Двадцать третьего января Батя вызвал меня одного и держал у себя минут двадцать. Разговор был не про то, как летать. Он спрашивал, кого я возьму шестым, кого поставлю в верхнюю пару и что буду делать, если у кого-то на маршруте откажет мотор.
‐ Поведёшь группу. Не пару. Привыкай.
Полк к тому времени перебрался восточнее, на площадку у большого разбитого имения, где уцелели каменные подвалы и половина конюшни. Полоса тут лежала на песчаном взгорке и держала лучше прежней. Это оказалось единственным её достоинством.
Обживались мы там неделю. В подвалах было сухо и холодно, как в погребе, и Пахомыч первым делом заявил, что жить в камне зимой хуже, чем в земле, потому что камень тепла не держит, а вытягивает. Печки перетащили туда же, вывели трубы в отдушины, и через три дня в подвалах можно было спать без шинели.
Хуже было с водой. Колодец у имения немцы завалили, и водовозка ходила к речке за взгорок, четыре раза в день. Мороки с этим хватало: дорогу разбили за неделю, прорубь за ночь затягивало, и шофёр каждый раз начинал с того, что рубил лёд. Сырую врач запретил пить, так что всё шло через кухню. Спиридоныч ругался с БАО через день, потому что у него и без того на плите места нет. Однажды он достал где-то вторую бочку и стал кипятить впрок.
‐ Была ничья, — сказал он. — Теперь наша.
Первый раз я повёл группу двадцать шестого на прикрытие войск, и всё прошло так буднично, что вечером я даже усомнился, была ли разница. Она обнаружилась на третьи сутки, когда «Берёза» дважды вызвала первого, а я промолчал, не привык еще.
Двадцать восьмого замкнули кольцо. Ковригин читал сводку у конюшни, стоя на ящике, и на слове «Звенигородка» кто-то сзади присвистнул. Названий этих никто из нас не знал, но карту у Заболотного видели все. Получалось, что кольцо небольшое и лежит от нас километрах в ста тридцати.
‐ Много их там? — спросил Гаврилов.
‐ В сводке не сказано.
‐ А по-вашему?
‐ По-моему, узнаем.
Пётр в те дни получил от Маши сразу три письма, шедших разными путями. Читал он их по порядку номеров и после третьего сидел довольный весь вечер: рапорт её всё-таки завернули, и оставалась она там же, где была.
‐ Начальство решило, — он щёлкнул костяшками. — Первый раз я этому начальству благодарен.
На полях ответного письма он в тот вечер нарисовал конюшню с проваленной крышей и подводу у входа. Артём в те же дни пришил себе с изнанки гимнастёрки под нагрудным карманом второй кармашек из шёлкового лоскута. На вопрос Гаврилова, что он туда собрался класть, ответил, ничего.
Задачу поставили тридцатого, Батя был краток как всегда. Окружённых снабжают по воздуху, площадка внутри кольца одна, ходят на неё в сумерках и в плохую погоду. Полку с завтрашнего дня работать по этим трассам.
А потом влез Заболотный со своей арифметикой.
‐ Сколько им надо в сутки? Тонн полтораста. Сколько берёт машина? Полторы, если не жадничать. Считайте сами, сколько рейсов.
Он снял очки, подышал на них и вытер подолом.
‐ А теперь считайте, сколько из них должны пройти мимо нас.
Батя дослушал и не перебил, из чего все поняли, что цифры он знал заранее.
Первый вылет по новой задаче я сделал первого февраля и никого не нашёл. Погода была такая, что смотреть особенно было не на что: кромка на четырёхстах, под ней дымка, земля видна пятнами. Мы отходили сорок минут по своему квадрату, дважды прошли вдоль предполагаемого маршрута, ничего не увидели и вернулись.
Пустой вылет дело обычное. Непривычным оказалось другое: за эти сорок минут я наговорил в эфир больше, чем за предыдущий месяц. Держи интервал. Не отставай. Второй, довернуть влево. Тюрин, где ты. К посадке я хрипел, а к вечеру у меня сел голос, и Спиридоныч, ничего не спрашивая, налил мне отдельно чего-то горячего с малиной.
Голубь на разборе ничего не сказал. Уже потом у капонира он прошёл мимо и остановился.
‐ Ты им объясняешь. Не надо так.
‐ А как?
‐ Скажи коротко по делу и молчи. Они не глухие, а пугливые. Когда ты в эфире всё время, думают, что ты нервничаешь.
Он пошёл дальше, потом обернулся и добавил, что это не упрёк, а то, что ему в своё время сказали точно так же.
Аркаша в те же дни возился со своим Тюриным.Тюрин был из третьей эскадрильи, попал в полк осенью, летал ровно и молча. Главная его особенность — он всё делал на полсекунды позже, чем нужно. Аркаша гонял его по земле: ставил два ящика, обозначая пару, и заставлял ходить вокруг, показывая, где тот должен быть на развороте. Со стороны это выглядело глупо. Кузьмин из-за угла конюшни наблюдал за этим с ухмылкой, а потом бросил Аркаше, что тот всё делает правильно и пусть не обращает внимания.
Второго февраля на разборе Заболотный показывал по карте, откуда они заходят, и говорил, что немцу тяжело: аэродромов подходящих мало, погода общая на всех, а возить надо каждый день без пропусков.
‐ У них логистика сыпется, — согласился я.
В землянке стало тихо. Батя поднял голову.
‐ Что у них сыпется?
‐ Подвоз. Снабжение. Оговорился.
Заболотный посмотрел на меня поверх очков и сказал, что слово, надо полагать, из новых, и что за бумагами он последний год не поспевает. На том и разошлись.
Шестого я завёл привычку, от которой потом уже не отказывался: перед вылетом собирал всех у своей плоскости и минуты три говорил, что делаем. Не как сражаться, а кто где идёт, за кем смотрит и что каждый делает, если меня не будет слышно.
Первые два раза это выглядело неловко: стояли, переминались, Кузьмин смотрел в сторону с выражением человека, который в полку с самого начала и слушает мальчишку. На третий раз он сам подошёл первым и встал ближе всех.
Восьмого мы их нашли. Шестёрку я собрал ту же: мы с Артёмом впереди, Аркаша с Тюриным справа сзади, Кузьмин с Лапшиным выше на четыреста. Взлетели в половине четвёртого, когда до темноты оставалось часа полтора, и пошли на юго-восток под кромкой.
‐ Кама-первый, я Берёза. В вашем квадрате прошли двое. Идут низко, курс сто десять.
‐ Понял, первый.
На этот раз я отозвался сразу. Мы срезали угол и вышли на них через семь минут. Их было пять. Шли они в размытом строю метрах на двухстах, крупные, двухмоторные, с застеклёнными носами. Не транспортные: под фюзеляжем у каждого висело по паре длинных обтекаемых контейнеров на бомбодержателях, и сбрасывать они их собирались, судя по всему, на парашютах, не садясь.
Я поймал себя на том, что уже долго молчу.
‐ Кама, вижу пятерых, слева ниже. Прикрытие пара сверху. Третий, свяжите верхних. Мы вниз.
Кузьмин ответил одним словом, и его пара пошла вверх. Дальше я сделал единственное, что мог придумать: развернул нас в сторону и прошёл выше них, не атакуя, чтобы зайти с носа. Заходить сзади на такую машину значит лезть под три ствола сразу. Спереди у неё один, и на встречных курсах он тебя вести не успевает.
‐ Второй, за мной. Зимин, Тюрин, пропустите нас и бейте задних.
Первый заход я сделал в лоб и чуть сверху. Всё сложилось быстрее, чем я успел испугаться. Он рос в прицеле рывками, я взял упреждение по кольцу, дал длинную с двухсот и увидел, как от левого мотора потянулась чернота. Мы разошлись так близко, что я в подробностях рассмотрел его остекление и человека за ним. Он не загорелся. Просто стал терять высоту, снижаясь ровно и без крена, и через полминуты плюхнулся на поле, снеся ящики под брюхом.
Второго взял Артём снизу сбоку длинной очередью по правой плоскости. Тот загорелся сразу от мотора до хвоста и пошёл вниз плоско, не разваливаясь. Артём в эфире не издал ни звука, и это было для него ново.
Я развернулся на второй заход и увидел, что строй у них рассыпался окончательно: двое отвернули на юг, один полез было вверх, к облакам, и передумал, потому что до них было далеко.
Аркаша с Тюриным зашли на задних, и тут Тюрин потерял голову. Задний бомбардировщик отвернул вправо и пошёл вниз, к самой земле, и Тюрин рванул за ним. Он поймал момент, у него получалось, гнал того над полем, и он уходил от нас всё дальше. А истребители у нас над головой всё ещё крутились с Кузьминым.
‐ Тюрин, назад.
Тишина.
‐ Тюрин, я первый. Назад. Он не твой.
Он вернулся. Не сразу, секунд через двадцать, и эти мгновения я запомнил лучше, чем оба захода. Оставшиеся двое ушли в дымку на юго-восток, и я не стал за ними гнаться. Кузьмин связал верхних намертво: ни один из пары к нам так и не пробился, и когда мы собрались, обе стороны разошлись без результата, что в тот день меня устраивало.
Домой шли шестёркой, и это было главное. А потом отказал компас, начал врать. Картушка стояла как приклеенная, потом дёргалась и вставала опять. Я минуты три не понимал, что происходит, потому что привыкаешь верить прибору. Густой снег пошёл минут через десять.
‐ Кама, я первый. Компас встал. Идём по времени.
Считать пришлось вслух, и хорошо, что рядом был Артём, который слышал и мог поправить. Другого способа не было: держишься за то, что помнишь, и меряешь дорогу часами, а куда тебя при этом сносит, узнаёшь только на месте.
Землю я видел кусками: то дорога, то посадка, то белое поле. Полтора часа, которые были у нас до темноты, кончились ещё в бою. Вывела нас насыпь. Одноколейка с разбитой водокачкой на повороте лежала от нас в шестнадцати километрах, и её мы за январь выучили лучше собственной полосы, потому что ходили вдоль неё каждый раз. Я довернул на водокачку, а от неё пошёл по насыпи, и она вывела куда надо.
Сели в темноте по одному с большими интервалами. Последним заходил Тюрин: с первого раза промазал и ушёл на второй круг, и эти три минуты все стояли на полосе и молчали.
Потом он долго стоял у своей машины и ни с кем не разговаривал. На разборе я про него не заикнулся. Сказал Аркаша, коротко и сам, не дожидаясь вопроса: что виноват он, а не сержант, потому что не проговорил заранее. Батя выслушал и распорядился, чтобы на завтра пара шла в том же составе.
С Тюриным я поговорил на другое утро у машины, и разговор вышел короткий. Я спросил, что он видел, когда пошёл за тем бомбардировщиком. Он ответил, что видел противника. Я уточнил, что кроме него, он подумал и честно ответил, что ничего.
‐ Вот и всё, что я хотел узнать.
Он ждал разноса и не дождался, и от этого, по-моему, ему было хуже. Аркаша потом доложил, что тот полночи не спал. Я ответил, что это его дело, а не моё, и что учить сержанта будет он, а не я.
Тот, которого я посадил на поле, упал в двадцати километрах на нашей стороне, и на другой день туда поехали. Ездили Заболотный с двумя мотористами, Ковригин по своей надобности, и я напросился.
Тряслись полтора часа на полуторке, и последние два километра шли пешком, потому что дальше проехать было нереально. Дорогу показывал мальчишка лет двенадцати из ближнего села.
Машина лежала на брюхе посреди чёрного мокрого поля, целая на вид, только со свёрнутым винтом и вспоротым брюхом. Экипаж взяли ещё вечером. Внутри пахло горелым и бензином, всё было выворочено пехотой, и по полю вокруг валялось то, что из неё вытряхнули.
Ящики под брюхом лопнули при ударе. В одном были патроны, в другом что-то в промасленной бумаге, а третий, самый лёгкий, оказался почтой.
Мешки лежали в грязи, часть разорвало. Письма были повсюду: белые, серые, синеватые, некоторые в вощёной бумаге, ветер гонял их по полю.
Заболотный обошёл машину кругом, залез внутрь, вылез и стал диктовать мотористу, что снять. Снимали приборы, генератор и часы с доски. Их Заболотный забрал себе лично, объявив, что они пойдут в мастерскую.
Ковригин стоял и смотрел на поле. Потом нагнулся, поднял одно письмо, повертел его в руках, отвёл на вытянутую руку, ничего не разобрал и положил обратно в грязь лицевой стороной вверх.
‐ Поехали, — велел он через минуту.
В машине по дороге назад он молчал, а на нашем поле, не заходя к себе, пошёл сразу в землянку и до вечера писал.
С десятого числа немец полез выручать своих снаружи. Полторы недели мы работали по четыре вылета, иногда по пять, и всё в дрянную погоду, между снежными зарядами. Немецкие танки шли навстречу котлу, наши двигались им наперерез, а над всем этим стояла февральская муть, в которой видишь лишь на два километра.
Тринадцатого нас подняли на прикрытие войск в такую погоду, что взлетать пришлось по одному с интервалом и собираться уже над облаками, куда мы выскочили как из воды. Наверху было солнце, ослепительное и совершенно ненужное, а внизу лежала белая вата без единого разрыва. Мы висели над ней сорок минут, слушая, как под нами кто-то кого-то просит помочь и не может объяснить, где он.
Пробиться вниз мы не могли: под облаками, по докладам, было двести метров и снег. Так и вернулись. Это оказалось хуже пустого вылета, потому что в пустом ты хотя бы никого не слышишь.
Спали урывками. Голос у меня сел окончательно, и Клава принесла завёрнутый в тряпочку кусок какого-то жуткого варева из мёда и лука, велела рассасывать. Пришла проверять на другой день.
‐ Меченый, ну как ты?
‐ Рассасывал, но пока ничего не изменилось.
‐ Врёшь. У тебя оно как лежало, так и лежит. — Она посмотрела на тряпочку, потом на меня. — Ты в эфире орёшь, а горло у тебя одно. Не дури.
С двенадцатого им стало некуда садиться. Площадку внутри кольца немцы потеряли, и груз начали кидать на парашютах. Сбрасывали ночью и в непогоду приблизительно. Из-за этого контейнеры находили где угодно, включая места, до которых окружённым было далеко. Один упал в километре от нашей полосы у канавы, его приволокли на подводе.
Разбирали всем полком. Внутри был бензин в плоских банках, консервы, галеты, что-то в тюбиках и упаковка с медикаментами. Спиридоныч взял консервы и унёс, ни с кем не советуясь. Пахомыч отделил парашют, объявив, что шёлк в хозяйстве не пропадёт, и сдержал слово: до весны из этого шёлка вышли подшлемники половине эскадрильи.
‐ Стропы отдельно смотай, — командовал он мотористу. — Стропа хорошая.
Ковригин потребовал составить опись и передать по команде. Опись составили, но парашют в неё не попал. Патрон в тот день утащил у Пахомыча моток строп и уволок его к землянке оружейников на свой склад. Стропу нашли к вечеру, размотанную по всему проходу, Патрон при этом лежал в середине и на людей смотрел с удовлетворением. Пахомыч сматывал её обратно двадцать минут и всё это время объяснял псу, что у того нет ни стыда, ни понимания, что такое тащить нельзя.
Семнадцатого началась метель. Она пошла с вечера шестнадцатого и к утру закрыла всё. Мы не летали ни в тот день, ни на следующий; полоса не просматривалась на треть длины, и стоять на ней было бесполезно. Именно в эту ночь окружённые пошли на прорыв.
Мы узнали обо всём только к вечеру и по кускам: сначала от связистов, потом от Ковригина, потом от шофёра, который ездил в дивизию и вернулся под утро. Вышли не все. Шли колонной и попали под танки на открытом месте у оврагов. Снег был такой, что ни свои, ни чужие ничего не видели дальше десяти шагов.
Восемнадцатого распогодилось, и мы прошли над тем местом. С четырёхсот метров было видно достаточно. Мы прошли один раз, и Батя, ведший в тот вылет группу сам, второго захода делать не стал.
Кондрат за эти три недели похудел заметнее, чем я. Он спал у машины, в яме под чехлом, потому что от подвалов до стоянки было идти двадцать минут по грязи, а поднимали нас в четыре.
‐ Ты не смотри, — сказал он. — Я летом отосплюсь.
Летом он собирался отсыпаться второй год подряд.
К двадцатому всё кончилось. Немцы перестали летать в ту сторону. Работы стало меньше, погода испортилась опять, и полк на несколько дней осел на земле. Пахомыч в один из этих дней объяснял мотористу, почему у соседей вечно чего-то не хватает.
‐ У них логистика хромает. Это когда подвоз есть, а порядка в нём нет.
Моторист покивал.
Я в тот вечер сидел у печки и считал по своей книжке, сколько за февраль вышло вылетов, и получалось сорок один. Я дважды сбился, потому что в конце месяца записывал уже не каждый день.
Ковригин зашёл ко мне с папкой и потребовал доложить по своей форме: отправил ли я за месяц те два письма, о которых договаривались в ноябре. Я отправил одно. Он записал, поставил число и спросил, почему второе не ушло.
‐ Времени не было.
‐ Его у тебя и в марте не будет.
Он закрыл папку, завязал тесёмки и ушёл. Второе письмо я написал в ту же ночь.