Вацлав сразу убежал к детям, Лева тоже не остался — его ждали мама с бабушкой.
— Волнуются, — извиняющимся тоном пояснил он.
— Вы к завтрашнему дню подготовьте частушки, — сказал им. — Или куплеты, но такие, чтобы ух.
— Сделаем, — коротко ответил Вацлав.
— Михалыч, у тебя какие планы на день? — спросил шофера, когда остановились у общежития.
— У меня один план — моя малышка, — и он погладил руль автобуса.
«Ну да, „Молния Маквин“ превыше всего», — подумал я, но все же поинтересовался:
— Зою проведать сегодня не хочешь с нами поехать?
— Не могу, надо будет тормоза проверить. Что-то не нравится мне. Привет там от меня передавайте, — попросил он.
В общежитие Зинаида Ованесовна уже приготовила обед. Стол был накрыт, перловка в мисках, хлеб в тарелке, чайник горячий. Вова сразу схватил кусок хлеба.
— Вова, руки мыть надо, — четко произнесла певица.
Вова зажал кусок в зубах, вытер руки о гимнастерку и показал ей ладони.
— Чистые! Я сегодня не замарался, — гордо сообщил он с набитым ртом.
А мне, после общения с Нагибиным, захотелось вымыть руки — как следует, с мылом, что я и сделал.
После обеда Иосиф Самуилович убежал, сказал, что скоро восьмое марта и к Зое без подарка мы не можем пойти. Вернулся где-то через час, с букетом цветов, и не абы каких, а с мимозой — большой, желтой охапкой.
— Это вам, дорогая Зинаида, — он вручил половину охапки нашей приме. — С наступающим праздником, дорогая вы наша примадонна!
— Ну что вы, — Зинаида Ованесовна зарделась, спрятала лицо в цветах, — какая из меня примадонна? Я и со сцены-то ушла.
— Зиночка, дорогая вы наша, всю имею любопытство поинтересоваться: почему вас Зинаидой назвали? — дядя Ёся налил себе чаю из нового чайничка, отхлебнул. — Вроде бы не армянское имя.
— Меня на самом деле по-другому зовут, — ответила Зинаида Ованесовна. — Заназан — так меня назвали. Если на русский перевести, то будет значить как «поклонись земле»… или «любящая свою землю».
— Хорошее имя. А изменили потому, что на афишах плохо смотрелось? — предположил я.
— Да, наша труппа много гастролировала по Светскому Союзу, и люди путались из-за моего имени. Тогда я выбрала русское, чтобы было созвучно моему настоящему: Заназан — Зинаида. Похоже звучит, — объяснила мне певица и сунула букет:
— Коля, подержи, я воды принесу. Только не помни, они нежные, — предупредила она.
Я улыбнулся. Да, мимоза — символ нежности. Подумал, что нам этой нежности от женщин достается столько много, что мы привыкаем и не замечаем этого. А надо бы не только замечать, но и благодарить за неё, хотя бы мысленно.
Почему-то, держа в руках желтое облако мимозы, я впервые за это время подумал не о Валентине — о Тамаре. Эта девочка в праздник будет прижимать к груди не цветы, а снайперскую винтовку. В голове слова стали складываться в строчки, рифмы подбирались сами, не специально, но я сочинил стихи для Тамары.
Зинаида Ованесовна вернулась с настоящей вазой — большой, хрустальной и, видимо, очень дорогой.
— У Василия Егоровича попросила, — сообщила она, заметив удивленный взгляд дяди Ёси. — У него на складе все есть. Я самую большую и красивую выбрала.
Я передал ей букет, взял лист бумаги, карандаш и быстро написал: «Дорогая Тамара, я не могу сделать тебе подарок сейчас, во время войны, но пусть подарком для тебя станут эти стихи»…
На минуту задумался, погрыз карандаш и все-таки написал:
— Ты — снайпер. Лицензия на отстрел получена в штабе вчера.
Вас двое лишь — ты и прицел, а прочее все — мура.
С другой стороны такой же, как ты, следит в прицел за тобой.
Но только земля за спиной — твоя! Не станет она чужой!
Плевать на жару или лютый мороз, все выдержу, так и знай.
Кой леший тебя в нашу землю занес? Курок ты нажала. Прощай!
Закончил письмо словами: «Дорогая Тамара, я верю, что с тобой будет все в порядке и мы обязательно встретимся!»…
Свернул письмо аккуратным треугольником и по пути в госпиталь забежал на почту. Надеюсь, она не будет смеяться над моими стихами, все-таки экспромт, а и я никогда не был поэтом. Кстати, уже второй раз меня накрывает, раньше я за собой не замечал склонности к стихосложению.
В госпитале мы с час побыли рядом с молодоженами. Серега уже ходил, бинты с лица сняли. Шрамы страшные, но глаз, вопреки его страхам и прогнозам врачей, был цел и даже сохранилось зрение.
— Вижу слабовато левым глазом, но я еще повоюю! Я читал, что немецкий летчик в восемнадцатом году вообще одноглазый был, и летал! — с воодушевлением поделился Серега Иванов. — А я без неба не могу!
— Так то в восемнадцатом, — возразила ему Зоя. — Тогда скорости другие были.
— А небо то же самое, нисколько не изменилось, — он приобнял жену. — Вот только за тебя беспокоюсь, как ты одна будешь?
— Почему одна? Мы же тут, поможем, — сказал я.
— Спасибо, друг, успокоил, — выдохнул Серега Иванов.
А Зоя стояла, рассматривая букет, и слезы текли по щекам, капали в мимозу, но она не обращала внимания.
На следующий день с утра опять подъем по темноте. Михалыч колотил в дверь, пока мы не проснулись.
— Спите, как сурки зимой, — проворчал он. — Шевелитесь, давайте. Товарищ Корзунов вас что, в автобусе доджен дожидаться? Ехать уже пора.
Фильтрационные лагеря находились, в основном, в Подмосковье. Не все, но много. Мы объехали пять мест. Концерты в них отличались от того, что мы провели в «Матросской тишине» — как небо от земли. Во-первых, с нами не было Щербакова. Нагибин в этот раз тоже не поехал с нами, но никто, естественно, не расстроился. А вот Корзунов выступал перед началом каждого концерта.
Песни пели те, что уже исполняли раньше. Зинаида Ованесовна с «Синим платочком» и «Огоньком» получала самый душевный отклик. Да и люди здесь действительно были другими. Бойцы, вышедшие из окружения, как и те, кто дрогнул и теперь не мог простить себе минуты слабости — все они просто рвались на фронт.
В одном из лагерей кто-то выкрикнул:
— А спойте то, что вы по радио пели⁈ Про жизнь! Очень в душу запала песня.
И я пел: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно»…
Куплетисты шпарили частушки, давая нам отдых, Вова плясал чечетку. Мы выкладывались по-полной, пели так, будто это были последние песни в нашей жизни. Уже заканчивая выступление, пятое за день, почувствовал, как меня будто накрыло.
— Товарищи, я хочу спеть вам песню, которую вы еще не слышали. В ней очень правильные слова, — громко сказал я и запел:
— В плавнях шорох, и легавая застыла чутко.
Ай да выстрел! Только повезло опять не мне.
Вечереет. И над озером летают утки.
Разжирели. Утка осенью в большой цене.
Снова осень закружила карусель мелодий.
Поохочусь, с ветерком по нотам прокачусь.
И сыграю… Если я ещё на что-то годен,
И спою вам… Если я на что-нибудь гожусь.
Я помню, давно, учили меня отец мой и мать:
Лечить — так лечить! Любить — так любить!
Гулять — так гулять! Стрелять — так стрелять!
Но утки уже летят высоко…
Летать — так летать! Я им помашу рукой.
Не жалею, что живу я часто как придётся…
Только знаю, что когда-нибудь, в один из дней,
Всё вернётся, обязательно опять вернётся —
И погода, и надежды, и тепло друзей.
Так поскучаем, чтобы радостней была минута
Нашей встречи, а она уже не за горой.
Вновь весною из полёта возвратятся утки,
Стосковавшись по озёрам с голубой водой…
Как когда-то за лисой гонялся быстрый кречет,
Так и ныне он свою добычу сторожит…
Не прощайтесь… Говорю я вам: 'До скорой встречи!
Всё вернётся, а вернётся — значит, будем жить!'
И когда я спел несколько раз последние строчки припева, завершая песню:
— Лечить — так лечить! Любить — так любить! Гулять — так гулять! Стрелять — так стрелять! — в зале хлопали, не жалея ладоней.
— Правильно! — закричал кто-то из толпы. — Стрелять их надо, гадов!..
В фильтрационных лагерях на фронт шли записываться все. И людям было все равно — штрафбат или нет, лишь бы воевать, лишь бы снова сжимать оружие.
Вечером вернулись в Москву и, что называется, еле доползли до кроватей. А утром ни свет ни заря приехал Михалыч. Он тарабанил в дверь минут пять, пока мы продирали глаза.
— Подъем! — крикнул он, когда дядя Ёся открыл дверь. — Десять минут на сборы!
— Ой-вэй, Миша, такие агрессивные будильники имеют несчастье заканчивать свои дни, стукнувшись передней частью об стенку, — проворчал Иосиф Самуилович.
— А на войне по-другому нельзя, — огрызнулся Михалыч.
Мы собрались быстро, уложились в семь минут. Завтракали уже в автобусе. Вова, поев, завалился досыпать. Зинаида Ивановна тоже прилегла.
— Михалыч, куда у тебя путевой лист? — спросил его.
— Куда-куда, на Кудыкину гору. Или, точнее, на Лысую, — ответил шофер. — К ночным ведьмам.
— А разве их полк уже сформирован? — удивился я.
Почему-то считал, что «Ночные ведьмы» свои вылеты, так ужасающие фашистов, начали где-то с лета сорок второго года. Один из любимых фильмов — «В небе 'ночные ведьмы». Сколько раз я его пересматривал? Два? Три? Десять? Много… Военные фильмы, снятые в советское время можно пересматривать бесконечно.
— Не только сформирован, но и уже первые вылеты делали. Немцы их как огня боятся, — ответил Михалыч, — аж до трясучки.
«Ночные ведьмы» летали, в основном, на маленьких У-2. В полете самолетик издавал звуки, похожие на шелест метлы. Сами летчицы гордились этим прозвищем.
До города Энгельс добирались больше суток. В Москве еще лежал снег, а здесь, в Саратовской области, уже чувствовалась весна. Снег еще виднелся кое-где, но немного, и чем ближе к Волге, тем меньше его оставалось. Ручьи, лужи, солнце… В такой день думаешь о чем угодно, но не о войне. Но она никуда не делась, влезала в этот день, напоминала о себе воронками, колоннами военной техники, гулом самолетов в небе…
В Энгельс въехали рано утром, и сразу направились на аэродром. Первая остановка — «Дунькин полк», или пятьсот восемьдесят восьмой. Нас встретила сама Евдокия Бершанская. Она поздоровалась с нами сухо, пожала всем руки. Рука у неё тоже была сухая, жесткая.
— Девочки вас со вчерашнего дня ждут, — говорила она, провожая нас к импровизированной концертной площадке. — Прихорашиваются, — она улыбнулась одними уголками губ. — Даже где-то щипцы для завивки нашли, хотя баловство все это, — говорила она совершенно ровно, таким тоном, каким зачитывают список продуктов перед походом в магазин.
Я смотрел в её сухое лицо с острыми чертами, иногда нечаянно ловил ничего не выражающий взгляд глубоко посаженных глаз летчицы и понимал, что концерт будет трудным. Те песни, что мы подготовили в Москве, вдруг показались поверхностными, недостаточно проникновенными. Решил, что не стоит загадывать заранее, посмотрим, как пройдет выступление.
— Пройдемте в столовую, вас накормить надо перед концертом, — предложила Бершанская, но дядя Ёся быстро ответил:
— Ой, не надо, не надо, лучше потом — обедом угостите. Кто ж поет на полный желудок? С набитым животом стихи не пишутся, песни не поются, танцы не танцуются.
— Ну, как знаете, — Бершанская пожала плечами, её густые брови сошлись в ровную линию, совсем спрятав глаза. — Когда нам сообщили, что у к нам в полк «Огонек» с концертом приедет, девочки обрадовались. О вас такая молва идет на фронте. Говорят, вы какие-то необыкновенные песни поете. Хотя я совершенно не понимаю, что в песнях может быть необыкновенного? — она снова пожала плечами. — Песня — она и есть песня. О чем вы будете петь сегодня?
— О любви, — ответил я.
— Глупости все это, — резко отмахнулась она, но я заметил, что её губы сжались в нитку, а скулы будто заострились еще больше.
— И что не так с любовью? — вопрос получился так себе, корявый, но она ответила:
— С любовью все не так. Сначала романтика, потом измены и ревность.
— У вас, видимо, печальный опыт, — заметил Вацлав.
Капуста за последние сутки сказал едва ли пару фраз, он и так-то молчун, но не до такой степени, как в эту поездку. Бершанская не ответила ему, перевела разговор на другую тему.
— Лучше бы боеприпасы на фронт везли, а не песни.
— Ну не скажите, — возразил ей. — Песни заставляют людей любить и ненавидеть, смеяться и плакать.
— Хотела бы я услышать такую песню, которая меня заставит заплакать, — и она сухо рассмеялась. — Да, вот что: вы учтите, что ваш приезд — это целое событие. Девчонки у меня служат самые обычные, простые. В основном из маленьких городков, из деревень. Раньше на фабриках да на фермах работали. В театрах не бывали, может раз — и то не каждая. А тут настоящие артисты, да еще такие, которых по всему фронту бойцы просто мечтают увидеть в своей части. Постарайтесь не разочаровать.
— Ой-вэй, а вот сейчас даже обидно стало! — воскликнул Иосиф Самуилович. — Коля, у тебя есть такая песня, чтобы наша серьезная командир полка вспомнила, что она мягкая женщина?
Я ухмыльнулся, как-то совсем по-мальчишески.
— Найду, — ответил настройщику.
— Она развелась перед войной, одна с ребенком осталась, — сообщил мне тихонько дядя Ёся.
— Вы-то откуда это знаете? — удивился я, глянув в спину Вершидской.
Она шла немного впереди нас, о чем-то тихо беседуя с Вацлавом.
— Как-то были у сестры моей супруги на семейном празднике, и товарищ Молотов рассказывал про Раскову, о том, как она добилась от Сталина разрешения на организацию женских авиационных полков. Тогда он и Бершанскую упомянул. Её, кстати, почему-то везде зовут Дунькой, даже Вячеслав Михайлович так её называл. А я смотрю на эту строгую женщину и думаю: и где таки там Дуньку увидели? Дуняша — это такая плюшечка и пышечка должна быть, а здесь таки целый сухарь, — и он покачал головой, поцокав языком.
— Вы бы не спешили осуждать, дядя Ёся, — так же тихо заметил я. — Война все-таки, а она — командир полка.
— Ой-вэй, я не сплетничаю, — смутился Иосиф Самуилович, сообразив, что именно это он и делает, и поторопился догнать остальных.
Концерт мы начали поздравлением с наступающим днем солидарности трудящихся женщин, потом спела Зинаида Ованесовна. Особенно растрогала летчиц песня «На позицию девушка провожала бойца». После этого Капуста и Вацек спели песенку графа Бони из оперетты «Сильва».
— Без женщин жить нельзя на свете, нет, — пели они, а я только сейчас, глядя на них во время исполнения, сообразил: на роль «героев-любовников» эти двое совершенно не подходят.
Но исполнили хорошо, очень. Хлопали им долго, в глазах зрительниц стоял восторг. Дальше мы пели «Богатырскую силу», а Вова и Михалыч жонглировали гирями. Наш Вова, как это уже стало обычным, вызывал восторг и обожание женщин — на расстоянии им восхищались. При близком же знакомстве с нашим богатырем первое восхищение быстро уступало место материнскому инстинкту: его начинали кормить и заботиться о нем.
Военные песни мы тоже пели, но, примерно в середине концерта я громко сказал, глядя на Бершанскую:
— Евдокия Давыдовна, эта песня специально для вас.
У меня в руках была гитара, я перебирал струны и смотрел комполка. Летчицы хлопали, но на лице Бершанской сохранялся все тот же скептицизм, что и при нашем недавнем разговоре.
— Из-за ревности неустанной, из-за ревности злой и глухой, я мог превратить тебя в камень своею волшебной рукой, — начал я тихо, но слушательницы замерли, казалось, будто даже не дышали. — Я мог превратить тебя в дерево, я мог превратить тебя в зарево, но я превратил тебя в птицу, навеки расставшись с тобой…
Сам не сводил взгляда с Бершанской. Она слушала, казалось, окаменев. Ни один мускул не дрогнул на её лице, но я заметил, что она выпрямилась, плечи еще больше расправились.
— Уж если навек не вместе мы, так пусть же в жизни хоть раз крылатым будет возмездие за ложь обнаженных фраз… — пел я, понимая, что даже имея такие высокие вокальные данные, до Мулявина мне не дотянуться. — Ты была сиреной, я теперь нелюдим. Я бы простил измену, если бы не любил…
В зале кто-то из женщин громко охнул, Бершанская невольно вздрогнула.
— Приезжают ко мне капитаны, говорят, что летать ты устала, что хочешь стать снова прежней и хочешь вернуться ко мне. Вернуться ко мне русокосою, вернуться ко мне синеокою, но я ведь не верю словам твоим… — эту строчку я почти выкрикнул, а следующую тихо, почти шепотом:
— Навеки расставшись с тобой…
Последний куплет пел уже ровно, будто повествуя о печальной судьбе птицы как сторонний рассказчик:
— Промчались печальные годы, и однажды ко мне на рассвете вернулись друзья с охоты и бросили птицу на стол. Нездешнюю птицу и странную. С глубокой кровавой раною, с глазами такими знакомыми и с перебитым крылом…
Многие девушки и женщины в зале уже открыто плакали, Бершанская сидела, закрыв глаза. Лицо её стало белым, словно лист бумаги, на котором брови казались черным угольным росчерком.
— Вот, наконец, и вместе мы, так что я так грустно пою? Над убитой крылатой невестою я на коленях стою. Ты была сиреной, я пел твои песни звеня… тебя не хотел простить я… — и вложив все чувства в последние слова, будто самому себе задал вопрос:
— … а кто же простит меня?..
(Стихи для Тамары написал коллега по писательскому цеху и наш читатель Штирлиц https://author.today/u/shtirliz1)