Ирина была арестована и подверглась своему заточению даже с радостью. В лишении свободы она видела уже начало искупления. Проводя целые дни в замкнутом одиночестве, она посвящала их молитве и Евангелию и имела достаточно времени, чтобы на досуге обдумать свое положение. Но решение, принятое ею в ночь, которую она провела между ужасом и молитвой в кабинете своего мужа, осталось для нее неизменным. Она не боялась кары, она ждала и страстно желала ее, потому что сознание своего греха все более и более тяготило ее. Душа алкала искупления. Теперь она не хотела даже мстить Вельтищеву и порою, умягченная в своем сердце, настроенном столь религиозно, даже посылала себе жестокие упреки за то, что в первые минуты не сумела обуздать своей страсти, поддалась желанию мстить и принесла обвинение вместе со своею и на его голову. «Лучше было бы принять все на себя и одной, одной безраздельно понести всю кару, – думалось ей в эти минуты. – Чем тяжелее кара, тем больше искупление!»
Но сделанного уже не воротишь. Да и как она могла бы обвинить одну себя, раз решившись говорить только правду и этою правдой положить начало покаянию?
Она бы запуталась в противоречиях, в недомолвках, пришлось бы прибегать к разным хитросплетениям и лгать – опять лгать! А с ложью не могла более мириться душа Ирины. Таким образом, тайна Вельтищева невольно всплывала наверх, выносимая тем началом истины, которое лежало в искреннем покаянии Ирины. Теперь она сделалась к нему не только равнодушна, но в христианском чувстве своем даже жалела его, болела о нем душою и, упрекая себя в его несчастии, намеревалась употребить на суде все от нее зависящее, чтобы, не искажая истины, облегчить его участь. Словно бы огненными письменами запечатлевались в ее сердце слова: «возлюбите враги ваша»; она сознавала всю великость этого христианского завета и, раз отдавшись полному покаянию, не желала более никому и никогда зла на свете. В этом-то чувстве и лежало начало ее упреков самой себе за судьбу Вельтищева и Людмилы. Но рядом с этими упреками не умолкала в ней и жажда возмездия себе за свое преступление; эта жажда искупительной кары сильнее всех остальных чувств проявлялась в ее душе – и Ирина с покорностию и смирением ждала своего приговора, молясь только о том, чтобы приговор этот был жесточе, беспощаднее для нее самой и как можно легче для ее сообщника. В безграничной вере своей, всю силу которой восприяла только в своем заточении, она надеялась, что высшее милосердие услышит ее первую, самую пламенную и самую чистую молитву.
Между тем чета Вельтищевых тоже была посажена. Впрочем, заточение Людмилы было весьма непродолжительно, так как прокурорский надзор освободил ее из-под ареста по недостатку каких бы то ни было законных улик относительно ее участия в преступлении. С мужем она не могла видеться: к нему никого не допускали; но тем энергичнее принялась хлопотать Людмила в его пользу. Она обратилась к фон Шнитцли с просьбой взять на себя защиту ее мужа – непримиримый Гамбетта обещал ей употребить весь свой талант, чтобы блистательно доказать невинность Платона Васильевича.
– Этого требует не только правда, не только дружба моя к нему, – говорил ей Гамбетта, – но и порядочность того литературного, дорогого кружка, к которому мы принадлежим с вашим мужем.
Фон Шнитцли вместе с Людмилой возбудили вопрос о сомнительном состоянии умственных способностей и рассудка Ирины Вельтищевой. Самый факт ее самообвинения был столь редкостен и оригинален, что на заявление знаменитого адвоката было обращено серьезное внимание и Ирина была подвергнута испытанию. Ее перевели в клиническое отделение душевных болезней.
Когда дело подходило уже к концу, ей через одного из членов суда и в присутствии экспертов было предложено избрать себе защитника.
– Как! Защищаться?! – воскликнула Ирина. – Я не хочу никакой защиты! Мне нужна не защита, а обвинение и кара! Я не позволю никому защищать меня и сама не скажу за себя ни слова!
Эксперты и член суда значительно переглянулись между собою.
– Вам будет назначен защитник судом, – объявили ей.
– Я не приму его! – с твердостью возразила Ирина.
– Но этого требует закон.
– Я не приму его! – повторила она. – И не думаю, чтобы человеку насильно можно было навязывать защиту, если он сам вовсе не хочет ее!
После этого объяснения ее оставили в покое и вскоре опять перевели в тюремное заключение.
В публике не замедлили распространиться самые разнообразные и противоречивые слухи о «Вельтищевском деле». Первые неясные толки были подхвачены маленькою прессой, затем более обстоятельные сведения перешли на столбцы солидных органов. Одна только Цемшева газета иезуитски молчала до времени о своем друге и сотруднике, дабы быть готовою на всякий случай или горячо поддержать его, или же бросить в него самый тяжкий камень, что совершенно в духе и характере этой жидовско-добросовестной газеты. Публика комментировала по-своему журнальные слухи, дополняя их новыми сведениями, которые иногда были основаны на более или менее верных данных, а чаще всего составляли продукт чьей-нибудь богатой и досужей фантазии. Но так или иначе, все это в совокупности способствовало возбуждению постоянного и громадного интереса в обществе к «Вельтищевскому делу».