К книге
Там, где цветет полыньНеликвид
56%
Неликвид
23

Воздух был влажный и холодный. При каждом выдохе изо рта вырывалось облачко пара, и Уле казалось, что еще немного, и она почует запах табачного дыма. Запах полынной злости — упругой, ощутимой, вещной. Так пахло от Рэма — единственного человека, с которым Уля согласна была бы разделить свое молчание на сырой лавочке у подъезда.

Но Рэма не было. Был голый палисадник с темными стволами облетевших деревьев. Коричневая, почти уже сравнявшаяся с землей листва укрывала корни в ожидании первого, такого близкого снега. Уля задрала голову, подставляя лицо мелкой измороси, что манной крупой сыпалась и сыпалась сверху, словно небо состояло из одних только прорех.

И пока острые капли, почти обратившиеся в лед, кололи кожу, забивались в волосы, таяли на разгоряченных щеках, Уля позволила себе ни о чем не думать. Ни о доме, в который принесли ее новорожденной, а унесли годовалой, испуганной, наполовину осиротевшей. Ни о матери, которую так сложно было представить забитой, молчаливой Светой, стоявшей у этого самого подъезда в надежде высмотреть мужа в плотных сумерках. Ни об отце, ни о его записях, ни о тошнотворных воспоминаниях, которыми они полнились. Ни о чем. Разве что об Ипкинсе, которого сегодня нужно кормить, а значит, есть повод прямо сейчас рвануть прочь, запрыгнуть в электричку, зажмуриться, выйти на своей станции и никогда больше сюда не возвращаться.

Но черепахи спокойно могут не есть пару дней кряду. Уля сжала зубы, отмахиваясь от малодушного порыва, и открыла глаза. Вытоптанная площадка отделяла дом от серой многоэтажки. Это на ее крышу, наверное, забирался безымянный парень, решивший покончить с собой. А за ним тенью, постанывая от нетерпения, крался Артем. Отец. Родная кровь, половина Улиного существа.

Полынь, генетический изъян вроде хореи Гентингтона, поселилась в ней еще при зачатии, чтобы двадцать лет таиться в лабиринтах сознания и взять над ней верх одним ударом, точным и сокрушительно больным. Чтобы сделать ее такой же маниакально повернутой и опасной. Чтобы сделать ее меченой.

И можно было долго и упорно доказывать себе, что она не такая. Что нет в ней упоительной жажды чужой гибели. Что ее руки не дрожали от предвкушения, а низ живота не наливался горячей возбужденной смолой, когда она спешила, оскальзываясь на мокрых рельсах, к упавшему Глебу.

Вот только обмануть себя сложнее, чем соврать целому миру вокруг. Сложнее настолько, что почти невозможно. Внутри всегда будет сидеть червячок осознания гадкой истины: ты врешь, ты прячешься, ты жалок и труслив. Покайся, ибо грядет.

Что именно грядет, Уля теперь знала четко. Каяться следовало в преддверии неминуемой смерти. Она случится с каждым: и с ней, и с мамой, и с этим старым, но крепким домом. А с Артемом, которого теперь никак не выходило назвать отцом, гибель, видимо, уже встретилась. И он получил сполна. На это Ульяна надеялась всем сердцем.

В последний раз вдохнув сырой воздух, она дернула дверь и медленно поднялась на два пролета выше. Тесная прихожая встретила ее пылью, старыми обоями и пустотой. Но если в коммуналке их запахи свербели в носу, то эта квартира казалась Уле до смешного уютной, почти родной. Где-то внутри нее спала память о первых месяцах жизни здесь. Именно эти скрипучие стены и были ее домом, пусть она сама и не подозревала об их существовании.

Ульяна прошла по коридорчику, прикасаясь пальцами к обоям в бежево-серую полоску. Пол ободряюще скрипел под ногами. В кухне еще можно было разглядеть следы пребывания риелтора. Вот отодвинутый стул, вот светлая чашка на краешке стола. И чайный набор, и скатерть, которой стол был наскоро прикрыт, определенно не имели никакого отношения к этой кухне. Скорее всего, мама успела принести их с утра, чтобы задобрить тетку-риелтора крепким «Эрл Греем» из пакетика.

На подоконнике нашлись и заварка, и электрический чайник — самый дешевый из возможных, но с блестящими боками — и даже нетронутая упаковка песочного печенья. Мысленно поблагодарив маму, верную своей привычке вежливого чаепития со всеми, кто оказывал ей услуги, Уля щелкнула по чайнику, и тот сразу засопел, довольный, что пригодился.

Ополоснуть под краном чашку, бросить на дно пакетик, залить кипятком, подождать, пока коричневая пелена расползется, чудесным образом превращая воду пусть не в вино, но в чай, что тоже неплохой результат. Все это Уля проделывала механически. Просто движения рук, привычные, понятные, словно она всю жизнь крутилась на этой маленькой кухне, наливая себе чай. А в соседней комнате, от которой ее отделяла тонкая стенка, не метались в агонии воспоминания сошедшего с ума Артема.

Три оставшиеся непрочитанными стены, аккуратно пронумерованные, будто бы отец знал: однажды маленькая, ненужная ему вовсе дочь зайдет в комнату и примется читать исповедь меченого. Уля стиснула в одной руке чашку, во второй зажала пару печенек и покорно пошла в комнату. Больше ей ничего не оставалось.

Записки, плотным слоем покрывавшие одну из стен, оказались так же методично пронумерованы, как и прошлые. И если почерк в них различался, то цифры в уголках были нацарапаны одной рукой, чуть неверной, но сильной. Их ряд, синеватый с фиолетовым отливом, гипнотизировал, манил к себе, заставляя осторожно отсоединять бумажки, складывать их в ровную стопку, пока стена не оказалась пустой и свободной.

Уля даже позавидовала этой кирпичной кладке, укрытой слоями штукатурки и старых обоев. Стена много лет несла на себе груз памяти — и вот освободилась. Переложила его на другие плечи. Уля осторожно провела пальцами по верхней записке — шершавая бумага, порванный уголок и бисер почерка. Стоило только напомнить себе, что все написанное там происходило на самом деле и не с кем-нибудь, а с ее, Ульяниной, семьей — и к горлу подкатывала тошнота.

— Так дело не пойдет, — сердито прошептала Уля, укладывая листок перед собой.

Читать нужно было отстраненно. Как книгу. Странную, не слишком удачную книгу начинающего автора, решившего привлечь публику неожиданной подачей текста. Мало ли сейчас перформансов и прочей чепухи? Люди платят большие деньги, чтобы погрузиться в атмосферу чужого безумия. Получить незабываемый опыт, как повторяли в дурацкой рекламе очередного квест-рума, куда они с Вилкой забрели. Им совершенно не понравилось. Натужная игра молодых актеров, глупый сценарий с банальными заданиями и пара пугалок в конце. Только зря деньги потратили на билет.

Чтобы проникнуться атмосферой этой инсталляции, Уле не пришлось платить ни рубля. Только поломанная жизнь, маньяк-отец и навеки потерянная мама. Подумаешь, какая мелочь. Зато история продирает до самых костей, а пугалки самые настоящие, такие, что охота блевать под столом после каждой записки. Не дожидаясь, пока горькая ирония выдохнется и уступит место страху и тошноте, Уля склонилась к бумажке, позволяя чужой памяти унести себя в полынный омут.

«Не писал неделю. Был готов умереть, а тут он. Раз! И руку мне протянул. Я подумал, что бездомный мелочь клянчит. Толкнул его. Не прощу себя никогда. Взял и толкнул! А он на ощупь — тьма. И на вид — тьма. Весь из моей тьмы. Стояли у подъезда. Ничтожный я. И он. Такой старый, немытый, жалкий. И травяной. Наклонился ближе и прошептал: “Так пахнет полынь”.

Три слова. И больше нет страха. Нет маеты. Он сказал мне: я должен ждать знака. Быть готов. И я готов. Я сижу у окна, я жду сигнал. Он дал мне бумажный сверток. Там горечь моей тьмы. Таблетку под язык, и голова становится легкой. Я снова могу писать. Я предвкушаю».

Уля не могла понять, что больше поразило ее в этой записи — то, как разительно отличался от других ее слог, или присутствие Гуса, сохранившего и бороду, и плащ, и даже грязь под ногтями. Помнил ли он, представая в этом облике перед Улей, как однажды ее отец валялся перед ним на земле?

В том, что Артема, скатывавшегося в кровавую пучину, рано или поздно отыщет Гус, Уля даже не сомневалась. Паучьи сети старика были нацелены на меченых, особенно таких повернутых. Но этот щенячий восторг Улю покоробил. Отец мог испугаться, мог убежать, мог, напротив, обрадоваться союзнику. Но унижаться перед мерзким стариком, который принес в этот мир столько зла… Уля поморщилась, откладывая записку. Следующая оказалась совсем короткой.

«Что мы знаем о боли? Так гордимся шрамами, но встречаемся с чистой болью и теряем себя. Растворяемся в ней. Сегодня старик познакомил меня с белизной боли. Оставил метку, чтобы я не забыл. Сказал: три подарочка. Я готов был предложить ему свои душу, тело и жизнь. Он посмеялся. Сказал: нужны три вещицы.

Я сижу у окна и жду нового знака. Старик обещал, что объяснит. Боюсь разозлить его. У меня ничего нет, кроме жизни и этой квартиры. Таблетки тают на языке, горечь прогоняет озноб. Но боль все сильнее. Как упоительно ощущать ее. Я счастлив. Счастлив. Счастлив».

И сразу следующая:

«Слышу, как он зовет меня. Встань, говорит. Зашнуруй ботинки. Умой лицо. Выйди на лестницу. Закрой глаза. Раньше я упивался тьмой, а теперь боюсь ее. Я не решаюсь исполнить приказ. Вдруг темнота зальет мне глаза? Кто придет мне на помощь? Светланы нет. Соседи меня боятся. Если я закричу, все закончится в комнате с мягкими стенами. Но голос приказывает: встань. Зашнуруй ботинки. Натяни штаны. Вымой лицо. Выйди на лестницу. Закрой глаза.

Полынь. Каждое слово горчит полынью. Вот что это было. Я гнался за ней, вынюхивал, следил. Это была полынь. И теперь она требует подчиниться. Встань — пульсирует ею. Умойся. Выйди.

Каждое слово — ржавый гвоздь. Каждое слово — огонь в метке. Листочек за листочком. Красота моя. Боль моя. Пылает, требует встать, умыться, выйти на лестницу.

И я встану. Разве у меня есть выбор? Разве он когда-нибудь был?»

На этом буквы — неловко сползавшие вниз с линии строки — обрывались. Ульяне легко было представить, как бессильно соскальзывала рука, сжимавшая в пальцах карандаш. Как тряслось больным ознобом тело, как пробегали судороги по вспотевшему лицу, которое, впрочем, никак не желало обретать в Улином воображении конкретные черты. Она не знала, как выглядел отец. Похожа ли она на него? Может, нос с заметной горбинкой достался ей от Артема? Или живые серо-зеленые глаза? А может, чуть вьющиеся волосы?

Но страх Артема она чуяла ясно и устрашающе точно. Холодный пот вдоль позвоночника, постоянная тошнота и полынь. Полынь, бьющая в нос при каждом вдохе. Даже сейчас, сумев обуздать тьму, Уля ловила отголоски ее ударов. Удушливая волна, накрывающая сознание. Горькая слюна в уголках губ. Уля перевернула записку, собираясь положить ее в стопку к другим, прочитанным. На обратной стороне неразборчиво, словно строки эти на ощупь писал слепец, было нацарапано:

«Тьма сказала: ищи. Смерть, что тихо дарует газ. Это раз».

Выходит, Гус всегда любил считалки. И не изменял своим привычкам. Уля представила, как он сидит в кожаном кресле у тлеющего камина, удобно устроив на коленях пухлый томик «Стихосложения для чайников». Сколько рифм к слову «раз» получится отыскать при всем даже самом маниакальном желании? Десять? Полсотни? Сто? Сколько раз уже шла по кругу эта странная игра? И снова никаких ответов — только старые бумажки, испещренные записями. И больше ничего.

«Старуха сама виновата. Старуха сама виновата. Старуха сама виновата. Бумага рвется. Черкаю. Рвется. Черкаю. Старуха сама виновата.

Она не выключила газ. Я видел это. Морщины, набрякшие веки, бельмо на правом глазу. Запах мочи от юбки, калоши поверх дутиков. Старуха сама виновата. Она стояла у магазина, считала мелочь. Я искал. Кто не выключает газ? Старики и дети. Дети и старики. Но ребенка я бы не смог. Нет. Искал у магазина, у дома искал. Дождался. Старуха сама виновата.

Я видел, как она придет домой. Грязная юбка, калоши. Как поставит чайник на плиту, а газ пойдет из двух конфорок. Старая дура. Кто не слышит кипящий чайник? Не проснулась, старая дура? Вот сама и виновата. Ноги вытянула, калошу уронила. Сама виновата. Тихо-тихо умерла. Смерть — дар ей. Зачем тянуть? Моча, нищета. Нищета, моча. А можно уснуть. Можно отдать мне калошу.

Дверь открытую оставила. Сама виновата. Шел к ней и думал: газ не пахнет. Запах этот специально изобретен. Чтобы не было старух этих. Этих чайников и калош.

Она еще теплая лежала. Я не обернулся. Старая дура, сама виновата. Калошу левую уронила. Она уронила, а я возьму! Мне нужна. Моя. Помню, схватил калошу, помню, полз по коридору, прижимал ее к губам. Хорошая моя, такая горькая, что сладко. Видел во тьме — хоп! И вот она настоящая.

Как добрался домой, не знаю. Очнулся у стола. Сидел и рисовал ее. Калошу эту. А потом хлопок. Окна звякнули. Пол качнулся. Сидел, смотрел во тьму, видел людей. Были тени — стали люди. Идут, потерянные, куда — не знают. Рано им было. А кого спрашивают? Старуху не спросили. Их не спросили. С меня какой спрос?

Включил телевизор. Сказали: бытовой газ. Пенсионерка Ликвидова поставила чайник на неисправную плиту, уснула, сама отравилась, чайник воспламенился. Двенадцать погибших. Тридцать четыре раненых. Разрушения, завалы, полынь.

Кто виноват? Ликвидова? Нет. Я виноват. Не снял чайник с плиты. Я. Виноват. Старуха, говорят, была Ликвидова. А я теперь неликвид».

Уля долго сидела, глядя куда-то мимо бумажки, но продолжая вертеть ее в подрагивавших пальцах. Если бы все это была инсталляция, тот самый квест-рум, то прямо сейчас можно было начинать аплодировать создателю. Повествование определенно вышло на новый уровень погружения. Драматическая развязка сюжетной арки била в лицо. Зрители морщатся, утирая скупую слезу. Занавес. Конец первого акта. Можете спуститься в бар и выпить по рюмке очень дорогого коньяка за внутриигровую валюту.

Только вот режиссеру точно было плевать на человеческую похвалу. Гус — создатель куда более реальный, чем Бог, который должен был следить за всем этим безобразием сверху, но, видимо, устал и давно махнул рукой. Старик, наверное, даже не заметил, как еще один подарочек попал в его руки. Грязная калоша, пахнущая старухой, газом и полынью. Вот же мерзость. Именно то, что нужно. Молодец Артем, пошел вон. За двумя оставшимися вещицами.

Наконец Уля встряхнула головой и потянулась за новой бумажкой. Было в этом какое-то болезненное наслаждение. Так толкают в рыхлый бок развалившийся зуб. Кровь вперемешку с гноем. Отвратительно, но не можешь остановиться.

«Приходила баба. Не женщина, не тетка. Баба. Платье гармошкой топорщится. Голос громкий. Пальцами перебирает, а на мизинце ноготь слез. Сказала вещицу ей отдать. Сказала, старик мной доволен. Сказала не мучиться, не страдать. Искать второй подарок. Найду — старик даст таблеток. Они, говорит, тебе понадобятся. И заулыбалась, мерзко так. Губы облизала. Подойди, говорит, поближе.

Я не хотел. Совсем не хотел. Мерзкая, потная. Но пошел. Она к уху потянулась, шепчет горячо так: «Смерть родившегося едва. Это будет два». И вцепилась в мочку, до крови. По шее потекло. Я отшатнулся, а ее уже и след простыл. Только шаги тяжелые по лестнице. Топ-топ-топ».

— Значит, старуха, да, пап? — обращаясь к воздуху, только бы больше не слышать, как звенит тишина, проговорила Уля. — А потом и младенец. Молодец. Молодец…

Артем все писал, корябал разлинованные листки и обратные стороны неоплаченных чеков — ни зажмуриться, ни отвернуться от его памяти, похороненной тут. Стискивая зубы так, что они хрустели, Уля хватала следующую бумажку, и еще, и еще. Пока вторая стена не оказалась прочитанной до конца. Так исследуют комнаты хваленого квеста, осматривают углы, выискивают улики. Деньги заплачены, время идет.

«Шесть дней. На охоте шесть дней. Денег нет. Еды нет. Снег топил и пил. Топил-пил. Таблетки глотал. Много их. Хватает. Сидел на лавке у роддома. Газета в руках, а сам гляжу. Каждой роженице в глаза, каждой мамочке. Глупые курицы. Ходят, морщатся, трогают пузо. А я жду.

Одна подошла, улыбнулась. Садись, говорю, а сам в глаза ей. Там полынь. Кровь, врачи бегают, она лежит на боку, бледная, еще живая. А ребенок внутри, мертвый. Не пойдет.

Нужен тот, что едва, но родился. Тут никаких отговорок. Сиди и жди.

Чтобы не выгнали, нашел метлу. Ходил по двору, мел. Ни один не спросил, кто, зачем, откуда. Метет — и хорошо. Работает человек. Парочка одна все круги нарезала по двору. Блондинчик за локоток пузатую держал, смеялись, она чепчик вязала. Фиолетовый.

Говорю, чего фиолетовый-то? А сам заросший, в дубленке вывернутой, дед дедом. Не помню, сколько мне. Но точно меньше, чем кажется. Хорошо. Не заподозрят. Она мне смеется в ответ, зубы ровные, как жемчужинки. Решили не узнавать — кто.

Это я потом их разглядел. Во тьме. Она там сидела яркая-яркая, даже завитушки на лбу видно. А в глазах — палата, сама-то пузатая живая, а в ней смерть. Поскользнулась на мокром кафеле в душевой. Упала на живот. И младенчик на руках у сестры. Она на бабу ту похожа, только добрая. Держит ребенка, тот синий такой. Головка вмятая с боковины. Склизкий. Пискнул два раза. И замолчал. Родился, значит. Был живой, стал мертвый.

Я посидел, подышал полынью. Спрашиваю: когда родишь? Опять смеется. Недели через две, говорит. Скоро. Пришел назавтра. Блондинчик у лавки стоит. Плачет. Руки трясутся. Чепчик фиолетовый на земле. Я схватил и побежал.

Пока бежал, тьма в голове шептала: смерть на коврике у двери. Смерть на коврике у двери. На коврике. Смерть. У двери. Это три, значит. Хорошо. Сижу за столом. Пишу. Жду бабу. Ничего не чувствую. Тишина. Пустота. Горечь изнутри жжется. Устал я. Устал».

Две вещицы легко скользнули в руки Гуса. Для него чужая смерть — шелуха семечек. Опадает движениями пальцев. И медленно сыплется под ноги. Ни тебе высокопарных слов о полыни и служении ей. Ни тебе восторга и трепета. Ни жажды, ни возбуждения. Самого Артема уже не было в этих строках. Ничего. Пустое и совершённое.

Уля ощущала себя точно так же. Белый шум вместо мыслей. Один лишь вопрос: сколько таблеток успел растворить на языке отец, заглушая голод, чтобы полынь так выжгла его? И сколько их отделяло Улю от полного безразличия ко всему?

Не то чтобы она боялась этого, не то чтобы желала. Ей просто нужно было знать число. На крайний случай. На день чернее этого.

Предыдущая главаГлава 23 из 41Следующая глава