К книге
Механизатор 82 том 2Глава 6
18%
Глава 6
6

Двадцать седьмого пошёл дождь, первый за девятнадцать дней, и пошёл он в четыре утра и не собирался кончаться.

Я проснулся от его звука по крыше и минуты три лежал и слушал.

Это, между прочим, отдельное удовольствие, которого в городской жизни нет вовсе: лежать под тёсовой крышей в пятом часу утра, когда по ней идёт дождь, и знать, что в поле сегодня не выйдешь.

Мать всё равно ушла на дойку.

Коровам дождя не объяснишь.

Я встал в шесть, поел, надел плащ и пошёл в мастерскую, и по дороге промок до колена, потому что трава на обочине стояла по пояс и была полна воды.

Есть я хотел уже к семи, хотя вышел из дому в половине седьмого, и всю дорогу до мастерской думал про то, что мать оставила на печке.

В мастерской собрались все.

Собрались не потому, что кто-то велел, а потому, что в дождь механизатору деваться некуда: домой нельзя, там сразу найдут работу, а тут курилка, верстак и разговор.

К восьми народу набилось человек двадцать пять.

Тимофеев прошёл через мастерскую, посмотрел на это стадо, и на лице у него появилось выражение человека, которому в голову пришла мысль.

Мысль он не удержал.

— Так. — Главный инженер остановился. — Раз все здесь. Ганин!

Красный уголок у нас был в торце мастерской, за перегородкой.

Там стояли четыре ряда скамеек из горбыля, стол под красным сатином, фикус, погибший ещё при мне пацаном и с тех пор заменённый на другой, тоже погибший, и стенды по стенам.

Стендов было три.

Один — соцобязательства с прошлого года, второй — «Наши маяки» с фотографиями, третий — пустой, с одной надписью наверху: «Техника безопасности». Он висел пустой, сколько я себя помню.

Сегодня он был не пустой.

За выходные его кто-то оформил: наклеил четыре плаката, повесил на гвоздике папку с надписью «Инструкции» и написал от руки на листе ватмана столбик из фамилий ответственных.

Плакаты были свежие, из района.

На первом мужик в комбинезоне лез рукой в работающий механизм, и было написано, что так нельзя. На втором мужик стоял под поднятым грузом. На третьем мужик курил у бочки. На четвёртом мужик просто лежал, и было непонятно, что именно он нарушил.

Веник стоял у стола.

На нём была та же рубашка, кирзачи и очки, а на столе перед ним лежала папка, журнал в коленкоровой обложке и ручка.

Мужики рассаживались минут пять, с грохотом, с шутками и с тем особенным весельем, какое бывает у взрослых людей, которых посадили за парты.

— Товарищи, — начал Ганин.

Задние ряды крякнули.

— Товарищи, сегодня мы проводим вводный инструктаж по технике безопасности при проведении сеноуборочных работ. Инструктаж проводится в соответствии с типовой инструкцией, утверждённой в тысяча девятьсот семьдесят девятом году. По окончании инструктажа каждый из присутствующих расписывается в журнале.

— А чего сразу не расписаться? — крикнул Дудник. — Мы распишемся, а ты нас отпустишь.

Смех.

— Роспись без инструктажа недействительна, — ответил Ганин.

— А с инструктажем действительна?

— Да.

— А если я сейчас послушаю и всё забуду?

Ганин посмотрел на него.

— Роспись всё равно будет действительна.

Сказал он это без всякой иронии, просто как факт, и в комнате никто не поднял головы.

Он читал сорок минут.

Читал он подряд, по пунктам, ровным голосом, и в первые десять минут его слушали, потому что было интересно, как долго он выдержит. Потом стали разговаривать.

Потом Гнидин поднял руку.

Он поднял её всерьёз, как в школе, и Ганин ему кивнул.

— Ты вот говорил, что при обрыве ремня надо заглушить двигатель.

— Правильно.

— И дождаться полной остановки.

— Правильно.

— А потом надевать.

— Да.

— Хорошо. — Гнидин положил руки на колени. — У меня на косилке ремень слетает шесть раз за смену.

В уголке стало тише.

— Значит, шесть раз глушить.

— Шесть раз глушить, — согласился Гнидин. — Пускач шесть раз дёргать. Каждый раз минут десять, если по-хорошему. Час в смену. Нормы я тогда не делаю.

— Невыполнение нормы не является основанием для нарушения требований безопасности.

Гнидин кивнул.

Он кивнул очень удовлетворённо, как человек, который наконец получил нужный ему ответ и теперь будет им пользоваться год.

Следующим встал Прохоров.

Прохоров у нас старший из шофёров, двадцать лет за баранкой, и поднялся он не спеша и всем корпусом.

— По людям вопрос.

— Слушаю.

— Мне завтра баб на покос везти. Восемнадцать человек. Куда я их дену?

— В кузове перевозка людей запрещена.

— А в кабине трое.

— Трое.

— А остальные пятнадцать?

— Автобусом.

— У нас автобуса нет.

— Значит, нельзя.

Прохоров помолчал, обдумывая, и в этой паузе было столько удовольствия, что её слышно было в задних рядах.

— Ты запиши, — попросил он наконец.

— Что записать?

— Что мне сказали пятнадцать баб на покос не везти.

— Я запишу.

— Ты в журнал запиши.

— В журнале это не предусмотрено. Я запишу отдельно.

И записал.

Дальше пошло всерьёз.

Их было двадцать пять человек, и все двадцать пять работали на этой технике по пятнадцать, двадцать, тридцать лет, и каждый знал не меньше десятка мест, где инструкция и работа расходятся. И они стали доставать эти места по одному, вежливо, по очереди, без единого матерного слова.

Это был не бунт.

Это была самая деловая порка, какую я в жизни видел.

— А рукавицы?

— Рукавицы положены.

— А их нет.

— Тогда не положено работать.

— Понял. Не работаю.

Общий хохот.

— А очки на заточке?

— Положены.

— Одни на мастерскую.

— Тогда работает один.

— А каска?

— На стогометании положена.

— У нас касок нету с семьдесят шестого.

— Значит, стогометание проводить нельзя.

Тут уже смеялся весь уголок, включая Сомова, который сидел у двери и качал головой.

— А ночью косить положено?

— При искусственном освещении, обеспечивающем видимость рабочей зоны.

— У меня фара одна.

— Значит, нельзя.

— А в прошлом году мы до двух ночи гребли.

— Значит, в прошлом году было нельзя.

Клюев с задней скамейки поинтересовался, можно ли одному работать в поле, если до соседа три километра, и Ганин ответил, что при работе в отрыве должна быть обеспечена связь или регулярная проверка. Клюева это очень заинтересовало.

— Кем проверка?

— Лицом, назначенным приказом.

— А у нас такого лица нет.

— Значит, нельзя.

— Так у нас всегда так!

— Значит, всегда было нельзя.

Это была лучшая реплика за всё утро, и он произнёс её, ничего не имея в виду.

Гуров всю дорогу молчал.

Он стоял у стены, кузнец, в фартуке, с руками, которые в любой комнате смотрятся отдельно от остального, и заговорил только к концу.

— Ганин.

— Да.

— Пацанам с какого года на технику можно?

— На самоходные машины — с восемнадцати лет, после обучения и проверки знаний. На подсобные и вспомогательные работы — с шестнадцати, с ограничением по времени и по подъёму тяжестей.

Гуров кивнул и больше ничего не сказал.

Пашка, сидевший на скамейке под его рукой, фыркнул и получил по затылку — не всерьёз, а так, для порядка.

Семёныч сидел в самом углу, у окна, и за сорок минут не издал ни звука.

Его в конце и заметили.

— Семёныч, а ты чего молчишь?

Он поднял голову.

— Я расписался.

И опять стал смотреть в окно.

Ганин не смеялся и не злился.

Он записывал.

Он записывал каждый пункт, переспрашивал фамилии и один раз попросил Гнидина повторить, потому что не расслышал инвентарный номер.

Про шнек спросил Дудник.

Дудник у нас комбайнёр, шестнадцатый год, и до сенокоса ему было дела мало, но он сидел с самого начала и ждал своего.

— Ганин. А по жатке будет?

— По жатке инструктаж отдельный, перед уборкой.

— Ну ты скажи сейчас. Забился шнек — что делаю?

— Останавливаете молотилку, глушите двигатель, дожидаетесь полной остановки рабочих органов и очищаете шнек специальным приспособлением.

— Каким приспособлением?

— Крючком.

— А крючок где?

— Крючок должен находиться на комбайне.

Дудник обернулся к залу.

— Мужики, у кого крючок есть?

Тишина, в которой отчётливо было слышно дождь по крыше.

Потом с третьего ряда встал Мишка.

Он встал не спеша, поднял правую руку и растопырил пятерню.

— Вот. — Мишка повернул ладонь к залу. — Крючок. Универсальный. С семьдесят восьмого года на комбайне.

Уголок лёг.

Лёг он весь, целиком, вместе с Сомовым, вместе с Прохоровым, вместе с дедом Мещеряковым, который сидел в первом ряду и хихикал беззвучно, вместе с Гуровым, который стоял у стены. Пашка ржал громче всех и колотил ладонью по скамейке.

Мишка стоял с поднятой рукой и держал паузу, как артист.

— И ничего, — добавил он. — Шестой год.

Ржали ещё минуты полторы.

Ганин ждал.

Он ждал не обиженно, а с той же терпеливостью, с какой ждут, пока проедет поезд, и когда стало тише, он спросил:

— Загорулько Михаил. Вы очищали шнек рукой на работающей молотилке?

— А то.

— Сколько раз?

Мишка подумал.

— Ну сколько. Всегда.

— Спасибо. — Ганин записал.

Мишка сел, очень довольный собой.

Я не смеялся.

Я сидел в четвёртом ряду, у стены, и мне было не смешно, и это было заметно, потому что смеялись все.

Смешно было, между прочим, по-настоящему.

Мишка выдал хорошую шутку — точную, короткую, про то, что все знают, — и я в другой день ржал бы вместе со всеми, потому что шутка честная и потому что рука у Мишки на месте, все пять пальцев, шестой год.

А сидел я и думал про журнал.

В коленкоровой обложке, на столе, слева от папки. Двадцать пять фамилий, двадцать пять подписей, дата, подпись инструктирующего. Он ляжет в шкаф, тот самый, который Ганину выделили под документацию по охране труда, и будет там лежать.

В своей первой жизни я такие журналы вёл сам.

Двадцать восемь лет, четыре склада, автопарк, монтажники. У меня была девочка Оля, инженер по охране труда на полставки, и она носила мне эти журналы на подпись пачками, и я подписывал, не читая, и точно так же перед каждым сезоном сгонял людей в комнату и что-то им говорил, и они смеялись, и я смеялся тоже.

И я прекрасно знал, зачем это нужно.

Это нужно не для того, чтобы никто не сунул руку в шнек. Руку всё равно сунут, потому что так быстрее, а быстрее — это норма, а норма — это деньги. Это нужно для того, чтобы, когда её сунут, в шкафу лежала бумага с его собственной подписью.

Инструктаж не защищает человека.

Он защищает от человека — контору, начальника, того, кто подписал.

Ганин этого не знал.

Он стоял со своей папкой и всерьёз собирался объяснить двадцати пяти мужикам, как не остаться без пальцев, и записывал каждую жалобу отдельно, потому что собирался с ней что-то делать.

А ещё я в этой комнате был единственный, у кого отец подписал такую же бумагу.

В феврале семьдесят третьего, в этой самой мастерской, в двадцати метрах отсюда, ему на грудь опустился ЗИЛ, потому что домкрат тёк с осени и все про это знали. Про домкрат писали в район. Из района ответили, что нарушений не выявлено.

А инструктаж отец проходил. Раз в год, как положено, и расписывался.

Вот поэтому мне и не было смешно.

Никому я этого, само собой, не говорил.

Расписывались в конце, гуськом, у стола.

Расписывались весело: подходили, брали ручку, некоторые расписывались с завитушкой, Твердохлеб расписался и потребовал, чтоб ему дали справку.

Кузьмин расписался третьим и сразу пошёл к двери.

— Николай Егорыч, — окликнул его Ганин.

Кузьмин остановился.

— Я на следующей неделе буду обходить объекты. По списку. Нефтехозяйство у меня четвёртым.

— Обходи.

— Мне понадобится акт последней проверки.

— Найдём.

Он вышел.

Дудник расписался за себя и потянулся расписаться ещё раз, ниже.

— Это за кого?

— За Сорокина. Он в Новосёлово уехал.

— Сорокин на инструктаже не был.

— Ну так он приедет — я ему расскажу.

Ганин прикрыл журнал ладонью.

— Нет.

— Да ладно тебе.

— Нет. — Ганин не убрал ладонь. — Приедет — распишется сам. Если распишется он, а инструктаж был не у него, то подпись стоит, а знаний нет. Это хуже, чем если бы подписи не было вообще.

Дудник посмотрел на него как на дурака и пошёл на место.

Я в этот момент стоял третьим в очереди и слушал.

Он был прав.

Он был настолько прав, что от этого делалось неудобно.

А потом случилось то, чего никто не заметил, кроме меня и, надеюсь, самого Прохорова.

Прохоров расписался, отошёл на два шага и остановился.

— Слышь. Ты записал?

— Что записал?

— Ну про баб. Про кузов.

Ганин перевернул страницу в своей тетрадке и показал.

Там было записано: «ГАЗ-53, гараж № 3, водитель Прохоров И. М. Перевозка работников на сенокос в кузове. Сиденья не оборудованы, задний борт не имеет фиксации. Требуется установка скамей и запора борта. Срок — до начала сеноуборочных работ».

Прохоров прочитал это два раза, шевеля губами.

— И чего?

— Я передам Сомову и поставлю в план. Если не сделают, вынесу на правление.

— На правление?

— На правление.

Прохоров ещё постоял.

Ему было за пятьдесят, двадцать лет он возил зерно, картошку, сено, людей и всё, что скажут, и он только что впервые в жизни увидел, как его слова кто-то записал в тетрадку с номером гаража.

— Ну-ну, — выговорил он наконец и пошёл к двери.

По интонации это было почти уважение.

Дождь к одиннадцати перестал, и Ганин пошёл в контору.

Пошёл он по улице, с папкой под мышкой, обходя лужи, и на середине улицы, у колодца, его встретил гусак.

Я это видел, потому что шёл следом метрах в тридцати, и я был не один: следом шло человек восемь, потому что все шли обедать.

Гусак вышел из-за забора Кузнецовых.

Он вышел не спеша, встал поперёк дороги, вытянул шею над самой землёй и пошёл.

Веник остановился.

— Это ваш? — спросил он в пространство.

Никто ему не ответил, потому что все остановились тоже.

Гусак шёл на него молча, что в исполнении гуся страшнее всякого шипения, и метра за три остановился.

— Так. — Ганин переложил папку под другую руку. — Гусь.

Он попробовал обойти его слева.

Гусак сместился влево.

Он попробовал справа. Гусак сместился вправо, ровно на столько же, и сделал это с точностью, которая наводила на мысли.

— Я не понимаю, чего он хочет, — сообщил Веник, не оборачиваясь.

— Он хочет, чтоб ты тут не ходил, — крикнул Мишка.

— Но здесь дорога.

— Ему не объяснишь.

— Дорога — общего пользования, — произнёс Ганин с нажимом.

Мужики стояли и наслаждались.

Дальше произошло следующее: Веник выпрямился, поднял руку и обратился к гусю.

— Пошёл. Пошёл, я говорю. Ну.

Голос он поставил как на инструктаже.

Гусак выслушал, склонив голову набок, а потом зашипел и пошёл вперёд с явным намерением взять его за штанину, и Веник отступил на два шага и уронил папку.

Папка легла в лужу.

Тут ржали уже все, и я, честно скажу, тоже.

— Ты ему бумажку покажи! — орал Мишка. — Инструкцию!

— Он неграмотный!

— Так распишись за него!

Веник поднял папку, отряхнул, отступил ещё и пошёл в обход — через огород, к соседнему проулку, и гусак проводил его до угла своего забора и остановился.

Мишка тут же начал комментировать.

— Значит, так, — объявил он. — Первая встреча. Инженер в обход. Гусь на месте. Один — ноль.

— Мишк, тебе делать нечего.

— Мне нечего. Дождь.

Дробот стоял рядом и смотрел на гуся.

— Коль, — обратился к нему Мишка. — Ты как думаешь, он его завтра пропустит?

Дробот подумал.

— Не.

— Вот и я говорю, что не. — Мишка обернулся к мужикам. — Ставлю рубль, что до Ильина дня не пропустит.

Ставить с ним никто не стал, потому что ставить против гуся было глупо, а за гуся — неинтересно.

К обеду про это знало полсела.

К вечеру Клавдия в сельпо рассказывала уже так, что гусак свалил инженера в лужу и порвал ему портфель, и портфель этот был импортный, и стоил он сорок рублей.

К вечеру распогодилось окончательно, и в шестом часу от земли пошёл пар.

Я шёл домой мимо нового дома и завернул, потому что увидел, что яма готова.

Она была готова. Четыре с половиной куба, стенки ровные, дно ровное, и по краю выложен вал земли, и сверху уже настелены плахи. Сколько он её копал, я считать не стал.

Ганин сидел на крыльце в майке и пил чай из кружки.

Нина сидела рядом.

Она сидела на верхней ступеньке, обхватив колени, и была она в халате и босиком, и дом за прошедшую неделю им, кажется, наконец достался.

— Пётр Сергеевич, — обрадовался Ганин. — Хотите чаю?

— Хочу.

Нина ушла и вынесла третью кружку.

Мы сидели минут двадцать, и разговор шёл ни о чём: про яму, про то, что плахи надо будет менять года через три, про то, что баллон обещали в июле и, значит, привезут в августе.

Потом Ганин помолчал и спросил:

— Пётр Сергеевич. А вам здесь нравится?

Я не сразу понял вопрос.

— В смысле?

— Здесь. В селе. — Он повёл кружкой. — Вам тут нравится жить?

Такого у нас не спрашивают.

Такое вообще не приходит в голову: село — это не то, что нравится или не нравится, это то, что есть, как погода, как собственная фамилия. Спросить можно про то, поедешь ли ты в город. Но не про это.

— Я тут родился, — сказал я.

— Это не ответ.

— Другого нет.

Нина посмотрела на меня поверх кружки.

Посмотрела и промолчала, и я понял, что она этот вопрос уже слышала, и не один раз, и что отвечать на него ей тоже нечего.

Так мы и досидели.

В сельпо я успел за десять минут до закрытия.

Людка мыла пол.

Она мыла его как моют в конце дня — быстро, размашисто, не глядя, — и когда я вошёл, не разогнулась, а только сказала в пол:

— Закрываемся.

— Мне спичек.

— Спички у двери, бери сам, потом отдашь.

Я взял спички и не ушёл.

Она домыла до порога, выпрямилась, отнесла ведро и вернулась, и лицо у неё было такое, какое бывает у человека к концу двенадцатичасового дня.

— Ты чего стоишь?

— Смотрю.

— На что?

— На тебя.

Людка фыркнула и стала снимать халат.

— Клавдия осенью уходит.

— Совсем?

— Совсем. На пенсию. — Она повесила халат на гвоздь. — Меня ставят.

— Заведующей?

— Ага.

Я постоял, соображая, что на это положено ответить, и ничего умного не придумал.

— Хорошо же.

— Хорошо, — согласилась она.

Она это сказала ровно, безо всякого выражения, и стала считать выручку, и я смотрел, как она считает, и думал совсем не про то, про что надо было думать.

Заведующая сельпо в двадцать один год — это на всю жизнь.

Это значит, что она отсюда уже никуда, что через тридцать лет она будет стоять в этом же помещении или в том, которое построят вместо, и что я это знаю точно, а она пока только догадывается.

— Петь.

— М.

— Ты в субботу свободный?

— В субботу я уже в поле.

— А.

Она пересчитала пачку заново, потому что сбилась.

— Ну ладно. Иди, мне закрывать.

Домой я пришёл в восьмом часу.

Мать была уже дома и чинила подойник — у него отскочила ручка, и она приладила её проволокой, накрепко, потому что сдавать в мастерскую подойник из-за ручки — это же смешно.

— Дождь-то. Хороший.

— Хороший.

— Теперь трава попрёт.

— Попрёт.

— Косить-то когда?

— С пятницы.

Она отложила подойник.

— Тётя Нюра приходила.

— Опять?

— Что «опять». Второй раз всего.

— Мам.

— Что «мам»? — Мать посмотрела на меня спокойно. — Мы про варенье говорили.

— Про варенье, ага.

— Про варенье, — подтвердила она и убрала подойник в сени.

Я лёг рано.

Лежал и думал про то, что послезавтра выгонять косилки, что на второй нож я так и не поставил четыре сегмента, и что этот дурак ещё и правда полезет проверять нефтехозяйство.

Потом подумал, что через сорок лет всё это будет называться не «техника безопасности», а «охрана труда», и что будет отдельная профессия, отдельный институт, отдельные фирмы, которые за деньги пишут вот такие бумаги, и всё это будет ровно для того же самого, только красивее.

На этом я заснул.

Предыдущая главаГлава 6 из 33Следующая глава