Двадцать первого к полудню на метеопосту БАО намерили двадцать восемь градусов жары, и это в тени. А ее на нашем поле не было нигде, кроме как под плоскостями, и там все время кто-нибудь спасался от пекла. Пыль ненадолго прибило коротким дождиком в ночь на двадцатое, но толку было мало. Водовозка ходила от ерика и обратно без остановки.
Гимнастёрка, даже когда просыхала, вставала колом на спине. Сколько бы я нее не споласкивал, эффекта хватало ненадолго. Вода в термосе у кухни к обеду нагревалась и еще больше отдавала жестью. Я всё равно выпивал по три кружки подряд перед вылетами.
Кондрат приспособился мочить тряпку и подкладывать её мне под шлемофон вместо байки. Она высыхала за полчаса, но зато эти полчаса были сносные.
Пакет из дивизии привёз связной У-2 под вечер. Батя прочитал его у себя, потом вышел и собрал командиров эскадрилий, а через полчаса построили всех, кто был на земле.
Соседей накрыли накануне, в час дня. Восемнадцать «лаптёжников» под прикрытием заходили с юга из-за балки. Четыре машины сгорели на стоянке, две стояли на ремонте там же под сетями и сгорели вместе с сетями. Убито семеро, из них пятеро — технари.
‐ Готовность номер один — от рассвета до темноты. Звено, посменно, каждые два часа, — Батя оглядел строй, ни на ком не задерживаясь. — Люди в кабинах, не под плоскостью. Машины растащить по капонирам, стоящих в линию чтоб не видел. И сегодня же вырыть щели.
В самом низу бумаги от руки было приписано, что о засыпанных воронках докладывать в дивизию ежедневно к восемнадцати ноль-ноль. Гуреев прочёл эту строчку вполголоса, и Кузьмин из угла заметил, что воронки, стало быть, уже запланированы.
Щели мы рыли до темноты и потом ещё при фонарях. Копать было непросто: сверху сухая корка в ладонь, под ней глина, а глубже плотный серый грунт, который лучше было долбить киркой. Рыли по трое: двое в яме, один наверху оттаскивает.
Руководил, как водится, Пахомыч.
‐ Прямую не рой. Это тебе не укрытие, а открытая могила. Зигзагом иди. Через каждые три шага излом.
‐ А зачем? — Аркаша уже стоял по пояс в своей яме и был красный, как варёный рак.
‐ А затем, что осколок по прямой летит.
Заболотный поглядел в яму через свои очки, сощурив глаза, и спросил в воздух, какая тут глубина, и сам ответил, что метр двадцать. Велел углубить до метра шестидесяти.
‐ Метр шестьдесят, — повторил Аркаша с вызовом в голосе и сжал губы.
О том, что немцы в конце мая начнут ходить по нашим полям, я не помнил. Всё, что знал, касалось только небо над Кубанью. А что при этом творилось на земле, похоже, предстояло узнать.
Двадцать второго моя пара стояла в готовности с рассвета. Это самое муторное. Сидишь в кабине пристёгнутый, парашют под задом, шлемофон на голове, и не спишь, потому что нельзя, и не бодрствуешь, потому что заняться нечем. Через полтора часа спина мокрая, а ноги затекают так, что потом подгибаются.
Пётр стоял вторым дежурным, его машина была в соседнем капонире. Часов в семь разрешили вылезти размяться, и мы сели на ящики в тени под плоскостью, где еле помещались двое.
‐ Ну как там Маша? — я стянул шлемофон и положил его на колено.
Он ответил не сразу. Пошарил в кармане гимнастёрки и вытащил протёртый конверт.
‐ Письмо пришло с той почтой. Она теперь в сортировочном.
‐ Это как?
‐ А так, что везут раненых эшелонами, и надо на месте разобрать, кого куда: кого дальше на восток, кого в свой госпиталь, а кому сразу к врачу. И всё это, Коля, ночью, потому что днём станцию бомбят.
Он раскрыл конверт, посмотрел в него, но читать с листане стал.
‐ Пишет, что научилась спать сидя. Прислонится к печке и дремлет. Просыпается, говорит, всегда от того, что кто-нибудь позовёт «сестрица», и всё, вскакивает. Даже если это не ее зовут и вообще во сне бормочут.
‐ По-прежнему рук не хватает?
‐ Все так. Там у них девчонка из-под Вологды, окает так, что раненые нарочно её переспрашивают, чтоб она ещё раз сказала, и смеются. Но она не в обиде. И начальник отделения у них, старик, который под утро всех гонит спать, а сам до последнего не уходит.
Пётр помолчал, повертел конверт и убрал его обратно.
‐ Она рапорт подала. Проситься в полевой, поближе.
‐ А ты ей что?
‐ А я отписал, чтоб не выдумывала. — Он усмехнулся половиной лица, той, что не обожжена. — Она мне на это, что решает окончательно не она, а начальство, так что нечего и обсуждать. Ну и что я ей теперь скажу?
Я не знал, как реагировать и лишь сочувственно кивнул.
‐ Письма её у меня по номерам лежат, — добавил он через минуту. — Она их сама нумерует, знаешь же. Только четвёртого нет, потерялось где-то по дороге.
‐ Так спроси у нее, что там было?
‐ Спросил. — Он потёр большим пальцем костяшку. — А она мне в ответ, что не помнит. Столько времени прошло.
Он щёлкнул костяшками. Я попробовал повторить. Большим удалось, указательным тоже, а средний не дался, сколько я его не тянул.
‐ Не у всех получается, — сказал он. — У отца моего тоже не выходил средний. А у деда звонко щелкал.
В той жизни прабабку я не застал — её не стало задолго до меня. Бабушку помнил хорошо — она пекла обалденные пироги с сушёной вишней. А в каком году бабушка родилась, я не знал. Может даже у неё была сестра или брат.
Двадцать третьего и двадцать четвёртого мы ходили на прикрытие войск по два раза. Немцы сидели на своём рубеже, и было тихо настолько, что Голубь на разборе сказал: не нравится ему эта тишина, явно что-то готовится.
Двадцать пятого в двенадцатом часу я снова сидел в кабине.
Обед привезли прямо к капонирам. Спиридоныч взял телегу с меринком и подъехал. Разлил по мискам и понёс дежурным, потому что вылезать не разрешалось. Мне он подал миску прямо на плоскость и обозвал жердью.
Тревогу дали в двенадцать сорок.
Сперва хлопнула красная ракета от штабной землянки вверх и вбок, и почти сразу часовой начал бить в подвешенную гильзу, часто и без всякого ритма. Все, кто был на стоянке, бросились врассыпную.
Оповещение дошло поздно: провод от поста ВНОС перебило ещё утром, и сообщение пошло через соседей и дивизию. Вместо стандартных пятнадцати минут у нас осталось три.
Я завел мотор с первого раза, и Кондрат выдернул из-под колёс колодки и отскочил. Вырулил из капонира не как положено, а напрямик через кочки. Машина прыгала так, что у меня зубы пару раз клацнули. Артём шёл сзади, я его не видел, но слышал в наушниках, как он дважды жмёт кнопку и не говорит ничего.
Взлетал я поперёк полосы. Ветра почти не было, а оторваться было важнее, чем выдержать правильный курс. На ста метрах увидел их и понял, что мы нехило опоздали.
Они уже сыпались. Девять «лаптёжников» валились с двух тысяч по одному, вставая на крыло перед вводом, и над ними, выше и в стороне, ходили «худые».
Первые разрывы легли по восточной кромке поля, там, где стояли пустые бочки и старая рама от сгоревшей ещё в апреле машины. С южного края, наконец, заработал ДШК, следом второй, и трассы у них шли с опозданием.
‐ Второй, я пятый. Иду на выходящих. Смотри верх.
‐ Понял!
Бить их в пикировании бесполезно — не удержишь. А на выходе они медленные и идут по прямой. Я довернул и пошёл наперерез первому из отваливших. Он тянулся на юг метрах на трёхстах, и с левого борта у него по мне палили из задней кабины. Трассы шли мимо, но близко, и я слышал щелчки по правой плоскости.
Обе пушки ударили привычной короткой очередью, и я увидел, как у него отходит кусок капота, а следом лопается фонарь задней кабины. Он кивнул, попытался выправиться, но не смог, и вошёл в землю за дорогой километрах в двух от поля.
Дальше меня достали почти сразу.
‐ Пятый, сзади! Пара, сверху справа!
Я бросил ручку влево и от себя, провалился к самой земле, и трассы прошли выше. Дальше я шёл вдоль балки на бреющем, выжимая всё, что «Ласточка» могла дать на малой высоте. Трижды я ловил боковым зрением, как по глине справа проходит цепочка вспышек.
Ведущий у них был упрямый. Он лез за мной вниз, хотя на такой высоте это плохая работа для «худого». Второй остался выше. Артём вылез слева, поперёк курса, и дал длинную навстречу. Мимо. В лоб попадают редко: цель повёрнута к тебе торцом — винт да полоска фюзеляжа, и на всё про всё полсекунды, потому что дальше надо расходиться, а не целиться. Но тот отвернул первым и полез вверх.
Второй заход они сделали через четыре минуты, только это были уже не «лаптёжники», а «худые». Прошли парами вдоль стоянки, поливая всё подряд из пушки и пулемётов. К тому времени над полем были уже и Голубь с Плужниковым — вторая пара дежурного звена, взлетевшая следом за нами. Голубь свалился на них сверху, снял одного с первой очереди, и остальные ушли на юго-запад, не собираясь в строй.
Садиться было некуда. Полосу перепахало в трёх местах, и посреди неё стояла полуторка из БАО. Она переезжала поле, когда началось, там её и накрыло. От землянки выбежал боец с двумя флажками и стал показывать нам проход слева вдоль самой кромки, где уцелела полоса метров в двадцать. Не так-то много. Я зашёл длинно, притёрся у самой границы поля и катился, косясь влево на воронки. Пронесло. Артём сел следом и на пробеге всё-таки зацепил колесом край воронки, машину дёрнуло, но он удержался.
Я вылез и минуту стоял, держась за плоскость, потому что ноги были никакие. На поле горело в трёх местах. Две машины на дальней стоянке и склад БАО с чехлами и брезентом, от которого дым валил клубами. Тлела сеть на третьем капонире. Над всем этим стояла ещё не осевшая пыль.
Спиридоныч сидел на земле у своей телеги и орал на Патрона. Штанина у повара была разодрана от колена вниз, и он показывал ее всем проходящим мимо.
‐ Ты видал, а? Что он наделал⁈ Я стою, а он мне в ногу вцепился, как немец! И уронил! Я об оглоблю — вот, гляди! — и в канаву свалился!
Патрон лежал в двух шагах от телеги на боку без движения. Кухню зацепило очередью. Котёл пробило в двух местах, и остатки обеда вытекли на землю. Спиридоныча увели к санчасти, потому что он рассадил себе локоть.
Итоги подводили к вечеру. Сгорело две машины и одна повреждена. Разбило полуторку, водовозку и половину склада БАО. Убитых двое: моторист из третьей эскадрильи и боец из БАО, которого достало у горящего склада. Раненых семеро, из них двое тяжело, их увезли в санбат ещё засветло.
Батя обошёл всё с блокнотом, потом сел в штабной землянке писать, и лампа у него горела до утра.
А что произошло у кухни, поняли не сразу. Часов в семь Гаврилов, лежавший во время налёта в щели метрах в тридцати, рассказывал, как оно выглядело со стороны. Спиридоныч не побежал. Он стоял у телеги и держал меринка под уздцы, потому что тот норовил шарахнуться в сторону.
‐ А псина ему сзади в штанину. Дёрнула — он и полетел кубарем. Ей-богу, я думал, он его загрызть решил или бешеный стал.
Кто-то пошёл посмотреть. Там, где Спиридоныч стоял, в земле была строчка — десяток дырок сантиметров десять друг от друга.
Спиридоныч тоже пришёл. Постоял, поглядел на строчку, на свою штанину и ушёл, ничего не сказав, к кухне. Меринку не досталось ни царапины, зато оглоблю расщепило вдоль и хомут порвало. Патрона перенесли к землянке оружейников на куске брезента. Всю дорогу он молчал, только дышал часто.
Врача позвали, но он посмотрел от двери и сказал, что он не ветеринар. Взялась Клава.
Задняя левая лапа была перебита выше сустава. Клава состригла ножницами шерсть, промыла и плеснула сверху спирту из фляги.
‐ Держите его. Не за шею. За плечи, вот тут.
Держали втроём и всё равно не удержали. На третьем стежке пес рванул так, что Аркаша упустил его. Потом схватились вчетвером. Один раз Патрон обернулся и посмотрел на Клаву снизу вверх до того жалостливо, что она замерла на секунду.
Шила она быстро и всё это время рассказывала про соседа из Урюпинска, который держал голубей. Я эту историю слышал третий раз и понял, что ей просто важно не молчать в такой момент.
Кость она состыковала кое-как и предупредила, что срастётся, но не факт, что ровно. Шину сделал Пахомыч, из распаренной и подогнутой фанеры от ящика и соорудил прокладку из ветоши.
К ночи Патрон стал подтягивать шов зубами.
‐ Разлижет, — я поглядел на это дело. — Откроет рану за ночь, и всё сначала. Ему бы воротник.
‐ Чего?
‐ Воротник. Кружок вырезать, посерединке дырку под шею, один сектор убрать и свернуть конусом. Чтоб морда до задней лапы не доставала.
Пахомыч выслушал, повернул ко мне здоровое ухо и потребовал повторить про сектор. Кружок вырезали из фанерной боковины, обшили по краю тряпкой, чтоб не тёрло, и надели ему на шею. Патрон в нём стал похож на граммофон. Попытался лечь, стукнулся краем о землю и устроился всё-таки, задрав морду.
Воронки на полосе засыпали в ту же ночь. Носили землю в мешках и в чехлах, трамбовали чурбаками, поливали и трамбовали снова, а воду таскали вёдрами от ерика: водовозку разбило в первую же минуту. Аркаша носил наравне со всеми, и часа в два ночи, ставя мешок, спросил у меня, будут ли теперь так каждый день.
‐ Спойлер: будут.
‐ Чего?
‐ Оговорился. Неси давай.
Аркаша постоял, повторил незнакомое слово вполголоса и понёс мешок дальше. Недели через две я слышал, как Пахомыч объясняет новому мотористу, что спойлер — это такая штука на прицепе, тормозная, что видел он её на автобазе в тридцать восьмом и что называется она так потому, что портит разгон. Моторист поверил.
Шестнадцатую Кондрат нарисовал в тот же вечер, молча, никого не спрашивая. Спорить было не о чем: упал он в двух километрах, на виду у всего поля. Назавтра туда съездили из БАО и привезли кусок обшивки с номером.
Двадцать шестого нас подняли в четыре.
‐ Семнадцать машин, исправных десять, — Батя постучал ногтем по фанерке. — Наши с утра пошли на Киевское и Молдаванское. Полку задача — прикрытие войск. Ходим восьмёрками, пока не выбьют. Когда выбьют, будем ходить шестёрками.
В то утро я решил, что вот оно. Логика была простая: раз наши пошли, значит, прорвут. Я назначил себе срок — неделя, край десять дней — и первые двое суток ждал, когда в сводке появится слово «прорвана».
Не дождался. Вклинились на пару километров, а дальше всё встало, и небо над этими двумя километрами сделалось таким, каким я его не видел даже над Мысхако. Двадцать шестого мы отработали четыре вылета, и в первом же я насчитал в одном куске неба больше сорока машин.
Двадцать седьмого и двадцать восьмого — по три и по четыре вылета. Спали урывками у капониров, подстелив чехол. Есть я приучился в перерыве между заправкой и построением, стоя. И однажды заснул с миской в руках — Артём её у меня забрал, а я этого не почувствовал.
Двадцать седьмого в третьей эскадрилье не стало лётчика, которого я знал только по голосу: он всегда начинал доклад с «значит, так». Что с ним случилось, не видел никто. Барабашу осколком разнесло приборную доску — половину циферблатов вынесло вместе со стеклом. Домой он шёл по солнцу и по часам на руке, высоту прикидывал на глаз и сел лучше, чем ожидалось.
Голубая линия к тридцатому стояла там же, где двадцать шестого.
Патрон к концу месяца начал вставать. Первые дни он лежал у землянки оружейников и позволял себя кормить. Делали это все подряд, так что Клава повесила на стенку фанерку и велела отмечать чёрточкой, кто когда давал. Пёс за три дня разъелся так, что она грозилась снять его с довольствия.
Ходил он на трёх лапах, четвёртую держал на весу, и на поворотах его заносило. К гильзам он вернулся почти сразу: приволок первую двадцать девятого, положил на своё место и лёг рядом.
Спиридоныч штаны зашил сам, крупными стежками, и заплату посадил такую, что издалека видно. На вопросы про Патрона он отвечал, что пес дурной и что не зря он его гоняет с октября. А к ужину теперь ставил у телеги отдельную миску.
Тридцать первого вечером я сидел у капонира и разминал шею. За четыре вылета насмотрелся вправо-назад столько, что влево она поворачивалась через раз. Пётр устроился рядом на втором ящике со своим листком, подложив планшет.
Писал он долго. Я покосился и увидел, что он рисует собаку в конусе на трёх лапах и снизу что-то мелко подписывает.
‐ Ей понравится, — сказал он, не поднимая головы.