Шестого нас продержали в готовности до полудня, а подняли, когда над лиманами уже дрожало марево.
Немцы в тот день были южнее, на нас не выходили, и оба вылета кончились ничем. Во втором я несколько минут тянулся за парой «худых», уходивших со снижением на юго-запад, и не достал. Они шли на полном газу и знали места, а для меня это была чужая территория. В какой-то момент понял, что считаю не расстояние до них, а остаток горючего. Артём сзади молчал. Когда я отвернул, он доложил, что справа внизу горит скирда. Она продолжала гореть и на обратном пути. Больше в тот день ничего примечательного не было.
Седьмого не вернулся Ткачук из третьей эскадрильи. Его никто не видел падающим, и в эфире он ничего не сообщил. Я и не знал его особо. Но вспомнилось, как мы играли вместе в домино. Он был левшой и ставил плашки медленно и осторожно, будто это петарды. Мы еще посмеивались над ним, а теперь вот так.
В ночь на восьмое ветер подул с моря, и к утру небо сплошь затянуло тучами. Пошёл мелкий дождь, который, казалось, готов идти дни напролет. Взлетная полоса за полдня стала почти непригодной. Взлететь мы, наверное, ещё смогли бы, а вот сесть — вряд ли. Батя сначала перевёл полк в готовность номер два, а потом отпустил всех, кроме дежурного звена.
Механики обрадовались больше нашего. Кондрат с утра разложил на брезенте под плоскостью инструмент и полез в мотто, чтоб перебрать как следует. Обстучал патрубки, перебрал одну за другой все двадцать восемь свечей, разглядывая каждую на просвет. Я был при нем и подавал ключи, вспоминая, как меня впервые назначили его «помощничком». Он прервал мои размышления.
— Шестнадцатый цилиндр коптит, — объявил он куда-то в мотор. — Свечу-то я поменяю. Но виновата явно не она.
— А что тогда?
— Завод. — Буркнул он.
И я не решился расспрашивать дальше.
К обеду он вытащил ещё и фильтр, показал мне на ладони бурую кашу, которую из него выгреб, и сообщил, что если так пойдёт, к июлю будем масло цедить через портянку.
Спали в тот день много. Я лёг после обеда, думая отдохнуть полчаса, но открыл глаза только в шестом часу от того, что снаружи что-то дзынькнуло.
Девятое мая сорок третьего года было воскресеньем и ничем от субботы не отличалось. Я увидел, как Гуреев сменил листок на своём фанерном календаре, и замер с кружкой в руке, глядя в стену. Ровно два года ещё. Сколько еще всего должно случиться? Кто из наших встретит тот день? Я мотнул головой, резко выдохнул, допил и пошёл к машине.
Пополнение привезли в тот же день.
Сначала пришли машины — четыре Ла-5Ф, перегнанные с востока. Первая из них села так аккуратно, что залюбуешься. Перегонщики были усталые и угрюмые. Они отказались от всего, кроме чая и пары сухарей. Дождались попутку и уехали. Следом полуторка привезла пятерых лётчиков и мешок с почтой, до которой в этот день у Гуреева руки не дошли.
Новеньких выстроили у штабной землянки, и Батя обошёл их не спеша, вглядываясь в лица. У каждого он спрашивал одно и то же и ответы выслушивал, не меняясь в лице.
— Ну, сколько налетали?
— Сто восемнадцать часов, товарищ капитан.
— А на Ла-5?
— Двадцать два.
Четвёртым слева стоял сержант Зимин. Его округлые уши торчали из-под пилотки, шея была непропорционально длинная, а глаза все время бегали, не останавливаясь ни на чем дольше полсекунды. Пока Батя разговаривал с крайним, Зимин успел рассмотреть капониры, дежурное звено, Патрона, пришедшего поглядеть на новеньких, и меня. Вот тут он застрял. Смотрел без тени смущения, приоткрыв рот. Артём подошёл к нему тихонько сзади и коротко шепнул что-то. Парнишка моргнул и уставился в землю.
Вечером я нашёл их обоих у входа в землянку. Артём объяснял, где брать воду, и как тут все устроено.
— А ты сам-то откуда, Зимин?
— Из Горького, товарищ лейтенант. Сормово. У нас там завод, отец на нём с двадцать шестого, и я после семилетки тоже пошел в инструментальный цех.
Из вещмешка у него торчал уголок чего-то плоского, завернутого в тряпицу. Он поймал мой взгляд и вытащил.
Губная гармошка была немецкая, довоенная, с потёртой пластинкой на боку. Досталась она ему от дядьки, который в тридцать восьмом ездил с заводскими в Москву на выставку и там её выменял.
— Играть-то умеешь?
Он вместо ответа дунул, и над стоянкой разнеслась бодрая звонкая мелодия. Из-за капонира высунулся Лукин. За всю зиму он брался за свою гармонь, кажется, всего раз. А тут подошёл, послушал, наклонив голову, и ушёл, ничего не сказав. Вернулся через пять минут с гармонью в руках. Они вели какой-то молчаливый диалог, поглядывая друг на друга, время от времени кивая и поднимая брови. Зимин начинал, Лукин подхватывал.
К темноте у землянки сидело человек двадцать. Играли сперва задорно, ритмично. И Гаврилов не выдержал и попробовал отбить чечётку в сапогах по глине, вышло так себе, но хлопали ему от души.
Потом Лукин без всякого перехода взял «Вечер на рейде». Её к тому времени знали все, а на Кубани особенно, потому что море тут было под боком. Пели негромко. Зимин вёл тонко и чисто, и на второй строфе всем стало ясно, что у парня настоящий талант.
Когда допели, посидели молча, и Лукин стал перебирать что-то своё, вполголоса. Артём подсел ближе.
— Товарищ лейтенант. А вам ведь в госпитале орден вручали?
— Так точно.
— А как это было? Строй хоть был?
— Ага, скажешь тоже. — Мне отчаянно захотелось чем-то занять руки. — Палата на двенадцать коек, вот что было. Между обходом и обедом пришёл дядька из райвоенкомата.
Зимин придвинулся с другой стороны и забыл про гармошку.
— Достал ведомость на трёх листах, книжку с пустыми графами и коробочку. У него по госпиталю семь человек было, я четвёртый. Он прочел с листа и дал расписаться.
— А дальше?
— Ну что еще? Книжку заполнил. Написал в графе «мл. лейтенант», я говорю, что уже не младший. Он глянул на выписку и ответил, что в части поправят.
Артём ждал продолжения.
— На этом все.
— А ребята в палате что? — он стал вдруг очень серьезным, будто вел допрос.
— Коробочка по рукам пошла. Сосед напомнил, что носится справа. Да и все.
Сам я вспомнил про Ерёму, как его матери в Сызрань уже пришла бумага как его не стало тогда на полуслове.
— Товарищ лейтенант, а вы почему не носите? — Зимин казалось был искренне удивлен.
— Так надеваю на построения.
А он посмотрел на меня так, будто я сморозил глупость.
— Ты пойми, Аркадий, — сказал я со вздохом. — Награда — вещь хорошая, не спорю. Только не так уж это и важно.
— Почему это?
— Потому что кончится всё это — и таких железок будет, знаешь, сколько⁉ — я в раздращении шоркнул ногой по земле. — И никто не будет меряться, у кого больше. Важно будет одно: что дошли и что все вместе победили. А это будет, Аркадий, тут даже гадать нечего.
Он подумал и кивнул. Лукин растянул мех, и разговор на этом кончился.
Десятого нам выверяли оружие.
Пушки у «Ласточки» за апрель растряслись будь здоров. Машину загнали хвостом на козлы, вывели в линию полёта и подняли щит в отдалении — фанерный лист, разграфлённый углём в клетку, с точкой прицела посередине и двумя крестами по бокам — под правую и под левую. Клава командовала этим делом сама.
— Хвост выше. Ещё. Стой.
Затворы сняли, и в стволы вставили трубки. Я по очереди приникал к окуляру, ловил на щите крест и говорил, куда ушло от точки попадания, а Клава подкручивала внизу.
— Правая вниз-влево.
— Насколько?
— Да я почём знаю! Клетки на полторы.
— «На полторы». Тоже мне летчик. Считай точно, я тебе не гадалка.
Возились до обеда. Зимин крутился рядом, лез подавать ключи, был два раза послан подальше, а на третий пригодился. Колья в раскисшей после дождя глине держали плохо, щит повело, и его гоняли то подбить, то подложить камень под подпорку. За полдня он сбегал туда раз восемь и возвращался жутко довольный собой. К вечеру Клава дала по три патрона из каждой в отвал за капониром.
— А по щиту чего не бьёшь?
— Ага, чтоб от него труха одна осталась. Мне теперь подачу ленты надо проверить, а не дырок наделать.
В итоге она объявила, что теперь всё сойдётся, а если нет, то виноват будет не ствол.
— А кто?
— Меченый, вот ты сейчас договоришься.
Утром одиннадцатого нас собрали в третьей эскадрилье. На нарах лежала карта, а поверх неё две фотографии, ещё влажные, снятые накануне с большой высоты. Разведчик прошёл над плавнями западнее Варениковской и привёз снимок площадки, о которой до этого мы не знали.
— Двадцать одна машина, исправных семнадцать, — Батя постучал ногтем по фанерке с очерёдностью. — Работаем по площадке. Восьмёркой.
Заболотный склонился над снимками, поводил над ними пальцем, не касаясь, и стал считать вслух. Несколько раз сам себя поправил и решил, что четыре штуки в северном углу — макеты, потому что стоят слишком ровно и без следов от колёс.
— Сколько остаётся? Тринадцать остаётся.
Задачу расписали коротко. Мы четвёркой идём низом: Голубь с Плужниковым, я с Артёмом. Кузьмин с тремя — выше на две тысячи и вниз не лезет, пока не позовут. Третья эскадрилья одновременно работает по зенитным точкам, её шестёрка идёт с востока, наша четвёрка — с севера, через плавни. Заход делаем один. Второй только по команде Голубя. Батя повторил это дважды, пристально глядя на меня.
Я был уверен, что площадка окажется полупустой. Думал, что к маю немцы с Кубани почти всё стянули в Крым, и что мы придём и сожжём десяток развалин.
Раз предстояло идти низом, ясно, что карту по пути не посмотришь — на пятидесяти метрах глаза от земли не отведёшь. Плавни на снимке выглядели так, что запоминать там было нечего: камыш, вода, опять камыш. Значит, весь маршрут надо было держать в голове, и не мне одному. Если Артёма оттеснят или мне придётся отвернуть, домой он пойдет сам.
Вечером я загнал его за капонир и заставил закрыть глаза.
— Идём от поворота реки. Дальше что будет?
— Дальше… лиман. Длинный такой.
— Таких там три. Запомни, идём вдоль второго, потом вправо на дорогу и дальше по ней.
Он прогнал маршрут четыре раза, злился, на третьем сбился, на четвёртом прошёл чисто. Когда мы выходили, у капонира оказался Пахомыч с ведром и смотрел на нас с интересом.
— Неужто молитесь там напару?
— Заучиваем вообще-то.
— Дело хорошее, — согласился он, кивая с важным видом и поджав губы. — У нас на автобазе так шофёров гоняли.
Двенадцатого подняли в четыре.
Над плавнями стоял туман, и мы шли под ним на пятидесяти метрах, а местами и ниже. Внизу тянулся серо-жёлтый камыш без единого просвета, и от скорости он превращался в мутную полосу, по которой невозможно ничего засечь. Я держался за поворотом реки, считал ориентиры и второй раз за утро помянул добрым словом того, кто придумал компас.
Второй лиман. Дорога. Там минуту с небольшим. Площадка выскочила справа, как и должна была. Она была не полупустой. Два ряда «худых» вдоль южной кромки, под сетями что-то большое, бензозаправщик посреди поля, и в дальнем конце уже разбегался один, задрав хвост.
— Работаем, — Голубь даже не повысил голоса.
Разошлись веером на подходе. Я взял правый ряд. С пятидесяти метров по стоянке промахнуться нельзя, но и выбирать цель некогда, просто ведёшь трассу вдоль ряда, и она сама находит мишень. Обе пушки колотили так, что машину трясло. Немецкие плоскости рвались в клочья, брызгало в стороны стекло, потом слева от меня поднялось пламя. Это Артём достал заправщик.
По курсу пошли обваловки, я прошел над ними и полез вверх с разворотом. Зенитки проснулись уже на третьей секунде, и воздух над площадкой превратился в убийственную сеть. Мелкокалиберная бьёт короткими, и на бреющем ты её не слышишь. Просто видишь, как перед тобой возникает и уходит назад цепочка вспышек, и всё, что можно сделать, это идти прямо.
— Артем, ты где?
— Справа сзади. Целый.
Голубь все-таки развернул нас на второй заход. По уму не надо было этого делать: зенитчики работали во всю, а мы уже потеряли скорость и эффект внезапности. Но на поле разбегались ещё двое, и Голубь решил.
В этот раз меня достали. Хлопнуло где-то за спиной, машину повело влево, и запахло не ожидаемой гарью, а нагретым маслом. Я ногой выровнял и прошёл над стоянкой, полосуя всё подряд. Внизу горели уже четыре или пять костров, из них два с чёрным дымом. В этом дыму на середине поля стоял на брюхе тот, что разбегался первым. Вот так-то, гад.
Второй всё-таки взлетел. Я увидел его, когда уходил на север. Он оторвался, шёл над самым камышом, убирая ноги, и заваливался в разворот, чтобы не подставить брюхо. Скорости у него не было никакой. А у меня — двести восемьдесят и превышение метров восемьдесят.
Я довернул и всадил ему в мотор с сорока метров. Он даже не загорелся. Просто перестал лететь, клюнул, задел плоскостью камыш, и топливные баки наконец взорвались.
— Соколов, домой, — сказал Голубь в эфир, и голос его казался не таким сухим как обычно.
Домой шли на бреющем, врассыпную, собираясь уже над своей территорией. Кузьмин сверху доложил, что за нами никто не идёт. Давление масла поползло вниз ещё над плавнями. Я убрал наддув до самого малого, на каком она тянула, и последние километры слушал мотор, как не слушал никогда. Пока он шёл ровно, только грелся. Куда садиться, если застучит, я присматривал заранее — внизу шли поля, и одно из них было приличное.
Дотянул таки. Руки затряслись уже на земле, когда я отстегнул ремни и вылез из кабины. Такое бывает, и всегда когда дело уже сделано. Когда-то тряска выбивала из колеи, но сейчас я знал, что это нормально. Надо лишь посидеть на плоскости, подождать, пока пройдёт и подумать о чем-нибудь постороннем. Первая мысль была, что с утра ничего не ел.
Из шестёрки третьей эскадрильи не вернулись двое. Один сел на брюхо у своих, за Крымской, и к вечеру о нём сообщили. Второй — нет.
Барабашу перебило стопор хвостового колеса, на пробеге его развернуло поперёк полосы, но машину он не поломал.
Кондрат встретил меня у капонира и первым делом полез под фюзеляж к маслорадиатору. Ему разворотило осколком угол, и всё это время я летел, потихоньку выливая масло на землю. Кондрат вылез, вытер руки и посмотрел на меня как будто я с того света явился.
— Сухой, командир. Вон, на щупе одна плёнка. Ещё бы километров десять — и вставать тебе где-нибудь в поле.
— Да я считал.
— Ты считал. — Он поднял с земли ветошь. — А оно, видишь, вытекало.
Артём привёз одиннадцать пробоин, девять из них — мелочевка, которая прошлась по хвосту. Он ходил вокруг машины гордый, как именинник. Заправщик за ним записали отдельной строкой, и Гуреев к вечеру уже вывесил про это боевой листок.
Ужинали затемно. Спиридоныч налил по второму черпаку всем без разговоров, а когда Гаврилов сунулся за третьим, стукнул по краю котла так, что все вокруг вздрогнули.
Зимина в тот день на вылет не поставили, и он весь вечер ходил с таким лицом, ему вообще запретили летать. Гармошку он вытащил, только когда совсем стемнело, сел за землянкой один и стал играть тихо, вполголоса, если так можно сказать про гармошку. Играл он то же, что и в первый свой вечер. Я понял, что не стоит лезть к нему с поучениями, и пошел к себе.
В землянке лежал, слушал, и думал про Ткачука и про того, второго, о котором к вечеру так ничего и не сообщили. За то, что в сводке напишут одной строкой про уничтоженные на аэродроме самолёты противника, заплатили сегодня двое, и завтра будет ещё, и ещё. Так до той самой даты, знание которой мне тут ничем не поможет.
Подъём назавтра был в половине пятого.