На следующее утро, едва лишь Вельтищев успел проснуться, как человек подал ему два письма. Одно – исполненное скорби и смятения – было от Ирины, которая призывала его к себе, хотя бы из сострадания к ее любви, мучениям и страху; другое – от Людмилы Коробовой, которая в самых изысканных выражениях предлагала ему «немедленно» заняться хлопотами «по известному делу». Вельтищев ясно почувствовал ту холодную, повелевающую и неуклонную волю, которая была очень понятна для него, сквозя из-под всей изысканно-вежливой и милой внешности последнего послания.
Оба эти письма и огорчили, и озлили его в одно и то же время. Одна из этих женщин его любила, и любила до самоотвержения, но он скучал ею и тяготился ее любовью; другая его не любила – мало того: презирала его, повелевала им, эксплуатировала его, высасывала его средства, как паук высасывает муху, обокрала и уничтожила его – но он все-таки чувствовал, что эта последняя женщина дорога его капризному сердцу.
Что делать? Которой из них прежде откликнуться?
Не ехать к Ирине. Он бы и не поехал, но – увы! – этого нельзя: ехать к ней необходимо, так как он все еще не совсем-то был покоен за нее, все еще сомневался, как бы она не наделала глупостей, не выдала дела. Пренебречь письмом Коробовой еще менее возможно в данном положении дел: Вельтищев помнил, что он безусловный раб ее, пока краденые деньги находятся в ее руках. Стало быть, надо ехать к одной с утешениями, с ласками и надо работать «по делу» другой, привезти ей отчет, насколько успел уже он «сработать». Вельтищев решил, что он сначала съездит к Ирине, а потом повидается и переговорит с адвокатом – на каких условиях возможно поднять бракоразводное дело Людмилы с ее мужем. Но над этими двумя неприятными обязанностями стоял еще один вопрос – вопрос главный, эгоистический и потому наиболее близкий и достолюбезный его сердцу. Это был вопрос о том, каким образом легче и удобнее выцарапать обратно «свои» деньги из рук «нежной маменьки».
Вельтищев решил, что он поедет и к ней, для того чтобы произвести необходимую рекогносцировку, так сказать, выщупать почву. Это была самая трудная задача из всех дел, предстоящих ему сегодня.
За какие-нибудь полтора суток, в течение которых Вельтищев не виделся с Ириной, он нашел в ее наружности довольно резкую перемену. Вся она как-то осунулась, пожелтела, глаза потускли, веки запали, окружась темными подглазьями, в лице появилась какая-то болезненная дряблость, вялость, а в густых черных волосах ясно засеребрились седые нити… Видно было, что эта женщина вся находится под постоянным давлением гнетущей мысли и страдающего чувства.
«Эге, да в тебе уже сказывается старуха!» – подумал себе Вельтищев, взглянув на нее при дневном свете.
Она несколько оживилась с его приходом, но это было оживление минутное. Она молила его не покидать ее одну, говорила, что, оставаясь сама с собою, она чувствует мучительную тоску в этих опустелых комнатах, что ей просто страшно становится, что мысль о преступлении, о смерти мужа гнетет и гложет и не дает ей покою ни днем ни ночью, что нигде и ни в чем она ни на минуту не может забыться и что подобное существование становится ей невыносимо.
– Я или с ума сойду, или что-нибудь да сделаю над собою! – порывисто заключила она свою глубоко искреннюю исповедь.
«Только этого бы еще и недоставало!» – досадливо думал про себя Вельтищев. В глубине души он злился на Ирину и за ее исповедь, и за ее притязания – чтобы он не разлучался с нею, и даже за то, что она чувствует и страдает. Ему бы хотелось, чтоб она была весела и беззаботна, чтобы ко всему происшедшему относилась с равнодушным спокойствием. «А вместо того вдруг нытье и эта отвратительная навязчивость!» – думал он, слушая Ирину. Будь она спокойна и беззаботна, ему легче было бы обмануть ее бдительность, провести ее и чрез это устроить за ее счет свои собственные дела. Он еще до смерти кузена рассчитывал в этом отношении именно на ее равнодушие и спокойствие, а теперь вдруг их-то и не оказывается.
Чем нежнее становилась к нему Ирина, чем глубже изливала пред ним свою страдающую душу, чем теплее молила не оставлять и поддержать ее в ее гнетущем положении, тем более злился на нее в душе Платон Вельтищев, тем более ощущал в себе какой-то отталкивающий от нее холод, и наконец, когда она среди своей мольбы и горя, жаждая искренней ласки и утешения, приблизила к нему заплаканное подурнелое лицо и нежно положила ему на плечи свои беспомощные руки, – он вдруг почувствовал, что она становится ему противна.
«И как это я мог увлекаться такой женщиной?!» – с тайным омерзением подумал Вельтищев, забывая, что не всегда же, однако, она была «такою».
Ему хотелось бы как-нибудь резко оборвать, оскорбить ее, насмеяться и надругаться над нею, над ее «старушеством» и любовью, выместить на ней всю злость и досаду, все свои неудачи с Людмилой, сделать ей мерзкую сцену, затем – «плюнуть на все и покончить все разом», – но… «собственный интерес» положительно воспрещал ему малейшим намеком, даже малейшим движением и взглядом проявить перед нею настоящие его чувства: он твердо помнил одно, что «пока – еще не время», что надо еще во что бы то ни стало лгать и притворяться любящим, сочувствующим другом и любовником, пока не удастся усыпить ее тревогу; он помнил, что в настоящем его положении ему прежде всего нужно полное, безграничное доверие этой «противной» женщины, – и он лгал и притворялся. Но от тонкого женского чутья не ускользнуло, что во всех его ласках и утешениях кроется что-то неладное. Она еще и сама себе не могла дать отчета, что именно тут неладно, но инстинкт успел уже заронить в нее какое-то недоброе предчувствие и сомнение.
Когда он, взглянув на часы, торопливо стал прощаться, извиняясь, что ему крайне надобно спешить по очень важным делам, но что он постарается заехать еще сегодня вечером, Вельтищева пристально и грустно взглянула на него.
– Что это за взгляд, Ирина? – недоумевая и отчасти смущенно спросил озадаченный Вельтищев.
Та молча и печально покачала головою.
– Милая моя, что это значит?.. Ты, никак, опять… за тоску принимаешься?.. Ну, скажи же, чего ты?
– Того, что мне кажется, – тихо вздохнула она, – мне кажется, будто ты уже не тот…
– А ты разве та, что прежде? – силился он ласково улыбнуться, меж тем как сам опять почувствовал новый прилив злобы с опасением – не дурно ли он играл свою роль и не подметила ли она его притворства. – Ведь и ты не та! Я люблю тебя счастливую, веселую, а ты вон плаксой стала! Это вовсе нейдет к тебе.
– Может, ты и прав, – грустно улыбнулась Ирина. – Может, я уже и точно не та… хоть и люблю тебя все так же… Знаешь что? – с печальным одушевлением вскинула она на него свои взоры. – Говорят, будто преступление связывает между собою людей теснее всякого родства, теснее всякого брака, всякой любви и дружбы; а мне сдается, что наше общее преступление как будто провело между нами какую-то роковую черту… Да, мы оба не те, что прежде!.. Между мной и тобою как будто стоит тень моего мужа…
Вельтищев ласково и шутя назвал ее фантазеркой, но сам уехал в смущении и тревоге.
«Притворяться, притворяться и притворяться!.. Лучше, искуснее, артистически притворяться – вот все, что теперь нужно! – думал он, едучи к адвокату. – Но легко сказать! Притворяться здесь, притворяться там, и с той, и с этой, и с горничной, и с матушкой, и с целым светом – везде и всегда будь настороже, играй роль и вечно заботься, вечно думай, как бы не прорваться, как бы ловчее сыграть ее – Господи! Да на это ведь, наконец, никакого таланта не хватит!»