― Лещ ― рыба осторожная. ― С такими словами Семен Ильич вступил на кладбище через дыру в заборе со стороны ул. Бестужевской. ― Очень осторожная рыба, ― пояснил он, проходя мимо могилы Морковиных. ― Не нам чета. И если ты его, положим, вытащил и бросил в лодку, а он у тебя бьется на дне, как успенский колокол, то все, можешь идти домой, конфеты там ешь, вообще что у тебя есть в доме, потому что больше не поймаешь ничего, он тебе всех распугал. Но я не ловлю с лодки. Не привык. Мне с берега приятнее.
Дятел тихо глядел на него из потаенного дупла.
― А тут, ― продолжал Семен Ильич, входя в свою аллейку; шаг его замедлился, кругом сияла пугливая зелень, ― пошел с Николаем, он у нас на тракторе; и вот мы устроились, сидим на соседних мысках, и я вижу, что он возится, извозился весь. То удилище в воду уронит, то ведро перевернет. ― Ты, говорит, прикармливал? ― Прикармливал, говорю. ― А ты не перекормил? ― Нет, не перекормил; сиди тихо.
Он осторожно раздвинул ветви боярышника и склонился над следующим надгробием.
― Тогда он затеялся костер разводить; на костер, говорит, такая пропасть леща поднимется, что успевай только лукошко подставлять; это уж проверено. Насилу я его угомонил. Господи, говорю, что тебе неймется? Ты на природу пришел, сиди на ней спокойно. А он: я, говорит, потому нервный, что вчера вечером комодик собирал, от отечественного производителя. Собрал, говорю? ― Собрал. ― Ну так прекрасно. ― Там, говорит, лишняя стенка осталась. ― Это как, говорю? Ведь ты же его собрал? ― Собрал, в лучшем виде. ― Но стенка осталась? ― Осталась. Я, говорит, могу, конечно, приделать ее куда-нибудь, но тогда комодик станет непроницаемым и потеряет свои полезные качества… ради которых мы, понимаешь, его брали… ― рассеянно говорил Семен Ильич, читая надгроб-ные пожелания, разглядывая фаянсовые портреты, а в иных местах и проводя по ним пальцем. ― Ну, говорю, забудь об этом на время, что ты удовольствие портишь и себе и мне. Посиди, посмотри на воду. Ты видишь, какая она простая, сколько бы под ней ни шевелилось? Бери с нее пример. Или вот лещ кладет твой поплавок, а ты представляешь, какой он там. Молодой ли он совсем и глупый, от бесшабашности на это пустился? Или взрослый, холодный, всего повидавший и уверенный, что объест твоего червя наилучшим образом и пойдет спать, а ты, дурак, даже ничего не заметишь? Или старый, которому уже и жить надоело, все время в мокром, и который глядит на твоего червя и подумывает, а не покончить ли, например, со всем этим разом?.. Очень интересно.
У одной оградки он достал из кармана блокнот и принялся писать, часто взглядывая на гробовую надпись.
― Ну так вот, ― сказал он наконец, складывая блокнот. ― Интересно ведь? Но нет, он на мои увещевания не преклоняется, только досада его разбирает. Расскажи, говорит, мне еще, что они вздыхают под водой и от этого наверху булькает. И есть такие знатоки, которые тебе посмотрят и покажут: вон там лещ. Видал я таких знатоков. ― А между тем кругом тихо, камыши еле шевелятся, тянет тонкий туман, карась ходит, белесоватый такой. Ну, я молчу, без толку унимать человека, когда он кипятится. А он между тем сам с собой разговаривает. Я, говорит, теперь не смогу пользоваться этим комодиком, как предполагалось. Он мне всю мою жизнь теперь отравит. Потому что я погляжу на него и сразу вспомню, что у него есть пятая стенка и что она неизвестно куда относится. ― Разгонишь, говорю, рыбу своим бубнежом, она уйдет совсем, вот чего ты добьешься. Там же был чертежик? ― Был, говорит, как не быть. Чертежик всегда бывает. Но у меня, говорит, плохо с чертежиками, особенно когда они подписаны на каком-то таком языке. ― Ну как, говорю, можно настолько не ориентироваться в мышлении… ― А это, говорит, кому какие способности от Бога даны. Я, говорит, живу в реальности и в ней прекрасно ориентируюсь, а эти ваши комодики с чертежиками, они, говорит, изобретены неприятными людьми, чтобы нам покою не было. ― Пойми, говорю, что твой покой не должен зависеть от того, удалось тебе из всех частей собрать одну мебель или осталось еще немножко на следующую… ― Но тут он подлещика вытянул. Вытянул, значит, подлещика, сжал его в кулаке, словно микрофон, и лает его по-матерну. Там, говорит, теперь простые полозья на роликах, а раньше были с подшипниками качения. Почему я в свои сорок лет должен привыкать к простым полозьям? И саморезы тоже ― раньше они что скрепляли, а теперь что? Этого, говорит, даже в Библии не написано, чтобы саморезы могли такое скреплять. Я говорю, он-то чем тебе виноват? А кто, говорит, мне виноват? Покажи, кто мне виноват, я ему предъявлю. А пока его нет, предъявляю кому есть. ― Вот, понимаете, приходят люди в природу со своими запросами. И тут я чувствую, чем-то с его стороны тянет. Ты, говорю, на что ловишь? ― А ты на что? ― Ну я-то на червя, потому что у здешнего леща так повелось; а вот ты на что? ― А я на хлеб, говорит. ― И чего ж ты с ним ждешь? ― Я, говорит, жду большого успеха. Есть такие способы. Я, говорит, вообще знаю одного, который на тульский пряник ловит, с выездными воротами усадьбы Ясная Поляна. Они, говорят, на эти ворота прямо из самой глубины подымаются. А я на хлеб валокордину капнул. ― Тут я просто себе не поверил. Ты, говорю, поймать леща хочешь или сердце ему успокоить? ― Ой, да что бы ты понимал. Прекрасно они на него пойдут, за уши не оттянешь. ― Я ему говорю: Николай, ты что, не понимаешь, что, приходя с такими приемами, ты не приближаешься к природе, а только от нее удаляешься?.. Но он только ругается. Ну, пусть делает как хочет, а я больше с ним не пойду, я так не приучен. Я, в конце концов, не для рыбы этим занимаюсь, а для покоя; а покой, я бы сказал, состоит в беспрепятственном повторении привычного.
Он выбрался из-под ветвей, осенявших последнюю могилу, и двинулся в сторону конторы.