К нему вернулся покой и довольство; он вновь начал декламировать стихи, кротко шутил сам с собою, а когда взглядывал по случайности на землю, то благословлял основную часть того, что там происходит. С веселым недоумением он вспоминал свои пустые муки и каждый раз поздравлял себя с тем, что умел вовремя опомниться. Приподнятое чувство сопровождало все его занятия; когда ему что-то не удавалось, например смастерить воображаемую табуретку, он не злился на нее, а просто откладывал эту работу и дожидался потребного вдохновения. В таком-то расположении духа он был и в тот прекрасный день, когда, не говоря ни слова и вообще не очень спрашивая себя, что делает, он уверенно, будто так и надо, открыл мирскую жизнь на привычной закладке и с нестерпимой отрадой погрузился в текущие вопросы палеонтологии. Больше он из них не вышел.
Дела его, по-видимому, поправлялись. Предложение отнести его к другому виду было всеми отвергнуто и забыто. Старушку Музиль зачислили в класс тарбозавров. Более того, Сидоров имел удовольствие видеть в ежегоднике «Хищные динозавры Северной Евразии» первое изображение своей внешности. Он боялся, что художник придаст ему слишком широкие бедра, однако опасения его не исполнились, все члены его были сильны и соразмерны. Как молодая самка, он был безусловным украшением «Хищных динозавров Северной Евразии».
Между тем наличный состав его, вопреки упованиям, не умножался. Однажды на соседней аллейке нашли мандибулу, приписали было ему, но потом отняли, сказали, не подходит: а почему не подходит, хорошая же мандибула. Сидорову было досадно. Конечно, ему хотелось сохранить за собой некоторую романтическую недосказанность, однако он не на шутку тревожился модным ригоризмом, внушавшим художнику изображать только то, что представлено в костях: если от динозавра уцелела одна нога, то и рисовали ногу, выставленную из-за дерева, а Сидорову такое кабаре не нравилось. Тоже и самец его не объявлялся. Обнаружились, правда, неподалеку окаменелые трехпалые следы ― кто-то торопливо там проходил, ― однако и их, кажется, в конце концов отдали старой грымзе Музиль, а Сидоров оставался в своем одиночестве, совсем не поэтическом. Это его слегка печалило.
Но много чаще он испытывал мрачное удовлетворение от мысли, что из его костей поднялся желанный мститель. Вот он, Сидоров: сдерни покров с его лица, отвори врата его взора. С легким клекотом поднимает он свою удлиненную голову над кладбищенским папоротником. Глаза его горят, чешуя отливает медью, во рту перекушенная землеройка. Он наводит ужас на свое Нечерноземье даже до Сухиничей, Калужской области, где население вечером выходит на перрон торговать мягкой игрушкой. Его брачные игры таковы, что видевший их не захочет смотреть ни на что другое. Он несет охристо-кремовые яйца с красноватой крапиной. Его силе нет равных. Что, отечественная публика? Не лучше ли было оценить Сидорова, пока он еще не стал грозой для твоих предков ― примитивных плацентарных млекопитающих? То-то же.