашах. Ловили рыбу. Ходили в дозор через два дня на третий, и в дозоре тоже не было ничего, кроме комаров и жары.
Раз в неделю приходил слух, что орда идёт, и раз в неделю оказывалось, что не идёт. Тимофей за это лето выспался впервые за два года.
Стяг он увидел в конце июля. Их двор стоял в правых сотнях, а правым крылом поставили младшего княжича, и стяг его был красный с золотым. Однажды на ученье это крыло выводили из перелеска всё разом, сотня за сотней, и Тимофей стоял с краю и смотрел, как оно выходит.
Вышло оно ровно. Он не знал, отчего это на него подействовало, и объяснить не сумел бы.
Человека под стягом он не разглядел ни разу. Он и не думал о нем, а запомнил только эту минуту. А потом орда полезла через реку у Колтовского перелаза.
Что там делалось наверху, Тимофей не знал ни тогда, ни после, и знать ему было неоткуда. Он стоял при обозе в полутора верстах ниже по берегу, вместе с четырьмя другими от своего двора.
Обоз ставят позади, и приставляют к нему тех, кого не жалко.
Началось у них к полудню. Позже говорили, что в бою открылся промежуток, и через него ушло вниз по берегу человек четыреста. Куда они шли, они, наверное, и сами не знали. Они шли вдоль воды и искали, где выбраться, и выбрались на обоз.
Возы стояли в четыре ряда, между ними были проходы в сажень, и в этих проходах всё дело и было.
Тимофей потом не мог рассказать ничего по порядку. Помнил он отдельные вещи: как кричал возчик под колесом, как лопнула супонь, как чужая лошадь вошла между возами и не смогла повернуть. Он был верхом. Верхом он был потому, что не слез с утра, просто потому, что ленился, и это его спасло.
Ссадил Тимофей в итоге троих. Первого сулицей, в спину, когда тот проходил мимо и его не видел. Второго саблей, и второго он рубил дважды и оба раза плохо, а свалился тот от лошади, а не от сабли. Третьего он взял за плечо и стянул вниз, потому что тот застрял между возами и не мог развернуть коня.
Всё это заняло, наверное, минуты четыре. Ничего он при этом не чувствовал, и после тоже. Страшно ему стало вечером, когда всё кончилось, и было страшно часа два.
Наутро стали считать.
Считали убитых, и считали поимённо, по сотням. Спрашивали имя, откуда родом и кому отдать долю.
Добыча делится между всеми, кто был в деле, и мёртвый из счёта не выпадает. Его доля идёт родне. А если родни нет, доля идёт тому, кто его снаряжал.
Холопа снаряжает господин. Значит, за убитого холопа долю берёт господин, и берёт по обычаю, и спорить тут не с чем.
Живых холопов не считали вовсе, они просто не в счёт. Он в описи хозяйского двора, вместе с конём и саблей, и записывать его вторично незачем.
Трёх коней, которых Тимофей взял, свели к боярским. Сбрую сняли и сложили. Саблю, снятую с третьего, кривую и хорошую, взял себе Нечай, старший над боевыми холопами, и взял при всех, и никто не сказал ни слова, потому что говорить было нечего.
Его конь работал, и его сабля тоже. Ему не отказали, а просто ничего не начислили.
Он не рассказал об этом никому. Ни в избе, ни на торгу, ни матери. Не из гордости и не из скромности, а потому что рассказывать было незачем: сказанное вслух ничего бы не переменило, а слушать стали бы иначе.
Мать и сестра жили на Кулишках, на чужом дворе.
Вдова сына боярского, у которой нет вотчины, садится либо к родне, либо вкладчицей в монастырь, либо в город на чужой двор. Родни у них не осталось. Для монастыря нужен вклад, а его у неё не было. Значит, оставался чужой двор.
Двор был купеческий, хозяин торговал кожами, и мать с сестрой жили при его бабах и работали. Мать пряла и шила, сестра носила воду и ходила за детьми. Кормили их, а угол у них был один на двоих, за печью.
Хозяйка звала мать по имени, Оксиньей, а сестру звала девкой.
Тимофей ходил к ним раз в две недели, когда его отпускали.
В тот январь он пришёл после Крещения, принёс полтора хлеба и кусок солонины. Хлеб был свой, отложенный, солонину он выменял у Онисима за работу. Мать взяла и не спросила откуда.
Сидели они за печью втроём. Мать спрашивала, здоров ли, и сыт ли, и не бьют ли, и он отвечал, что здоров и сыт и не бьют, и это была правда.
Про Оку он не сказал ничего и на этот раз.
Сестре Олёне было пятнадцать. Она была рослая, в отца, и лицом хороша, и в этом состояла вся беда.
Она вернулась со двора с пустыми вёдрами и села рядом.
— Ты долго не был.
— Не пускали.
— А в прошлый раз ты сказал, на той неделе придёшь.
— Не пустили, — сказал он опять.
Она помолчала.
— Тимош, а правда, что холопа отпустить можно?
— Кто сказал?
— Хозяйкина сестра. У них мужик работает. Он был холоп, и его хозяин отпустил по духовной, когда помирал.
— Правда, — сказал Тимофей. — Отпускают.
— Ну вот.
— Боярину нашему сорок два года. Он здоров.
Олёна посмотрела на него и больше про это не заговорила ни разу, ни в тот день, ни после.
Мать сидела к ним спиной, пряла и всё слышала.
Приданого за Олёной не было никакого и взяться ему было неоткуда. Мать заговаривала о сватовстве второй год и всякий раз замолкала, потому что дальше говорить было не о чем. Сватать девку без приданого в её положении будут либо за вдовца с детьми, либо не будут вовсе.
А брат у неё холоп, и это тоже считается. Тимофей же сидел и думал, сколько стоит выкупиться.
Он думал об этом каждый раз и всякий раз досчитывал до одного и того же. Выкуп ставят хозяин и обычай, и меньше пяти рублей за него не возьмут, а скорее возьмут больше, потому что он конный и в теле. Пять рублей — это столько, сколько он не увидит за всю жизнь, потому что своего у холопа нет ничего.
Уходя, он оглянулся от ворот. Мать стояла в дверях, а сестра уже ушла в дом, потому что мёрзла.
Про Великого Князя Василия Васильевича Тимофей знал, что его надо поминать в молитве.
Он поминал и всякий раз чувствовал под этим то, чего в церкви чувствовать нельзя. Он знал, что за такое будет гореть, и всё равно ничего не мог с собой сделать. Отец лежал неизвестно где по его слову.
Про соправителя, про молодого, он думал редко и думал коротко: сын. Разницы между ними он не делал никакой и делать её не собирался.
Позвали его на другой день, к вечеру.
Позвал Нечай, старший над боевыми холопами, у себя в клети. До боярина Тимофею ходу не было и быть не могло: боярин его в лицо, наверное, знал, а по имени вряд ли.
Нечай сидел и чинил ремень.
— Завтра пойдёшь на Ваганьково, — сказал он. — Двор за церковью, тебе покажут. Как отойдёт обедня у Николы, там и будь.
Тимофей стоял.
— Слышал?
— Слышал.
— Ну и всё.
Тимофей постоял ещё немного и вышел. Он не спросил зачем. Спрашивать было не положено, и он давно отвык, и в этот раз даже не подумал спросить. Нечай, скорее всего, и сам не знал зачем.
Вечером в избе он сидел и разбирал свою жизнь.
Разбирал он не то, что его ждёт, а то, чем он провинился. Когда холопа посылают на чужой двор одного и не говорят зачем, это в девяти случаях из десяти значит, что его отдают, продают или меняют.
Он перебрал всю осень и всю зиму и не нашёл ничего. Овёс он не крал, до девок не ходил, слова поперёк не сказал ни разу.
Оставалось третье: отдают не за вину, а потому что за него дают хорошую цену. К этому он и приготовился и заснул поздно.
Он был прав во всём, кроме одного, причины по которой его отдают.
Утром Нечай нашёл ему работу.
Работа была нужная и никуда не спешила: перебрать хомуты и снести худые к шорнику. Тимофей сказал, что ему велено идти. Нечай сказал, что успеется.
Он и не соврал так как просто не считал, что тут есть зачем спешить, а своего человека со двора отпускал без охоты.
Часов у Тимофея не было, и ни у кого на дворе их не было. Время в городе меряют службой: к обедне, к вечерне, ко второму часу дня. Обедня отходит когда как, и на слух это слышно с колокольни.
Колокол у Николы отбил, покуда он был ещё у шорника.
До Ваганькова он шёл пешком, потому что коня ему никто не давал, а просить он не стал. Идти было версты три с лишком, дорога шла через реку по льду и потом в гору, и он шёл быстро и всё равно опоздал.
Двор за церковью оказался большой, огороженный жердями, и был он не боярский, а какой-то государев, потому что у ворот стояли двое с бердышами и никого не гнали.
Во дворе стояли люди. Тимофей вошёл последним, встал у забора и начал считать.
Насчитал он сто двенадцать и пересчитал ещё раз, и вышло столько же.
Все они были молодые, лет от восемнадцати до двадцати пяти, и все справные, и одеты были разно, но не худо. По ним было видно, что они пришли каждый со своего двора и что за каждым кто-то стоит.
Половина держала коней в поводу. Остальные коней уже отвели и стояли пустые. Тимофей был пеший.
Он стоял у забора и понимал про это место одно: людей сюда свели с разных дворов, а он тут ничей.
Разговоры вокруг шли негромкие и пустые. Говорили, что берут в какой-то полк. Говорили, что берут на Оку. Говорили, что дают корм, платье и деньги круглый год, и вот этому не верил никто, потому что круглый год не платят никому и никогда.
Один сказал, что берут в свиту, потому что двор молодой и его строят. Это было похоже на правду больше всего.
Рядом с Тимофеем стоял парень в лисьей шапке и держал в поводу серого. Конь был хорош, и парень это знал.
— Ты чей? — спросил он.
Тимофей сказал.
— А пеш чего?
— Так вышло.
Парень посмотрел на него сверху вниз, хотя был ниже на полголовы, и отвернулся.
— Тут пеших не надобно, — сказал он в сторону. — Тут в сотню берут.
Тимофей ничего не ответил и стал считать заново, потому что сбился. Второй счёт дал сто двенадцать, как и первый.
Потом с крыльца сошли трое и стали пересчитывать. Считали два раза, второй раз по головам и с записью, и писал подьячий, стоя и на весу.
К Тимофею подошли и спросили, чей он.
Он ответил, подьячий записал и пошёл дальше, и по лицу его не было видно ничего. После этого на крыльцо вышел ещё один и стал говорить.
Был он молодой и очень высокий, выше всех во дворе на голову, и худой той худобой, какая бывает у тех, кто вырос за одно лето. Одет он был просто и без золота.
Тимофей стоял у забора, в самом дальнем конце. До крыльца было шагов сорок, ветер шёл оттуда на него, но на дворе переступали и фыркали кони и слов он не разобрал.