Мы с Томом сидели в открытом кафе около Европейской гостиницы в Варшаве, поджидая Давида, ещё одного уцелевшего узника Собибора, которого все считали погибшим.
По сравнению с Москвой, Варшава была глотком свежего воздуха. Люди смеялись, хотя где-то совсем рядом заседал съезд Коммунистической партии, который решал дальнейшую судьбу Польши, угроза советского вторжения висела над этим красивым городом, как мрачный туман, а в магазинах людей встречали пустые полки. Но слышалась музыка, по улицам бродила молодёжь в дешёвых джинсах, а в парках играли дети.
Мы пили лимонад и наблюдали за сменой караула на площади. Я знал, что в Польше разгоралась борьба между движением Солидарности и находящейся под контролем Советского Союза компартии. Но сидя на террасе комфортабельного государственного отеля, в это трудно было поверить. В баре безукоризненно одетый шансонье пел любовные песни, уличные проститутки терпеливо поджидали клиентов, а в ресторане туристы ели свиные отбивные, ростбифы и бифштексы. Сидевшие рядом с нами в кафе наслаждались мороженым.
Я не был уверен, придёт ли Давид. Том звонил ему уже пять или шесть раз, он обещал, но не приходил. Это была наша последняя попытка. Я хотел поговорить с ним, потому что в Собиборе Давид работал в вагонной команде.
Он пришёл вовремя. Коренастый, очевидно физически очень крепкий в молодости, сейчас передо мной сидел седой, крайне осторожно держащийся человек. Давид был одним из всего нескольких тысяч остававшихся в Польше евреев. До войны их жило там три миллиона. Недавно его сотрудники, когда узнали, что он еврей, шантажом и угрозами принудили его к преждевременному выходу на пенсию. Он никому не рассказывал о том, что был в Собиборе, и согласился встретиться со мной только при условии, что я не назову в книге его настоящее имя.
«Почему ты не уехал из Польши?» — спросил Том.
«Слишком поздно. Я одинокий. Я бы не нашёл работы и был бы обузой для кого угодно».
Давид очень хотел помочь мне, но у него была плохая память. В отличие от других уцелевших узников, он никогда не давал показаний музею Яд Вашем в Иерусалиме или Польской Комиссии по Расследованию Военных Преступлений. Он не вёл дневника и не беседовал с представителями прессы.
Давид рассказал, что ещё утром 14 октября он понял, что в Собиборе что-то должно случиться. В лагере чувствовалось напряжение. И когда Саша Печерский произнёс свою речь и толпа побежала к главным воротам, он был морально готов к этому. Вместе с ещё одним евреем из вагонной команды по кличке Беленький они пролезли через забор недалеко от того места, через которое выбрался Тойви. Но потом они потеряли основную группу и, побродив по лесу, вышли к полотну железной дороги.
Давид засмеялся. «Мы были такие глупые, что просто пошли по рельсам в сторону Хелма, моего родного города», — сказал он.
Они добрались туда ещё до рассвета. И, одетые в свои синие комбинезоны, которые носили все члены вагонной команды, перейдя мост через приток Буга, вошли в город. «Это было невероятно, — со смехом сказал Давид. — На мосту не было никакой охраны. Наверное немцам не могло прийти в голову, что два еврея окажутся такими безмозглыми, что прямо в лагерной одежде, по железнодорожным путям, через мост смогут войти в город».
Они сумели разыскать друзей, которые прятали их в течение нескольких дней, а потом переправили к партизанам. Давид воевал в этом отряде до прихода Красной Армии. Беленький погиб в одном из боёв с немцами.
«Как назывался твой отряд?» — спросил я.
Давид помедлил. «Левые».
«Что значит «левые»?
«Просто левые. Назови это так».
Его страх и нежелание сказать название партизанского отряда было ещё одним напоминанием того, что мы находимся в стране коммунистического блока, где страх был составной частью образа жизни. Давид был в коммунистическом партизанском отряде, после войны вступил в партию и подвизался на работе в государственном бюрократическом аппарате. Он объяснил, что многие уцелевшие узники лагерей видели в этом единственную альтернативу того, что их не будут притеснять, как евреев. Теперь, через тридцать восемь лет он сидел передо мной, изгнанный с работы коммунистами-антисемитами, изгой, без друзей и почти без средств к существованию. Он поиграл в коммунизм и проиграл.
До войны Давид работал на стройках. Нацисты отобрали его и десяток других каменщиков, чтобы во время перерыва в разгрузке поездов строить арсенал и бараки в Северном лагере. Он также строил бордель для украинских охранников, расположенный за железнодорожной станцией. Он рассказал, что оттуда было довольно легко убежать, потому что их сторожили только два украинца, которые всегда были пьяными. «Но мы никогда не решились на это», — смущённо добавил он.
Я спросил, что ему больше всего запомнилось из периода работы в вагонной команде. «Один поезд я не забуду до конца своей жизни, — ответил Давид. — Там не было живых людей, а многие трупы уже совсем разложились. Войдя в вагон, я ухватился за чью-то руку, надеясь вытянуть за неё всё тело умершего. Но рука легко оторвалась от туловища». Он рассказал об этом совершенно спокойным голосом, как будто этот ужас не имел к нему отношения и извинился за то, что не может вспомнить других подробностей.
Мы с Томом прогуливались по восстановленной Варшаве, которую немцы сравняли с землёй во время тяжёлых боёв осенью 1944 года. Против них воевали тогда около сорока тысяч бойцов Армии Крайовой, из которых оружие было не более чем у десяти процентов. Красная Армия спокойно стояла в десяти километрах от Варшавы и наблюдала за этой бойней. Только когда она закончилась, русские танки пересекли Вислу и погнали немцев на запад.
Мало кому известно, что в рядах Армии Крайовой сражались около тысячи евреев, хотя её руководство не пошевелило пальцем, чтобы помочь евреям Варшавского гетто во время их восстания весной 1943 года.
Мы устроились в открытом кафе на выложенной булыжником площади Старого города. На одном углу художники рисовали и продавали свои картины, на другом старый слепой музыкант играл на аккордеоне народные песни. На его шее висел плакат «Я был ранен в рядах Армии Крайовой, боровшейся за свободную Польшу». Рядом наигрывал свои мелодии цыганский квартет, один из членов которого, придерживая скрипку щекой, левой рукой выпрашивал у прохожих злотые.
Мы ели мороженое. Я задавал Тому вопросы и записывал его ответы на лежавшей рядом салфетке. Том вспомнил, что друг его детства Роман (католик из Избицы, который прятал его после ранения) живёт совсем рядом. И мы решили навестить его без предупреждения.
Вначале Роман не узнал Тома. Но когда разглядел, радостно улыбнулся и расцеловал в обе щёки. Жена Романа накрыла стол и поставила помидоры, хлеб, баночку импортных сардин и, конечно, водку. Мы проболтали несколько часов.
Когда Тойви пришёл к Роману с застрявшей в челюсти пулей, отец Романа согласился прятать его в течение двух недель. Он сказал, что более длительный срок был бы слишком рискованным для всей семьи. Проблемой было также достать для Тома противовоспалительные лекарства. В аптеке их не давали без рецепта, а ни один доктор не стал бы его выписывать, не осмотрев пациента. В конце концов, перетряхнув все свои запасы, отец Романа нашёл нужные средства, и воспаление удалось остановить.
Тойви сказал Роману и его отцу, что его ранили украинские партизань. История выглядела правдоподобной и они особенно не расспрашивали его о подробностях. Только много лет спустя Том рассказал Роману, что произошло на самом деле, и как Боярский пытался убить его, чтобы получить золото и бриллианты.
Теперь, за водкой, они снова заговорили об этом. «Ты должен был тогда рассказать нам про Боярского, — горячился Роман. — Армия Крайова строго наказала бы его».
«У Боярского было много родственников, — не соглашался Том. — Кто-нибудь из них отомстил бы за это и выдал бы меня немцам».
«Возможно, ты и прав, — кивнул Роман. — Армия Крайова не стала бы ссориться с Боярским, потому что ты еврей».
Роман рассказал нам об одном человеке из Избицы, который был там главой церковного совета. Когда нацисты объявили, что убийство еврея не считается преступлением, этот глубоко верующий католик убил сотни евреев, в том числе женщин и детей. Хотя правительство в изгнании предупреждало о смертной казни любому поляку, который будет замешан в убийстве, шантажировании или выдаче евреев немцам, Армия Крайова не трогала этого человека. «Потому что он не убил ни одного поляка» — объяснил Роман.
Он напомнил Тому, как тот готов был взяться за любую работу, чтобы его только прятали от немцев и кормили.
«Что ты умеешь делать?», — спросил его тогда Роман.
«Я могу починить всё что угодно», — похвастался Том.
«Часы?»
«Запросто».
Роман подозревал, что Тойви не знает, чем отличается часовая пружина от отвёртки, но тем не менее принёс ему в амбар старые часы. Тойви разобрал их, но собрать обратно, конечно, не смог.
Теперь в варшавской квартире они оба весело смеялись над этим эпизодом их жизни. «Мне пришлось тогда прятать часы от отца и дать тебе по затылку, — сказал Роман. — А ружьё помнишь?».
Для того чтобы продержать Тойви в амбаре больше обещанных отцом двух недель, Роман принёс ему старую ржавую винтовку. Как хороший актёр, Роман изобразил нам тогдашний диалог:
«А винтовку ты сможешь починить?» И, подражая Тойви, ответил за него: «Вот винтовку починю с закрытыми глазами». Тойви разобрал винтовку на части, но и её постигла та же участь, что и часы. Оба опять рассмеялись, и мы налили ещё по рюмке водки.
А потом разговор перешёл на сегодняшнее положение в Польше. Роман рассказал, что его жена потратила свой двухнедельный отпуск на стояние в очередях. Она очень гордилась, что ей удалось купить две больших коробки стирального порошка.
«Польша в безнадёжном положении, — сказал он. Нечего делать и некому жаловаться. Слава богу, что у нас нет маленьких детей. Иначе я был бы просто в отчаянии».
Я подумал о том, как причудливо поворачиваются людские судьбы. Тридцать восемь лет назад Том был как загнанный олень в разгаре охотничьего сезона, а Роман был свободным. Теперь Том был преуспевающим бизнесменом, а Роман узником в стране, которую он любил, и режим которой он ненавидел.
Перед тем, как мы распрощались, Том дал Роману дорогой по местным понятиям подарок — упаковку из десяти пачек сигарет.
По дороге в Избицу мы остановились в Люблине. Здесь родилась мать Тома, здесь он работал после того, как город освободили русские, здесь был убит польскими националистами Леон Фельдгендлер.
Мы вошли во двор одного из домов старого еврейского гетто, когда-то окружённого воздвигнутой немцами стеной. Том показал мне на балкон второго этажа и на стену, которая ещё сохранила следы пуль.
«Вот это квартира Фельдгендлера», — сказал он, как будто герой Собибора ещё продолжал в ней жить. Это было горько. Духовный лидер несчастных и измученных узников, Фельдгендлер вдохнул в них надежду и сумел их объединить. А когда всё уже было позади — страх, боль, побег, скитание по лесам и, наконец, свобода — его застрелили в центре Люблина, в его собственном доме, ненавидящие евреев поляки.
На балкон вышла женщина и смотрела, как я делаю фотографии. «Вы из люблинской газеты?» — спросила она Тома. «Нет, — ответил он. — Мы из варшавской газеты».
Том настроился на философский лад. Он сказал мне, что несмотря на всё, что произошло с ним — убийство брата, которого он обожал, смерть родителей и истребление евреев Избицы — он всё ещё любит Польшу. «Я чувствую себя здесь лучше, чем в Америке».
Я не мог понять его. Стоя здесь, под балконом Фельдгендлера, я ненавидел Польшу. Я не мог понять людей, которые убивали, предавали и грабили евреев. Мне было трудно определить различие между хорошими поляками и плохими, понять, где проявлялся героизм, а где желание просто пережить эту войну, даже если это требовало продать еврея нацистам за килограмм сахара. Я ненавидел даже ту польскую женщину, которая жила теперь в квартире Фельдгендлера. А ведь польские евреи не были моим народом.
Мы вышли со двора и остановились около двух ласточек, которые, казалось, играли на земле у ворот. Когда мы присмотрелись, то увидели, что это не игра. Одна из птиц была ранена, а другая яростно клевала её и выдёргивала из неё перья. «Вот так и в жизни, — сказал Том. — Сильные клюют слабых. Когда люди видят, что кто-то находится в несчастном положении, они не упускают случая поживиться на этом».
Мы прошли мимо католической церкви. «Я не знаю, как люди могут верить в эти истории про Бога, — продолжал Том. — Ведь если бы Бог был, он бы не позволил, чтобы такие вещи могли произойти».
«Какие вещи?» — спросил я.
«Собибор! Я вижу всё с точки зрения Собибора. Две дерущиеся птицы напоминают мне Собибор. Проходя мимо церкви, я думаю о Собиборе. Бессознательно Собибор стал моей точкой отсчёта».
Мы выехали из Люблина и снова направились в сторону Избицы. Том спросил меня, хотел бы я посмотреть Майданек. «Нацисты не успели взорвать его перед приходом русских, объяснил он. — Ты увидишь лагерь в таком виде, каким он был сразу после немцев. Я знаю. Я был там через три часа после их бегства. Кругом лежали горы трупов. Тела убитых ещё горели в печах».
Майданек простирался от дороги на полтора километра в ровное открытое поле. Если бы не двухметровый, с несколькими рядами колючей проволоки забор, его можно было бы принять за большой детский лагерь с ровными рядами совершенно одинаковых деревянных бараков и сторожевыми вышками, похожими на игрушечные домики на сваях.
Том впал в такое нервное состояние, каким раньше я его никогда не видел.
«Мы остановимся здесь сейчас или на обратном пути?» — спросил я. Он не ответил.
Проскочив через главные ворота Майданека, он выехал на дорогу, идущую параллельно забору и свернул на парковочную площадку около крематория. Затормозил, сдал назад и снова выехал на дорогу.
«Мы не будем останавливаться?»
Том не ответил.
«Сторожевые вышки и заборы здесь такие же, как в Собиборе?»
«Да, — сказал он наконец. — Такие же. Точно такие же».
Когда мы проезжали мимо вышки, он замедлил скорость, чтобы я мог получше рассмотреть её.
«Я бы хотел на минутку выйти, чтобы сделать фотографии», — сказал я.
«Сделай их из окна».
«Том, успокойся. Для меня это важно и займёт не больше одной минуты».
Он остановился прямо на дороге. Я сделал несколько снимков и ещё прежде, чем я захлопнул дверь, Том рванул машину с места, снова убегая из Собибора.
«Если мы не вернёмся сюда назад, я бы хотел посмотреть бараки, особенно если они такие же, как в Собиборе».
«Абсолютно такие же», — сказал он.
Мы подъехали к главным воротам и запарковались. Я удивился, что Том пошёл в лагерь вместе со мной.
«Давай быстрее, у нас не так много времени», — поторопил он меня.
Бараки были шестьдесят метров длиной и двадцать метров шириной. На многих стенах висели огромные фотографии — галерея ужасов. В одном из бараков около стены стояли небольшие по размеру, но высокие, от пола до потолка, клетки. Они были заполнены тысячами пар обуви. В другом бараке в таких клетках лежали головные уборы — мужские шапки, женские шляпки, детские панамки. В третьем в этих клетках были только полосатые шапки узников, пожелтевшие от времени и пахнущие плесенью.
Том проходил через эти памятники, рассматривая фотографии, читая надписи к ним и, видимо, сверяя их с жизнью в Собиборе. В центре одного из бараков была установлена сохранившаяся с лагерных времён печка. «А это жемчужина высокопродуктивной немецкой технологии», — сказал он.
Осмотр бараков занял у нас меньше двадцати минут, и мы снова оказались на дороге. Том не захотел подъехать к крематорию, находившемуся в дальнем конце лагеря. Я не настаивал. В течение долгого времени мы ехали молча.
«Ты опять чувствуешь себя в Собиборе?» — решился спросить я.
«Да», — коротко ответил он.
Избица оказалась маленьким уютным городком, похожим на чашку. До войны евреи жили в её центре, а христиане на расположенных вокруг фермах. Мы забрались на старое еврейское кладбище на северо-восточной стороне этой чашки, откуда были видны городские крыши. На этом холме охранявшие гетто украинские охранники убили многие сотни евреев. На краю кладбища стоял четырёхметровый памятник, воздвигнутый католическим священником в память о погибших. Он был евреем и во время войны его прятали христиане. После войны он перешёл в католичество и сейчас служит священником в Иерусалиме.
Кладбище выглядело совершенно разорённым. Большинство надгробий, даже с очень старых могил, христиане использовали для строительных нужд. Телефонные столбы около кладбища тоже подпирались снятыми с могил плитами.
Мы спустились вниз и проехали по улицам старого города. Дома мало изменились с 1943 года и дороги были такими же грязными и немощёнными, как в то время, когда здесь жил Тойви. Но теперь здесь не было ни кожевенного завода, ни рынка, где когда-то кипела торговля, ни синагоги, ни библиотеки, ни винного магазина, хозяином которого был отец Тойви. Как и раньше, по улицам ездили на телегах, только колёса у них теперь были не деревянными, а на резиновом ходу.
Я видел, как погрустнел Том. Дена говорила мне, что единственный раз видела его плачущим, когда он смотрел фильм «Скрипач на крыше». «Еврейское местечко с его портными, музыкантами и торговцами напомнило ему Избицу. Слёзы навернулись ему на глаза, он встал и вышел из комнаты», — сказала она тогда.
Людей на улицах почти не было. Когда мы приблизились к двум идущим навстречу нам старикам, Том остановился и назвал своё имя, потому что все люди такого возраста в Избике хорошо знали его отца. Старики заулыбались и вежливо отвечали на его вопросы. Прощаясь, он дал каждому из них по паре сигарет, и они засияли от удовольствия.
«Ты видишь, как они относятся ко мне теперь? — сказал Том. — С уважением. С улыбкой. А если бы это был 1943 год, восемь из десяти христиан Избицы с такой же улыбкой отдали бы меня немцам…»
Мы запарковались за углом дома, где родился Тойви, прямо за чьей-то телегой. В его доме теперь жил старый беззубый старик со своей женой. Том и Дена были здесь неделю назад и дали им три доллара и пачку сигарет за то, чтобы зайти в бывшую спальню и подняться на чердак, где они прятались, когда нацисты увозили евреев в Собибор и Белжец.
Том слышал, как старуха сказала мужу: «Стой около него. Он, наверное, опять пришёл сюда, чтобы выкопать своё золото». Когда Том подошёл к ней, она без смущения повторила ему свои предположения. «После того, как немцы забрали отсюда евреев, мы все обшаривали их дома в поисках спрятанных сокровищ». Старик был очень рад снова увидеть Тома и радушно пригласил его на чердак, чтобы ещё раз получить три доллара.
По современным понятиям дом Тома был очень маленьким. На первом этаже маленькая кухня, столовая и спальня. Крутая лестница вела на второй этаж, где была ещё одна спальня для Тойви и его брата. После вторжения немцев отец вырезал там дверь на чердак, который был незаметен снаружи. Когда я пролез туда, то не мог предположить, как в этом крохотном пространстве могли прятаться несколько человек.
Мы уехали из негостеприимной Избицы. Петляя между полей, дорога привела нас к густому лиственному лесу, где прятались Тойви, Вайсен и Костман. Даже в яркий солнечный полдень свет скупо проникал через мощные кроны буков и клёнов. В двухстах метрах отсюда через дорогу находилась ферма Боярского. Теперь от неё остался только фруктовый сад. Самого дома и амбара уже не было. Том сказал, что Боярского несколько лет назад посадили в тюрьму, но он не знал за что. Его жена и дочь жили где-то в другом месте. Приятели Боярского, которые убили Костмана, после войны были арестованы и казнены.
На обратном пути мы остановились ещё в одном месте, которое Том хотел мне показать. «Вот здесь я прятался, когда мне удалось избежать последней облавы, — сказал он. — Раньше здесь была кожевенная мастерская. И отсюда я увидел Янека».
Янек был школьным товарищем Тома, неевреем.
«Я попросил его, пожалуйста, спрячь меня, — продолжал Том. — И он сказал, чтобы я шёл вон в тот амбар. Какая-то старуха кричала мне, чтобы я не ходил туда, а бежал отсюда. Но я не послушался её, потому что знал, что Янек спрячет меня. Я ошибся. Он пришёл к амбару вместе с гестаповцами. И я попал в Собибор».
С асфальтированной магистрали, ведущей на Влодаву, мы свернули на грунтовую дорогу, пролегающую через сосновый лес. И вскоре с левой стороны к ней приблизились железнодорожные пути, по которым двести пятьдесят тысяч евреев были привезены в газовые камеры.
Мы ехали рядом с этой веткой ещё шесть километров, пока дорога не привела нас к маленькой станции. Белая вывеска с единственным словом СОБИБОР свисала с крыши над дверью вокзала. Пассажирский поезд на Хелм пыхтел, готовясь к отправлению, и пассажиры с ручной кладью садились в вагоны. За вокзалом были видны маленькие домики, включая те три, которые украинские охранники использовали как бордели.
Справа от дороги стояла высокая башня лесничего. Подходы к ней были завалены спиленными соснами. Рядом находился двухэтажный дом, где когда-то жили Штангль и Рейхслейтнер. Не знакомый со страшной историей этого места, человек мог принять его за дом самого лесничего. Мне даже показалось, что сейчас я увижу, как дети качаются здесь на привязанной к дереву автомобильной покрышке.
После войны польское правительство объявило Собибор мемориальным парком и даже наняло человека, который должен был за ним ухаживать. Но несколько лет назад он был уволен, и теперь до Собибора никому не было дела. В доме, где жил уволенный смотритель, устроили пивную, и около входной двери висело написанное большими буквами предупреждение: «Здесь не писают».
Парковочная площадка около станции, где когда-то были цветочные клумбы, заросла травой и сорняками. Ржавые осветительные столбы выглядели как сгоревшие деревья, лампы и плафоны были с них сорваны.
На площади, где раньше находились газовые камеры, стояла шестиметровая скульптура полуобнажённой женщины, её лицо было обращено к небу. Глубоко запавшие от страха и отчаяния глаза, казалось, просили бога о помощи и сострадании, наверное, не столько для себя, сколько для прижавшегося к ней маленького ребёнка. Эта мольба не была услышана. У подножья памятника лежало несколько завядших букетов полевых цветов.
В пятидесяти метрах от памятника, там, где сжигали вытащенные из газовых камер трупы, лежала куча пепла, огороженная каменной стеной высотой около метра. Я поковырял в ней палкой, и из пепла показалась кость размером с бутылочную головку.
Том был очень расстроен. «Теперь ты понимаешь, почему я мечтаю о том, чтобы приехать сюда жить? — спросил он. — Купить кусок земли, построить для себя дом… ухаживать за этим местом, рассказывать людям, чтобы они не забыли».
В этот день в Собибор привезли экскурсию школьников. Около трёхсот детей со своими наставниками стояли лагерем неподалёку на озере, в бывшем графском поместье, где Штангль жил вместе со своей семьёй, пока его не перевели в Треблинку. В Собибор привезли группу из 40–50 детей. Они стояли около мемориальной доски, и учитель объяснял им то, что на ней было написано. Рядом, в тени берёз для детей уже были накрыты три стола.
Надпись гласила: «Собибор. На этом месте с мая 1942 по октябрь 1943 находился нацистский лагерь смерти. Здесь было убито 250000 русских военнопленных, евреев, поляков и цыган[14]. 14 октября 1943 года узники восстали. После боя с нацистскими охранниками 400 человек убежали». А уже прошло тридцать пять лет, как Польская Комиссия по Расследованию Военных Преступлений официально признала, что в Собиборе уничтожали только евреев.
«Извини, Ричард, — сказал Том. — Я должен послушать, что он им говорит». Он протиснулся в круг детей, но вскоре вернулся. «Подожди, — сказал он. — Для меня это очень важно».
Учитель рассказывал детям — будущему Польши — кого убивали в Собиборе, гражданских людей, стариков, детей и женщин. Он ни словом не обмолвился о евреях.
Том прервал его. «Я был узником этого лагеря, — сказал он. — Мне удалось убежать».
Дети обступили его, как будто он был пришельцем с другой планеты. Он рассказал им об истории Собибора, показывая места, где были главные ворота, где стояли бараки немцев и украинцев, где он велел вновь прибывшим, не подозревающим о том, что их ждёт, оставлять свой багаж и даже показал детям, где стояла загородка, в которой он отстригал у женщин волосы. Когда он стал рассказывать о том, как евреи заходили в газовые камеры и как потом сжигали их тела, он с трудом сдерживал слёзы.
Заметив это, учитель спросил Тома, насколько верно то, что написано на мемориальной доске.
«Это абсолютная ложь, — ответил Том. — Все узники лагеря были только евреями».
Учитель попросил Тома приехать в их лагерь и рассказать о Собиборе тем детям, кто не побывал здесь на экскурсии. Том поблагодарил за приглашение и обещал приехать в конце недели.
Он обратил внимание на то, что после его рассказа школьники совсем по-другому смотрели на стоявший перед ними памятник. «Мы не зря приехали сюда, — сказал он мне. — Пообещай, что ты пришлёшь мне фотографии этих ребят, которые ты сделал вместе со мной».
В течение следующего часа он водил меня по Собибору. Он был очень спокоен, его нервозность исчезла, и он не торопил меня. Говорил мягким добрым голосом, как будто всё, что здесь произошло, было не с Тойви, а с кем-то другим.
Мы постояли там, где были главные ворота с огромной вывеской SS SONDERKOMMANDO и посмотрели на сосновый лес, куда Тойви и Шломо, Саша и Борис, Зельма и Хаим бежали, когда вокруг них рвались мины и украинцы стреляли по ним с вышек. Мы сфотографировались перед домом Штангля и прошли по той дорожке, по которой Тойви в последний раз шёл вместе со своим братом и родителями. «Тогда здесь было гораздо красивее, — сказал Том. — Трава была аккуратно подстрижена, вдоль дороги росли подсолнухи, а бараки выглядели как тирольская деревня».
Потом мы пошли в лагерь III. Проходя мимо памятника, Том показал мне на засохшие букеты цветов. «Ты думаешь, они принесли их евреям?», — спросил он. Мне не нужно было отвечать. Мы оба знали, что польские дети положили эти цветы в память о тех своих соотечественниках, которых, как они думали, нацисты убили в Собиборе.
Когда мы подошли к площадке, где сжигали трупы, Том разгрёб ногой высокую траву и поднял с земли крохотные кусочки костей. На его ладони они лежали как подобранные на пляже, очищенные водой и песком, морские камешки.
«Зачем ты продолжаешь приезжать сюда?» — спросил я.
«Не знаю».
«Ты вернёшься сюда ещё?»
«Не знаю».
Мы оба знали, что он приедет сюда на следующий год или через год и обязательно будет приезжать, пока будут силы. Я вспомнил, как ещё в Бразилии он сказал мне, что не хочет забывать это. Он чувствовал это как свой долг перед родителями, перед братом, перед всеми погибшими евреями Избицы. «Забыть об этом было бы оскорбить их», — сказал он тогда.
Мы постояли на том месте, где Тойви отрезал женщинам волосы и слышал рыдания и отчаянные призывы верующих людей, обращённые к глухому богу. Несколько лет назад Том нашёл здесь на одном из деревьев кусок прилепившейся к нему колючей проволоки. Сейчас нам не удалось найти такого сувенира.
«Ты заметил, какая неровная здесь почва?» — спросил он меня. Действительно, вся земля вокруг была в каких-то ямах, иногда заполненных сгнившими листьями или сучьями. «Это потому, что после войны поляки приезжали сюда делать раскопки».
«Раскопки?»
«Они искали зарытые ценности, — сказал Том. — В течение десяти лет они приезжали сюда с лопатами, пока, наконец, правительство не запретило это».
Том рассказал мне, что однажды, когда он шёл по Собибору, он услышал, как пожилой польский католический священник рассказывал о лагере идущему рядом с ним молодому священнику и женщине. «Он называл евреев «жидами» и другими подобными эпитетами, — сказал Том. — Они не жиды, сказал я священнику. Они евреи. Ты носишь одежду служителя бога, христианина, но в твоей душе нет ничего христианского».
Бог висел над Собибором как гигантский вопрос, на который не было ответа. Он, всемогущий, оказался беспомощным перед лицом безграничной людской ненависти. Всезнающий и абсолютно безразличный. Всех любящий и глухой к крику Его народа. Безгрешный, но виновный в невмешательстве. Чистейший, но покрытый пеплом.
Собибор предстал для меня неразрешимой тайной — как могли люди проявлять такую жестокость и как мог их Бог оказаться таким глухим.
У подножья сторожевой вышки висел знак «ОПАСНО — ВХОД ВОСПРЕЩЁН». Вокруг не было никого, кто мог бы меня остановить, и я забрался наверх. Во все стороны, насколько хватало глаз, простирался лес. Ни деревень, ни даже отдельных ферм не было видно. На горизонте можно было различить ленту реки Буг. Она текла на север, чтобы соединиться с Вислой и катить свои воды дальше к Балтийскому морю в районе Гданьска. На восточном берегу реки были заметны сторожевые вышки. Их поставили русские, чтобы украинцы не вздумали покидать пределы Советского Союза. На западном берегу (польская сторона) таких вышек не было. Очевидно, не так много поляков стремились переплывать реку, чтобы попасть в Россию.
Мне было трудно себе представить, что на этом небольшом пространстве у меня под ногами, где сейчас так мирно и красиво росли молодые сосны, было уничтожено двести пятьдесят тысяч мужчин, женщин и детей. Я попытался представить себе, каким Собибор казался тем украинским охранникам, которые, как я сейчас, когда-то стояли на этой вышке. Я не смог.
Я закрыл глаза и попытался услышать крики, нацистские песни, которые заставляли петь евреев, выстрелы или хлёсткие звуки кнута Вагнера. Я не смог.
К вечеру, когда даже лёгкий летний ветерок совсем стих, я вернулся к газовым камерам и попытался услышать крики, которыми матери хотели спасти своих младенцев. Я не смог.
Все мои попытки оказались слишком самонадеянными. Потому что я не мог понять Собибор. Я не мог постичь той степени безнадёжности, ужаса, боли и щемящего душу крика людей, веривших в Бога, который не поверил им. Я был посторонним, стоящим на вышке и смотревшим сверху на отпечатки истории — сорокалетние сосны, пустые поля, заброшенную колею и одинокую вывеску СОБИБОР.
Я вспомнил, что в Санта-Барбаре Том сказал мне, что очень хочет чтобы книга о Собиборе была издана, чтобы мир не забыл об этом. Тогда я не понял его обеспокоенности. Тогда мне казалось, что мир не может забыть этого ужаса.
Теперь, наверху сторожевой вышки, я понял, как легко можно забыть. Покрывавшая Собибор высокая трава и буйно растущие где попало кусты сорняков говорили мне об этом. Вывеска «Здесь не писают»; ложь на мемориальной доске; засохшие цветы с запиской «Польской Христианке» у памятника; ямы, оставленные искателями сокровищ; дети, которым никто не скажет, что здесь убивали только евреев — всё это говорило мне о том, как легко забыть.
Я вспомнил ещё один разговор, который произошёл у меня с евреем, летевшим вместе со мной в Советский Союз.
«Чем ты занимаешься?» — спросил он меня.
«Пишу».
«Что?»
«Книги».
Я рассказал ему о Собиборе и предстоящей встрече с Сашей.
«Почему ты хочешь написать об этом? Кто будет это читать? Кому интересно, что случилось с этими евреями?»
Этот вопрос долго беспокоил меня. Я вспомнил, как в Бразилии Том сказал мне, что может случиться ещё один Холокост. Тогда это казалось мне невозможным, и я был уверен, что он ошибается. Теперь в Собиборе, глядя сверху на то, что осталось от одного из самых страшных на земле мест, у меня уже не было этой уверенности.
