– Я получил повестку, меня на сегодняшнее число вызывали к следователю, – войдя в приемную комнату, обратился Вельтищев к какому-то чиновнику или письмоводителю, который сидел у особого письменного стола и скрипел пером, старательно склонившись над бумагами.
– Ваша фамилия? – безразлично спросил тот, не подымая головы от писаной страницы.
– Вельтищев, – было ему ответом.
– А! Потрудитесь немножко обождать, – сказал чиновник, указав пригласительным жестом на один из стульев приемной комнаты.
Платон Васильевич осмотрелся вокруг себя и вдруг на одно мгновенье смешался довольно заметным образом. У окна, почти рядом друг с другом, сидели две женщины – обе одеты просто, но изящно, в черные платья. Одна была Ирина Борисовна Вельтищева, другая – Людмила Сергеевна Коробова. Они не знали друг друга, но Людмила, очевидно, каким-то инстинктом догадывалась, кто такая ее соседка, – и это сразу можно было прочесть из ее взгляда, из невольного выражения ее лица. Вельтищев издали поклонился более глазами, чем головой, и притом таким безразличным образом, что нельзя было сказать, к обеим ли вместе или к одной из двух и притом к которой именно относится его молчаливое приветствие.
Но вот, по прошествии некоторого времени, он уставил на Ирину Борисовну вопрошающий взгляд, который, казалось, ясно пытал ее: «Приготовилась ли? Не собьешься ли? Помнишь ли, что отвечать, и все, чему учил я тебя?»
«Надейся и будь спокоен», – ответила она ему глазами, скромно потупляя их в землю.
Эти безмолвно-красноречивые переговоры не ускользнули от внимания Людмилы Коробовой.
Она встала с места, слегка оправилась и подошла к Вельтищеву.
– Это она? – спросила Коробова чуть слышно шепотом, незаметно поведя косым взглядом на Ирину. – Вы предварили ль ее, как следует?
– Сделано все уже, – шепнул в ответ Платон Васильевич.
– Извините, сударыня! – громким голосом и притом официально-вежливо обратился письмоводитель со своего места к Людмиле. – До допроса всякие разговоры между свидетелями, призванными по одному делу, у нас строго воспрещаются. Не угодно ли вам сесть на ваше место!
Людмила сконфузилась и в смущении возвратилась к своему стулу. Но, возвращаясь, она видела, с каким тревожным недоумением, с каким ревнивым чувством забегал оживившийся взгляд ее соседки, перекидываясь с Вельтищева на нее и с нее на Вельтищева, словно бы этот взгляд хотел допытаться: «Что это за женщина? Зачем она подошла к тебе? О чем говорила? Что это значит все?»
В это самое время приотворилась одна из дверей, ведущих во внутренние комнаты, и из нее раздался призывающий голос.
– Госпожа Коробова! Пожалуйте! – Людмила несколько побледнела, внутренно заколебавшись на одно мгновенье, кинула на Вельтищева взгляд, просящий ободрения, поддержки, – и пошла на голос, слегка шурша своим шелковым платьем.
Дверь тотчас же захлопнулась за нею.
– Прошу садиться! – вежливо указал ей на стул перед большим письменным столом чиновник, призвавший ее к допросу.
Это был молодой человек, лет двадцати пяти, с дипломатическими бакенбардами, с двойным английским пробором и министерски-изысканными манерами, чистенький, гладенький, сдержанный, вежливый. В нем с первого взгляда так и сказывался чиновник-джентльмен с петербургским пошибом и правоведскою закваской. Видно было по лицу, что человек весьма не прочь и пожуировать насчет разных жизненных лакомств, но, вглядываясь в него более, трудно было бы постороннему наблюдателю определить: что такое оно в сущности? Потому что – и в известном месте человек служит, и в то же время отшибает истым конституционным либералом.
Людмила села и приготовилась.
Чиновник с серьезно-сосредоточенным видом порылся несколько времени в бумагах, перелистал некоторые из них и предложил Людмиле обычные форменные вопросы, с которых обыкновенно всегда начинается дача всевозможных свидетельских показаний. Итак, первый приступ с формальной стороны был исполнен и ответы, совершенно удовлетворительные, тут же записаны самым обстоятельным образом.
– Я должен заранее просить у вас извинения, потому что мне по необходимости придется сейчас коснуться некоторых щекотливых вопросов, – с легким вздохом предварил он Людмилу. – Скажите откровенно, в каких отношениях находитесь вы к вашему мужу?
Людмила вспыхнула.
– Он не живет со мной, – ответила она застенчиво и тихо.
– Как давно вы расстались?
– Уже несколько месяцев, около… полугода…
– Гм… Но… что же было причиной вашей размолвки? Может, он очень дурной муж?
– Мы… не сошлись характерами, – потупилась Людмила, невольно почувствовав всю банальность этого ответа.
– Вот именно, я хотел бы знать насчет его характера… Я думаю, что дело, совершенное им, может быть объяснимо отчасти некоторыми сторонами его характера, его нравом, обстоятельствами жизни… Скажите, каков он человек вообще?
– Он добрый, но… бесхарактерный, – слегка заминаясь, ответила Людмила, почувствовав внутреннюю неловкость и словно бы какой-то голос внезапно сказавшейся совести, которая воздержала ее от втоптания в грязь ее и без того уже несчастного мужа.
– Стало быть, он первый вас оставил? – продолжал чиновник.
– Н… нет… мы как-то так… просто разошлись.
– Может, он не любил вас, дурно обходился с вами?
– Я не могу сказать этого.
– Вы с ним видались после того, как стали жить врозь?
– Иногда, но редко.
– Ну, в таком разе, может быть, вы не по душе, а так, по наружности, для одного вида только разошлись? – спросил следователь, вперяя вдруг на Людмилу острый взгляд, которому потщился придать известную проницательность. Ему пришла мысль, что, может, Людмила, как жена, была посвящена в замыслы мужа и разошлась только для виду, чтобы отстранить от себя лишние подозрения. С помощью последнего вопроса и судя по его впечатлению, он рассчитывал, не попадется ли в первый же силок эта прелестная «пташка»?
Но пташка не попалась.
– Я не понимаю, как это – для виду? – пожала она плечами. – По правде говоря, мне очень тяжела тема ваших вопросов, и чтобы кончить… я уж лучше прямо… Да, уж я лучше прямо скажу вам, что я просто сама оставила мужа, потому что… я… я люблю другого и… не хотела обманывать!
– Охотно верю вам, – вежливо склонил он на бочок свою головку. – Но… кто этот другой, сударыня?
Людмила снова вспыхнула.
– Неужели и это идет к вашему делу? – спросила она, вскинув на следователя застенчиво-молящий взгляд, готовый увлажниться слезою.
– Что делать, сударыня! – со вздохом пожал тот плечами. – Разве иначе я бы позволил себе касаться столь щекотливого предмета?
Людмила находилась в явном затруднении, как отвечать на вопрос, и молчала, потупясь в землю.
– Итак, сударыня, имя другого?
– Платон Вельтищев, – ответила она чуть слышно.
– Скажите, каковы были материальные средства вашего мужа? – снова принялся допрашивать чиновник.
– Весьма ничтожные: он существовал только газетною работой.
– Но, может быть, ваши собственные средства восполняли его недостатки?
В бровях у Людмилы задрожала какая-то тонкая жилка.
– Я точно так же, как и муж, ровно ничего не имею, – ответила она отрывисто и сухо.
– Однако ж… Извините, но… ваша обстановка позволяет думать…
– Моею нынешней обстановкой я обязана не мужу, – круто перебила Людмила.
Следователь опять перелистал несколько бумаг из форменного «дела».
– Мои вопросы не совсем так бесцельны, как оно может, пожалуй, казаться, – сказал он, после короткого молчания, с невозмутимой кротостью. – Ваш муж сознался уже в составлении возмутительного воззвания, где, между прочим, есть такая фраза… Вот потрудитесь сами прочесть, сударыня!
И он подвинул к ней листок прокламации, отчеркнув красным карандашом известные строки:
«…Материальные средства нашей организации громадны, – читала Людмила. – Кроме тысяч честных рабочих рук, общество имеет в своем распоряжении миллионы рублей, которыми может поддерживать семьи работников во дни забастовок. В одном из следующих нумеров нашего листка мы представим отчет о нашем бюджете…»
– Прочли, сударыня? – спросил чиновник.
Людмила возвратила ему бумажку.
– Ну-с, что́ вы скажете на это?
– Да что ж сказать!.. – пожала она плечами. – Разве только то, что это писано сумасшедшим…
– Гм… но, может быть, оно и вовсе не столь безосновательно?.. Как вы полагаете?
– Я ровно ничего не полагаю, потому что ничего не знаю об этом! – опять довольно круто отрезала Людмила.
Чиновник улыбнулся слегка, но не без загадочного коварства, и снова стал рыться и отыскивать что-то в бумагах.
– Вам знаком этот документ? – неожиданно спросил он, показывая развернутый лист.
Людмила быстро взглянула и сделала над собою внутреннее усилие, чтобы не выдать своих ощущений.
То была «Опись изъятым из обращения капиталам», составленная рукою покойного Максима Вельтищева.
– Да, это было взято у меня при обыске, – сказала она с видом полного спокойствия.
– А не можете ли вы объяснить, чьею рукою это писано?
– Я не знаю. Рука совершенно мне незнакома.
– Прекрасно. Но скажите, что это за опись? Какое значение, какой смысл имеет она и какие это капиталы?
– Об этом я точно так же не имею никакого понятия! – отнекнулась Людмила.
– Однако ж она ведь найдена у вас и притом была запрятана там, где обыкновенно бумаги не прячутся. Почему вы держали ее и еще вот магазинный счет госпожи Вельтищевой в киоте за большим образом, тогда как все прочие бумаги хранились у вас в столе и в бюваре?
– Потому что то бумаги мои, а это чужие, – без запинки ответила Коробова, очевидно приготовившись к этому заранее предвиденному вопросу. – Я не хотела путать их со своими, – продолжала она, – мало ли какая могла бы выйти случайность? Кто-нибудь схватил бы по неосторожности, или затерялись бы как-нибудь… Я просто из предосторожности, зная, что бумаги чужие и, может быть, нужные, припрятала их в особое, надежное место – вот и только!
– А не можете ли объяснить, – не без ехидства спросил следователь, – какими судьбами, то есть как и почему эти бумаги попали к вам на хранение?
– Очень просто: они были забыты у меня.
– Кем?
– Платоном Вельтищевым.
– Когда именно?
– Н… не помню… Кажись, что вскоре после смерти его двоюродного брата.
– Вы после того раза, без сомнения, виделись с господином Вельтищевым?
– Разумеется…
– И он у вас не спрашивал про эти бумаги.
– Н… нет, не помню… Вероятно, не спрашивал, потому что иначе я отдала бы.
– А почему же вы сами не догадались отдать ему?
– Н-н… да так!.. Он не спрашивал, а у меня вовсе и из ума вон про них! Как положила тогда за образ, так и позабыла вскоре.
Следователь обстоятельно записал показания Людмилы Коробовой, прочел ей записанное и предложил скрепить своей подписью. Людмила еще раз, уже сама, перечитала бумагу и подписала ее.
– Потрудитесь обождать здесь, в этой же комнате: это покойное кресло, афиши и газеты к вашим услугам! – любезно предложил джентльмен-чиновник, указав ей на один из углов комнаты, и направился к двери.
– Госпожа Вельтищева! – пригласил он Ирину.
Ирина Борисовна появилась на месте Людмилы.
– Вам знакомы эти бумаги? – предъявил ей следователь магазинный счет и опись.
Та посмотрела и ответила утвердительно.
– Чьею рукою писана опись?
– Это рука моего покойного мужа, – невольно дрогнувшим голосом сказала Ирина.
– Вы знаете Валерьяна Алексеевича Коробова?
– Кого? – с некоторым недоумением переспросила ответчица.
Ей было повторено имя.
– Нет, в первый раз слышу, – заявила она тоном полного убеждения.
– А госпожу Коробову? – взглядом указал чиновник на Людмилу, что дало Ирине повод обернуться на нее и оглядеть ее весьма внимательно.
– Тоже не знаю, – утвердительно ответила она.
– И никогда нигде не встречались?
– Никогда и нигде, сколько помнится.
– А не можете ли объяснить, какими судьбами оба эти документа попали в руки госпожи Коробовой и очутились у нее на хранении?
– На хранении?.. У госпожи Коробовой?.. Не знаю и не понимаю, как это… – пожала плечами Ирина.
– Вы никому этих бумаг не отдавали?
– Н… не помню… Может быть, и отдавала… Но если отдала, то разве только кузену моего мужа, Платону Васильевичу… Другому бы некому… Платон Васильевич был ближайший родственник и компаньон моего мужа, у них были постоянно общие дела и денежные обороты, он же и душеприказчиком был, и всем распоряжался… Я сама в делах не понимаю толку и потому после смерти мужа передала ему по доверенности ведение всех моих дел и счетов… У него и теперь находятся почти все мужнины бумаги для разбора и поверки; поэтому и опись легко могла между ними очутиться.
Ирина передала все это с достаточной обстоятельностью, потому что ответ такого рода был заранее внушен ей Вельтищевым.
– Но как они попали в посторонние руки – этого я не знаю, – добавила она в заключение.
– Ну-с, а относительно счета что вы можете сказать? – продолжал допытывать пунктуальный следователь. – Может, вы поручали господину Вельтищеву произвести по нем уплату?
– Право, не помню! – ответила подготовленная Ирина. – Может, и поручала, а может, и нет. Согласитесь сами, обстоятельство такое пустячное, что не трудно и позабыть, и в особенности если это было незадолго до или после смерти мужа: я в то время была так расстроена, больна, что решительно теперь уже не помню!.. А может, и то еще, – добавила она, подумав, – может, этот счет как-нибудь случайно попал к нему между бумагами мужа… Мудреного в том нету, потому что по моим магазинным счетам большею частию всегда сам муж платил.
Сущность показаний Ирины казалась настолько истинной и настолько была сама по себе ничтожна, что ровно ничего не прибавляла к сведениям, существенно необходимым для следователя. Поэтому он кончил свой допрос, предложил Ирине обождать до времени в этой же комнате и указал ей на кресло рядом с Людмилой.
Вслед за сим был приглашен Платон Васильевич Вельтищев.
На вопрос о счете он отвечал запамятованием, склоняясь, впрочем, к тому мнению, что он мог попасть в его руки совершенно случайно между бумагами покойного, а в описи признал руку двоюродного брата.
Затем ему был предложен вопрос, какими судьбами и счет и опись попали в руки Коробовой?
Вельтищев не ожидал, что его будут допрашивать в присутствии Ирины Борисовны, от которой, зная ее ревность, он тщательно скрывал свои отношения к Людмиле. Вопрос следователя, требовавший немедленного и ясно-положительного ответа, становился, таким образом, весьма для него щекотливым и затруднительным: приходилось в некотором роде плыть между Сциллой и Харибдой. Он чувствовал это, потому что, не глядя даже в сторону обеих свидетельниц, ощущал на себе с одной стороны пристально пытающий взгляд следователя, а с другой – взгляды обеих этих женщин, из которых одна глядела на него с тревожным ожиданием, тогда как в другой кипело уже ревнивое подозрение.
Однако на выручку явилась сродная ему находчивость.
Он отвечал, что, спустя некоторое время после смерти двоюродного брата, заехал как-то к г-же Коробовой, которой был должен деньги, чтобы отдать ей свой долг. Будучи всецело погружен в то время в дела покойного, по доверенности его вдовы, он постоянно ездил с разными бумагами, из которых иные были в портфеле, а иные просто лежали в боковом кармане. Таким образом, приехав покончить со своим долгом, он, сколько помнится, вынимал в квартире у г-жи Коробовой некоторые бумаги, и очень легко может быть, что второпях и по рассеянности позабыл у нее предъявляемые теперь документы, а не вспоминал о них доселе потому, что они не имеют для него никакого важного значения, ибо, например, опись имеется при делах покойника в копии, и, стало быть, в оригинале особенной надобности не оказывалось. Насчет копии – как и весь, впрочем, ответ свой – Вельтищев сымпровизировал самым положительным и беззастенчивым образом. Следователь начинал уже внутренно разочаровываться в своем первоначальном предположении – не имеют ли эти документы, которые так настойчиво отстаивала Людмила при обыске, какой-нибудь существенной связи с тем местом прокламации, где говорится о громадных средствах и миллионах «Организации». Однако же он все еще не терял некоторой, хотя и весьма слабой надежды. На звонок его явился в дверях чиновник из смежной комнаты.
– Прикажите ввести сюда арестанта! – отдал ему приказание следователь.
Вельтищев и Коробова почувствовали себя не совсем-то ловко.
Минута наступала неприятная, слишком неприятная, и в особенности для Вельтищева, который никак не мог теперь отделаться от гнетущей мысли, что при этом странном свидании мужа с женой и ее любовником должна присутствовать ревнивая Ирина. «Чем-то все кончится? Чем разыграется?» – невольно в душе задавал он себе роковые, ноющие вопросы.
Растворилась дверь – и под звук мерных шагов конвоя вошел бледный, испитой, болезненно осунувшийся Валерьян Коробов.
По бокам его стали два бравых жандарма с обнаженными саблями.
Валерьян почти бессознательно осмотрелся, но вдруг заметил Вельтищева, заметил жену свою – и в то же мгновение зарыдал и зашатался.
– Кресло!.. Скорее кресло ему! – скомандовал следователь одному из жандармов, меж тем как другой успел ухватить под руку арестанта, который без его помощи, наверное, грохнулся бы на пол.
Коробова усадили, и допросчик весьма заботливо предложил ему освежиться несколькими глотками воды.
Арестант с жадностью выпил целый стакан и поник головою на руки.
Прошло несколько минут самого тягостного молчания.
– Господин Коробов! – обратился наконец к нему следователь. – Достаточно ли вы успокоились?
– Что?.. Как? – почти бессознательно проговорил Валерьян, тяжело подняв на него из-под опущенных век замутившийся взор.
Тот повторил свой вопрос с дружелюбною мягкостью.
– Да-да… я спокоен… я совершенно спокоен… я могу отвечать вам, – с внутренней нервной дрожью пробормотал Коробов.
– Придвиньте к столу его кресло, – приказал следователь жандармам.
Те исполнили требование.
– Скажите откровенно, – начал следователь сочувственно-мягким, заползающим в душу голосом, – на чем вы основывали ваше заявление в прокламации о громадных, миллионных средствах вашего общества?
– Ей-богу, не знаю! – грустно усмехнулся Коробов.
– Однако ж?
– Уверяю вас честью!
– Вот именно к вашей чести я и обращаюсь.
– А я по чести вам говорю, что не знаю.
– Но не ваша же собственная это фантазия?.. Были же какие-нибудь основания?
– Вероятно, – согласился Коробов.
– Какие ж именно?
– Не знаю.
– Да ведь оригинал вашей прокламации писан вашей собственной рукою?
– Моею собственной, но что ж из этого?
– Опять-таки обращаюсь к вашей чести, – вздохнул следователь, словно бы желая этим вздохом выразить кроткую покорность тяжелому кресту своей обязанности, – значит, вы сами все это выдумали, сочинили?
– Нет, не выдумывал.
– По чести?
– Клянусь вам, нет!
– Тогда откуда же вы это заимствовали?
– Мне было продиктовано… Ведь я уж говорил вам об этом!
– Кем продиктовано? – с кроткой, но упорной настойчивостью спросил джентльмен-чиновник.
– Человеком, который представляет собою «Серию С», – а больше я ничего не знаю.
– Этот человек вам известен?
– Разумеется.
– Назовите его имя.
– Этого я не могу… не имею права… и наконец… наконец, я не знаю его имени… Это – «Серия С». Вот все, что я знаю.
– Господин Коробов! – внушительно-строго и холодно поднял чиновник на арестанта свои взоры, за мгновенье еще столь мягкие, кроткие и покорные. – Я должен предупредить вас, что нам уже известно гораздо более, чем, может быть, вы предполагаете, и, во-вторых, этим упорством и запирательством вы только осложняете вашу вину, утягчаете вашу печальную участь. Признайтесь лучше во всем откровенно.
– Я признался уже во всем! – открыто и честно ответил Коробов. – Я не скрывал, что печать и распространение – мое дело. Но имен от меня не требуйте: я их не знаю, да если бы и знал, то даже под пыткой не назову их! Я один виноват, одного меня и казните!
– Вам знакома эта бумага? – неожиданно спросил его следователь, глядя в лицо ему пристально испытующим взором и показывая опись.
– В первый раз вижу! – вглядевшись в документ, категорически отрицательно ответил Коробов.
– Вам ее супруга ваша никогда не показывала?
– Никогда.
– И не говорила ни разу?
– Никогда не говорила.
– Господин свидетель! – обратился вдруг следователь к Вельтищеву. – Вы знаете господина Коробова?
– Очень мало… даже почти вовсе не знаю! – смешавшись, пробормотал Платон Васильевич.
– Но вы так хорошо знакомы с его супругой, что это последнее знакомство заставляет предполагать, что вы достаточно хорошо знаете и мужа?
– Одно из другого не следует, – скривил Платон кислой улыбкой свои губы.
– Господин Коробов! Вы знаете господина Вельтищева?
– Этого мерзавца?! – с дикой злобой сверкнул арестант глазами, ткнув по направлению его в воздухе указательным пальцем, и поднялся со своего места. – Да, я достаточно… я слишком достаточно… слишком хорошо его знаю! – заговорил он прерывающимся от волнения голосом, с трудом переводя спершееся дыхание. – Этот негодяй, как гадина, вполз ко мне в дом… развратил мою жену… отнял ее у меня… отнял все мое счастье, всю радость… всю жизнь мою изломал… Да, я слишком хорошо его знаю!.. Слушайте! – обратился он непосредственно к следователю, упершись, от внутренней слабости, в край стола обеими руками. – Слушайте!.. Теперь я буду давать вам мое истинное, настоящее мое показание…
Чиновник насторожил уши и быстрым взором окинул всех присутствующих. Вельтищев стоял весь бледный, с печатью того томления на лице, которое выражает ноющую борьбу сомнений, ожидание чего-то рокового и надежду, что авось-либо все пронесется мимо и благополучно… По временам он старался подавить в себе невольную дрожь лихорадочного волнения. Людмила Коробова тоже силилась не выдавать своих внутренних ощущений и, нервно сжав губы, сидела почти неподвижно, с глазами, глубоко потупленными в землю. Она как будто приготовилась теперь стойко выслушать свой приговор, свое осуждение из уст Валерьяна. Зато Ирина, несмотря на свое безмолвие, вся горела оживлением и жадным интересом. Ее взор впивался то в Людмилу, то в Коробова, то в Платона и на лице каждого силился прочесть сокровенную мысль и чувство. Для этой женщины приподнималась теперь завеса таких тайников души ее кузена, которые он всячески старался скрывать от нее до последней минуты. Теперь должно было разоблачиться многое, чего она доселе и не подозревала в ослеплении своей любви, считая только себя единственной любимой им женщиной, и вдруг – перед ее глазами нежданно раскрывается целая драма… «Значит, он меня обманывал доселе, – шепчет ей смутное чувство. – А она хороша… ох как хороша, подлая!.. Он ее любит: она моложе меня, свежее, лучше…» И в сердце Ирины закипает горечь жгучей ревности и вопиет самолюбие, оскорбленное уже самым присутствием здесь, рядом с ней, этой женщины, этой счастливой соперницы, которая и моложе, и красивее ее и которой принадлежит сердце того, кому она, Ирина, пожертвовала всем, не остановившись даже перед страшным преступлением. Она женским инстинктом угадывала, что то, чему она будет сейчас свидетельницей, то, что предстоит ей услышать из уст этого арестанта, должно больно и близко касаться ее собственной души и собственного сердца: устоит ли в ее глазах на высоком пьедестале человек, которому она беззаветно отдала эту душу и сердце, или же грозное слово этого арестанта опрокинет его в ту пропасть, из которой человеку трудно уже подняться вновь до сердца оскорбленной женщины. Ирина напряженным ухом и живым, блестящим взором следила теперь за каждым словом, за малейшим движением Валерьяна Коробова.
– Было время, и это еще так недавно, – начал арестант, – когда я и не думал ни о каких прокламациях, ни о каких бунтах и стачках, и самым искренним образом считал все это за величайшие глупости. Я просто себе работал, был занят своим насущным делом и заботился только о том, как бы доставить хоть малейшие удобства в семейной жизни моей жене… Я очень… много и сильно любил ее! – Голос Коробова дрогнул от волнения; в нем послышались слезы. – Вдруг в мой семейный угол врывается этот человек. – Он указывает на Вельтищева. – К чему, зачем ему понадобилось отнять у нищего все его счастие – это уж дело его совести!.. Мне тяжело вспоминать… да тяжело и высказывать вам все это… Одним словом, я долго был обманут… Наконец я был брошен… в лице жены страдало мое имя… Я все ж таки любил ее, умолял вернуться ко мне, но… все было напрасно! Я стал пить, дошел до нищеты и чуть не до последней степени нравственного падения, где уж мне стало решительно все равно, чем ни быть, где ни жить, что ни делать – хоть на каторгу! Меня душило мое горе: нужен был какой-нибудь исход, отвлечение, нужно было забыться, размыкать как-нибудь свою тоску – и я решил себе снести это горе в Сибирь!.. Я, может, и глупо, но надеялся, что моя несчастная судьба когда-нибудь тронет наконец сердце моей жены, что она хоть вспомнит меня издали со слезой раскаяния… Это была моя надежда, мое утешение, моя месть этой женщине – и я решился. Вот вам психический мотив и нравственные побуждения того, что я сделал. Ее я не обвиняю, но с этим мерзавцем, – поднял голову и руку Коробов по направлению к Вельтищеву, – с ним желал бы я от всей души встретиться когда-нибудь еще на каторге… там, быть может, мы бы рассчитались… Я жалею и раскаиваюсь, что доселе у меня не хватало духу застрелить его, как собаку!
Голос Валерьяна задрожал, оборвался, и рыдания, сдерживаемые доселе, полились из груди с необузданной, истерической силой. С ним сделался нервный припадок.
Следователь приказал жандармам бережно отнести его в отведенный ему номер и послать за доктором, а затем объявил допрос оконченным.
Ирина встала и вдруг сильно шатнулась, едва успев хватиться за спинку кресла, что помогло ей удержаться на ногах. Лицо ее было бледно, руки и губы дрожали.
Чиновник предупредительно кинулся к ней на помощь:
– Что с вами, сударыня?! Вам, кажется, дурно?..
– Н-нет… ничего, – с усилием произнесла Ирина. – Могу я теперь ехать домой?
– О, конечно! И я вас более уж ни за чем не потревожу!
– В таком случае… нельзя ли… приказать проводить меня до кареты.
Услышав эту просьбу, Вельтищев, который был в крайнем затруднении – на что ему решиться и как теперь повести себя с Ириной, поспешил к ней на помощь и, в качестве родственника, предложил опереться на его руку.
Но Ирина обдала его ледяным, презрительным взглядом и, собрав все свои силы, все присутствие духа, молча и без посторонней помощи, твердой походкой вышла из комнаты.
– Скажите, мне будут возвращены мои бумаги? – кротким и покойным голосом обратилась к чиновнику Людмила Сергеевна, когда ее соперница скрылась за дверью.
– Без сомнения, сударыня, вы их получите, – с официальной любезностью ответил следователь.
– И как скоро могу я получить их?
– Мм… смотря как… это будет зависеть вообще… по миновании в них надобности.
– Значит, и я могу надеяться на возвращение мне моих документов? – вмешался Вельтищев.
– Разумеется!.. – удостоверил его чиновник. – Подайте лишь нам простое заявление, и, как только минует в них надобность, мы тотчас же возвратим их по принадлежности.
Людмила сумела выдержать себя настолько, что не выдала своей души и мысли ни малейшим движением – ни внутренним, ни внешним – при последних словах Вельтищева. Но она вполне оценила их значение; она поняла, что Платон все еще хочет вырваться из-под ее власти и рад ухватиться для этого за малейший удобный повод.
Они вышли вместе на улицу и остановились одни перед своими экипажами.
Вельтищев лицемерно выказал намерение подсадить Людмилу в коляску.
– Постойте! – строго и холодно остановила она его руку. – Я вижу, вы опять хотите продолжать со мной вашу игру… Вы неисправимы, мой милый… но берегитесь: бой будет неравен! И если вы только осмелитесь подать это заявление, я тотчас же раскрою этому самому следователю, какой смысл и значение имеют ваши документы.