К книге
Вне законаЧасть вторая. III. Гамбетта непримиримый
27%
Часть вторая. III. Гамбетта непримиримый
17

Вельтищев подъехал к роскошному подъезду того дома, в котором обитал адвокат барон фон Шнитцли. Барон случился на ту пору дома – и Платон Васильевич был принят самым любезным образом. Это был великий маг и волшебник. Чему и кому только не служил он и от кого не пользовался! В те дни, когда еще сидел на правоведской скамье, он уже был «непримирим». То были дни, совпадавшие с нарождением так называемого российского прогресса; мы были злы вследствие того, что нас побили англо-французы, мы кричали об «обновлении»; Хомяков призывал к покаянию, Кокорев писал либеральные статьи, Щедрин обличал губернских чиновников, Герцен ударил набат в свой «Колокол». Барон фон Шнитцли был в это время «красен», требовал «крови» и «ста тысяч дворянских голов для очищения и освежения воздуха». Впрочем, это требование, которому он оставался верен и после, по выпуске из заведения, не помешало ему занять «приличное место» в Правительствующем сенате и сделать самые почтительнейшие визиты к Татьяне Борисовне, к графу Ш., к княгине В., к барону X. и ко многим сильным мира аристократических гостиных и мира административного. В те дни, когда каждая выходка «Колокола» насчет «трехполенного» графа П. или К. принималась с фарисейски-злорадственным удовольствием в некоторых салонах, наш юный барон фон Шнитцли успел себе составить даже очень приятную и лестную репутацию «милого красного» и «непримиримого, но очень благовоспитанного и изящного молодого человека». «Oh! savez vous, il est rouge, mais c’est une forte tete!»[5] – говорили о нем графиня З. и баронесса Ноль-Ноль в своих гостиных. Эта репутация благодаря духу комического времени весьма помогла его первым шагам на поприще служебной карьеры. Тогда это было в моде. В 1863 году, когда шашки переменились и акции «милой красноты» пали весьма низко, барон фон Шнитцли вдруг явился одним из первых «русских деятелей» в Северо-Западном крае. Он даже, будучи лютеранином, пел на клиросе, отправлял и переправлял разные образа и церковные вещи, обращал в православие и посылал приветственные телеграммы графу Михаилу Николаевичу и в Москву Михаилу Никифоровичу. В это время, когда ему случалось приезжать иногда в Петербург и посещать аристократические гостиные, у него здесь уже была составлена отличнейшая репутация: как прежде, бывало, называли его «непримиримым, но милым красным», так теперь все эти модные светские барыни, которые в это время усердно вышивали знамена, подушки и попоны «pour nos heros russes»[6], стали называть его «непримиримым русским» – и он действительно был непримирим. «О, это Марат русского дела и русской идеи!» – с увлечением говорила о нем благочестивая княгиня N., и шансы служебной карьеры непримиримого барона поднялись еще более.

Настали иные времена: в Остзейском крае делали фурор брошюры Бокка и Ширрена, а барону фон Шнитцли почему-то вдруг не посчастливилось на службе в Северо-Западном крае. Он приехал в Петербург просить о переводе на службу в край Прибалтийский и в течение своего кратковременного пребывания в Северной Пальмире успел написать целый ряд громоносных статей о состоянии покинутой им области, об «узкости и односторонности применения русской идеи» и пр. – и эти статьи нашли себе почетное место на столбцах Цемшевой газеты, ибо в них иронически и «непримиримо» порицались «русские деятели» и сочувственно превозносились «лишенные прав еврейская и угнетенная, но высоко цивилизованная польская нации». «О, это человек либеральный, просвещенный и непримиримый!» – ликовали о нем в эти дни некоторые из наиболее наивных сотрудников Цемша.

На службе в Остзейском крае барон фон Шнитцли тоже был непримирим, но только непримиримость его направилась в иную сторону: он вспомнил теперь, что и он тоже фон и в некотором роде сын общенемецкого фатерланда. Время от времени он корреспондировал «беспристрастному» Цемшу о положении дел прибалтийских губерний, и в этих корреспонденциях, конечно, остзейские бароны и бюргеры, «с их культурой, с их вековой европейской цивилизацией, с их уважением к преданиям и своим родовым правам», возводились в перл создания как благородные борцы против русификаторских насилий. Ни одна из этих корреспонденций, конечно, не обходилась без яростных нападок и выходок против «Московских ведомостей» и «Голоса». Фон Шнитцли, по своим служебным отношениям, находил более удобным благоразумно умалчивать о своих непримиримых корреспонденциях, но однажды как-то дело всплыло наружу – у непримиримого автора произошло резкое объяснение с одним из высокостоящих русских чиновников, после чего ему стороною было деликатно предложено удалиться из края, с переводом в какое-нибудь другое ведомство. «Оскорбленный и невинно пострадавший» фон Шнитцли предпочел вовсе оставить неблагодарную русскую службу и уехать в Петербург. Долговременное отсутствие из этого ветреного города значительно повлияло на его связи и отношения: в аристократических гостиных успели не только сделаться к нему равнодушными, но даже и вовсе позабыть о нем. Фон Шнитцли крайне оскорбился этим обстоятельством и сделался непримиримым врагом аристократии и аристократического принципа. Один только «благородный и беспристрастный» Цемш сохранил к нему свои отношения, все еще продолжая по наивности считать его «человеком влиятельным и вращающимся в сферах», и снова «радушно открыл ему столбцы своей честной газеты». Покончив с русской службой и с аристократическими салонами, фон Шнитцли решил, что с его умом и способностями, с его красноречием, с его юридическим образованием ему теперь пристойнее всего заняться «свободною адвокатурой». Новые собратья с почетом и распростертыми объятиями приняли его в свою среду как человека, державшегося «честных либеральных принципов», что уже доказывалось его сотрудничеством в достоуважаемой Цемшевой газете. Фон Шнитцли начал с того, что перестал называть себя бароном и фоном, оставив эти слова только на своей дверной доске и на некоторых из визитных карточек, но это исключение было сделано ввиду практических соображений, что есть-де иногда и такие глупые клиенты, на которых может весьма благосклонно влиять его фон и баронский титул. Для всех же остальных либеральных и современных людей он сделался просто Адольфом Ивановичем Шнитцли.

Впрочем, и самое баронство его было весьма сомнительного качества. В Бердичеве, говорят, и по сию пору живы еще некоторые старики-евреи, которые по рассказам своих отцов знают, как родной дедушка нашего барона, Мойша Шапир, перевозивший на своей спине кавалерийских офицеров через классическую грязь бердичевских улиц, попался в начале нынешнего столетия на сбыте фальшивых ассигнаций и успел как-то ловко бежать из острога в Австрию. Эти старики повествуют, будто ловкому Мойше, добывшему себе чужой паспорт, удалось поступить на службу к одному из самых значительных венских банкиров, после чего, по прошествии нескольких лет, Мойша и сам сделался банкиром – сначала маленьким, потом крупным – и под конец своей жизни совершил еще один ловкий и выгодный гешефт, а именно: за дешевую цену приобрел себе и своему потомству какой-то фиктивный титул австрийского барона.

Папенька нашего непримиримого героя приехал в Россию уже бароном Иваном Моисеевичем фон Шнитцли и занялся откупами да подрядами. В тридцатых годах ему посчастливилось взять на юге России большие казенные подряды, и эта операция вместе с откупами столь ему понравилась, что он всем сердцем своим возлюбил благословенную русскую землю и осчастливил ее тем, что сделался российским гражданином. Многие баре того времени, черпавшие из его кармана, оказывали ему свою любезность и покровительство – быть может, на основании мудрой пословицы, которая гласит, что «рука руку моет, и обе чисты бывают», а баронский титул открывал Ивану Моисеевичу двери многих гостиных и кабинетов. Таким-то образом барон Иван Моисеевич доставил своему сыну Адольфу возможность получить образование в одном из замкнутых аристократически-чиновничьих заведений, мечтая, что сын его со временем будет министром. Он думал оставить ему после себя и очень значительное состояние, но – увы! – этой надежде не суждено было осуществиться, ибо состояние барона Ивана Моисеевича лопнуло вскоре после Крымской войны, когда в охватившей нас акционерной горянке полопались многие тузы откупной и акционерной колоды. По смерти родителя юный Адольф унаследовал только юридическое и светское образование, баронский титул и семитический тип, который хотя и в третьем колене, но очень ясно отпечатлевался на его физиономии.

В настоящее время Адольф Иванович Шнитцли – адвокат, и притом адвокат «из самых непримиримых». Непримиримость эта у него столь велика, что многие в шутку величают его «Гамбеттой непримиримым» – и сам Адольф Иванович думает о себе, вовсе уж не шутя, что он при случае действительно сумел бы превосходно разыграть диктаторскую роль Гамбетты. Он и в настоящее время не чужд литературы, но из всей российской журналистики признает «честною» одну лишь газету Цемша, в которой и участвует иногда своими литературно-юридическими работами. Все, за исключением Цемша, по мнению этого непримиримого человека, суть подлецы, инсинуаторы и молчальники. С некоторого времени он в особенности невзлюбил г-на Щедрина и «Отечественные записки», и если ему суждено будет разыграть роль Гамбетты (чего, впрочем, надо полагать, не случится), то он непременно сказнит всю редакцию означенного журнала вместе с ненавистными ему московскими именами.

Как бывший чиновник, как «деятель» и как уважаемый сотрудник Цемша, он был хорошо знаком с Платоном Васильевичем Вельтищевым и даже пускался с ним иногда в некоторые откровенности.

– Конечно, – говорил он ему однажды с великим апломбом, – мы с вами – люди известной политической идеи и очень хорошо понимаем друг друга. Мы знаем, чего хотим и куда идем, но… mon cher[7], у нас с вами есть общественное положение, которым надо дорожить, и в то же время мы общественные деятели, а эта деятельность требует от нас некоторой солидной позировки; поэтому, конечно, нам с вами всего удобнее и безопаснее принадлежать к солидному, честному кружку, сгруппированному под знаменем умеренно-либерального органа нашего многоуважаемого Цемша, который, entre nous soit dit[8], глуп, как сивый мерин, но он для нас с вами человек пригодный, – n’est-ce pas?[9]

И Вельтищев вполне соглашался с мнением барона фон Шнитцли.

Барон вообще был человек нравственно очень гибкий, и потому адвокатская совесть его сразу приняла весьма определенный закал. Он говорил, что порядочный адвокат прежде всего должен заботиться о том, чтобы его профессия приносила ему по крайней мере тысяч семьдесят пять годового дохода, и когда это достигнуто, тогда порядочный адвокат может и подумать, пожалуй, за какое дело ему браться и каким пренебречь. Браться же следует вообще за те дела, которые прежде всего – выиграешь их или нет – во всяком случае представляют возможность сорвать кругленький кушик с клиента, а во-вторых, за такие, которые представляют все шансы на несомненный выигрыш. (Дела сего последнего рода очень удобны для постоянной поддержки блистательной репутации.) По его убеждению, для порядочного адвоката нет и не должно существовать щекотливого, грязного и бесчестного дела; всякое дело ему годится, если только представляет хорошие шансы для ловкой защиты, если адвокат может на нем показать с блистательной стороны свое красноречие, эрудицию и талант. В этом отношении даже чем сквернее дело, тем более ему чести, коли он успеет его выиграть, и в таком случае он с чистой совестью и открытым лицом может пользоваться своим честным материальным заработком. Эти принципы Адольф Шнитцли провозглашал гордо и громко, тем более что они находили себе полную поддержку в солидном органе Цемша. Таким образом, брался ли он защищать какое-нибудь «золотое» скопческое дело – в его защите фигурировала свобода совести, религиозное убеждение, высшее стремление человеческого духа к высшей истине и т. п.; защищал ли отъявленного вора – на сцену являлась среда, нищета, голод, злосчастное социальное положение, недостаточность умственного развития и образования; приходилось ли выгораживать мошенника элегантного и цивилизованного – Шнитцли старался разжалобить присяжных тем, что здесь человек-де вынужден был на грязное мошенничество именно в силу высших привычек своей натуры, требовавшей комфорта и изящества, что образование и светское положение его стояли выше и требовали более того, что могла доставить ему действительность, и потому, ради удовлетворения этих законных требований, человек, быть может с грустию и скорбию в душе, решился на незаконное и грязное дело; приходилось ли защищать административного мошенника – Шнитцли очень искусно проводил тонкую разницу между казенными и общественными деньгами, между служебными обязанностями и общественным доверием, между присвоением чужой собственности и простым позаимствованием; при защите убийцы – на сцену опять-таки выступала злосчастная среда, нищета, голод, грубость и неразвитость общества и, наконец, известная теория о невменяемости; одним словом, все возможные аргументы были ему равно пригодны, и надо сознаться, он пользовался ими, как ловкий фокусник шарами или картами. В результате всего этого у Адольфа Шнитцли явилась громкая популярная репутация блестящего адвоката, великолепная квартира, экипажи, рысаки, многочисленные клиенты и прелестная француженка. Газета Цемша постоянно оказывала ему ревностную поддержку и дошла даже в своем усердии до того, что однажды объявила, будто дело, самое нечистое на вид, положительно не может быть неблаговидным и сомнительным, если за него взялся такой честный, даровитый и дорожащий своею репутацией адвокат, как Адольф Иванович Шнитцли, что одно уже его «честное имя», даже вопреки всем очевидностям, вопреки всему общественному мнению, является несомненным ручательством чистоты и правоты бесчестного дела и что подло то общественное мнение, которое осмеливается заподозрить честность и бескорыстие Адольфа Ивановича Шнитцли – «нашего почтенного, даровитого и уважаемого сотрудника».

* * *

С этим-то непримиримым Гамбеттой сидел теперь Вельтищев в его комфортабельном кабинете. Вопрос, подлежащий обсуждению, был довольно щекотливого свойства.

– Ecoutez, cher baron[10], я должен говорить с вами с полною откровенностью, – начал Платон, дружески пожимая руку Адольфа Ивановича. – Я являюсь к вам почти в качестве клиента, и действительно, если в этом деле я и не буду клиентом номинальным, то я клиент фактический, и притом я принимаю на себя все материальные расходы по этому делу. Возьметесь ли вы быть моим адвокатом?

– Платон Васильевич! – поспешил ответить ему Шнитцли с самою любезною предупредительностью. – Об этом, кажется, излишне и спрашивать! Мы с вами люди солидарные, и потому достаточно одного вашего желания, чтобы я со всею готовностию принял на себя ради вас какие угодно труды и хлопоты. Я надеюсь, что общность наших идей делает нас не только товарищами, но и друзьями! Я весь к вашим услугам! Я слушаю! Приказывайте, говорите, что вам угодно?

– Видите ли, это история романическая, – приступил Вельтищев к объяснению с некоторою фальшиво скромною застенчивостью. – Я люблю одну женщину, которая в свой черед любит меня… Я люблю ее настолько, что хотел бы сделать ее моею законною женою, но… тут есть одно препятствие.

– Вероятно, муж? – домекнулся фон Шнитцли, знавший кое-что об отношениях Вельтищева к m-me Коробовой.

– Да, она замужняя, – со вздохом подтвердил Платон Васильевич.

– Стало быть, надо устроить бракоразводное дело?

– Вы угадали, мой милый барон! Да, надо развести их, но так, чтобы право нового брака осталось за этою женщиною. Признаюсь вам, сам я по моим отношениям к этой особе лишен всякой возможности вступать в сделки с ее супругом и потому просил бы вас принять на себя это дело.

Фон Шнитцли вперил глаза в неопределенное пространство и задумался самым деловым образом.

– Мм… что касается до меня, – процедил он сквозь зубы, – то вы – повторяю вам – можете быть уверены в полной моей готовности, но… мм… ведь это дело потребует с вашей стороны больших расходов.

– Что ж делать! – пожал плечами Вельтищев. – Я готов на это.

– Вот видите ли, – продолжал Гамбетта, начиная высчитывать по пальцам, – надо думать, что муж этой особы захочет сорвать с вас значительный куш вознаграждения за то, чтобы принять на себя вину и выпустить на волю свою супругу. Это первое. При этом, положим, полицейские и прочие аксессуарные расходы относительно составят пустяки; но второй важный расход – это консистория… Вы ведь знаете, что вообще бракоразводные дела – это для наших консисторий самая лучшая дойная корова, и особенно если консисторские чиновники какими-нибудь лазейками пронюхают, что негласное, но активное и главное участие в этом деле принимаете вы, человек богатый, человек с положением. Я уж о своем собственном вознаграждении не говорю: мне, положим, никакого вознаграждения и не надо, потому что это дело, в сущности, и не требует никакого адвокатского таланта, и притом же мое правило: с друзей не брать ни копейки. Это мой принцип, которым я не поступлюсь ни ради кого и ни ради чего на свете! Но… во всяком случае, вам придется на это дело пожертвовать тысяч двадцать пять, тридцать, а может, и пятьдесят… а может, и более. Согласны ли вы будете на подобную издержку?

– Если она необходима! – пожал плечами Платон Васильевич, как бы покорясь своей участи.

Непримиримый Гамбетта опять уставил взоры в пространство и задумался.

В эту минуту он рассчитывал, что авось-либо удастся ему негласным, келейным образом уломать мужа, чтобы тот согласился на меньшую сумму откупа, тысяч на десять – ну, на пятнадцать, положим; в таком случае в его собственный адвокатский карман может перепасть от десяти до пятнадцати тысяч барыша; от десяти до пятнадцати тысяч потребуется на ведение дела, на хлопоты, на взятки – стало быть, и с этой стороны может перепасть малая толика; одним словом, рассчитал Гамбетта, что он свободно может попользоваться тысячами тридцатью, коли не более, – дело, значит, подходящее.

– Предупреждаю вас, что я буду стараться вести это дело как можно экономнее, – сообщил Гамбетта с такою полною искренностью и прямотою, которые не оставляли в себе ни малейшего сомнения. – Но чтобы я мог быть относительно всех этих господ, так сказать, господином своего положения, – продолжал он, – и чтобы впоследствии не нарушать ваших денежных расчетов, я попрошу вас сказать мне наперед: до какой цифры вы можете простереть maximum ваших расходов на это дело?

– Мм… тысяч до пятидесяти, положим… – поморщился Вельтищев. – Да, тысяч до пятидесяти, но никак не более.

– В таком случае это дело почти решенное! – открыто, быстро и «честно» протянул ему руку многодовольный Гамбетта.

Вельтищев сообщил ему адрес Валерьяна Коробова, посвятил его в некоторые особые обстоятельства и подробности дела касательно общественного и материального положения этого «мужа» и его отношений к жене и затем, довольный возможностью дать сегодня же некоторый положительный отчет Людмиле, поехал к ее нежной маменьке. По дороге он завернул к ювелиру и на всякий случай выбрал у него изящный браслет. Вещь была массивная и очень ценная.

Предыдущая главаГлава 17 из 63Следующая глава