Я сразу понял, что нахожусь в Советском Союзе, когда низкорослая, тучная, изнывающая от скуки сотрудница таможенной службы направила мой чемодан на просвечивание.
«Книги?» — строго спросила она.
«Да». Иммиграционная форма, которую я подписал в самолёте, давала советским властям право конфисковывать нежелательные для них книги, фотографии, аудио и видео кассеты.
«Откройте, пожалуйста», — приказала она.
Я открыл сумку и вынул четыре книги: «Третья Мировая Война», «Уцелевший», «Конфедерация Идиотов» и «Из Крови и надежды».
Она нажала кнопку у себя на пульте, и ко мне подошёл её начальник. Он перелистал каждую книгу, задерживаясь взглядом на фотографиях военных времён и лагерей смерти. Проверка длилась около пяти минут. За это время эксперт даже не посмотрел в мою сторону и не произнёс ни слова. Захлопнув последнюю книгу, он удалился. Я закрыл свою сумку и вошёл в Россию. Проверив мою фамилию по списку ожидаемых в этот день иностранных туристов, представитель агентства вызвал шофёра, который отвёз меня в гостиницу рядом с Кремлём и Красной площадью.
Гостиница «Интурист» бурлила. Здесь была группа французских детей с их учителями, туристы из Германии, датчане, направлявшиеся в Ростов на пароходе по Волге и Дону, кубинцы и китайцы.
Все службы гостиницы были организованы прекрасно. Швейцар на входе проверял гостевые карточки постояльцев, а тех, у кого их не было, заставлял отойти в сторону и расписаться в специальной книге. На каждом из двадцати этажей около лифта сидела женщина, наблюдавшая за тем, кто приходил на вверенный ей этаж или уходил оттуда. В регистратуре можно было заказать такси, экскурсию или билеты на самолёт.
Том Блатт, который согласился быть моим гидом в поездке по Советскому Союзу и Польше, должен был приехать на следующий день. Я пошёл пройтись по Красной площади и нескольким прилегающим улицам. Меня поразило, что вокруг совсем не было слышно смеха. Даже в парках было очень мало детей. Около магазинов стояли длинные очереди. Когда я проходил мимо одной из них, там разгорелась драка из-за того, кто стоял раньше. Я перешёл на другую сторону и наблюдал за тем, как наводила порядок быстро приехавшая милиция. Был июль, но на прилавках магазинов я не видел никаких свежих овощей или фруктов, за исключением капусты и лука. Женщины выглядели так, как будто достали свои платья из старых сундуков. За всё время прогулки я не обнаружил ни одного открытого уличного кафе, бара или музыкального салона. Вечером в ресторане гостиницы молодая русская женщина и её приятель подтвердили моё первое впечатление от Москвы. «Я не могу больше выносить этого, — сказала она. — Это страшно. Никто не хочет работать. Люди только пьют водку и спят».
Том и Дена должны были прилететь в Москву из Варшавы. Не будучи уверенным, что они окажутся в одной гостинице со мной, я отправился в центральный офис Интуриста. И сразу понял, как внимательно русские следят за своими гостями.
«Я жду мистера и миссис Блатт, — сказал я. — Как мне узнать, прибыли они уже или ещё нет?»
Сотрудница проверила свой список и куда-то позвонила по телефону. «Они уже прилетели. Но по ошибке их отправили в гостиницу «Космос». Подождите, пожалуйста».
Она позвонила ещё раз и сказала: «Их уже привезли в «Космос». Ошибка исправлена, они уехали оттуда пять минут назад и скоро будут в вашей гостинице».
Когда я входил в вестибюль, Том и Дена проходили регистрацию. Я очень беспокоился, когда узнал, что Дена приедет вместе с Томом. Как я буду брать интервью у Саши и Тома, если она будет постоянно перебивать меня? Но мои опасения оказались напрасными. Отношение Дены к моей работе полностью изменилось. Теперь она старалась во всём оказать мне помощь.
У Тома была знакомая, которая работала в Кремле, и он хотел пригласить её на ужин. Они встретились на ступенях отеля, но она отказалась входить внутрь. Она объяснила, что не хочет рисковать, регистрируясь в книге посетителей. КГБ обязательно заинтересуется, зачем она встречалась с тремя американцами. Том нашёл боковой вход, где не было швейцара, и мы провели её в ресторан.
В ближайшие дни мы смогли убедиться в том, что служители КГБ старательно отрабатывают свою зарплату. В то время, когда нас не было в отеле, наши личные вещи неоднократно досматривались, и мы находили их совсем не в том порядке, как оставили накануне. А однажды Том нашёл в сумке со своими бумагами и фотографиями табличку «Прошу не беспокоить», которую обычно вешают снаружи номера. Очевидно, кто-то из стражей закона второпях засунул её туда. «Какие идиоты, — возмутился Том, обнаружив эту находку. — Я сохраню её, как сувенир от нашего путешествия в страну победившего социализма». Для него этот эпизод не был большим сюрпризом, потому что он прожил в коммунистической Польше до 1957 года.
Атмосфера в Москве не способствовала проведению откровенного интервью. Подозревая, что мой номер прослушивается, я сомневался, будет ли Саша рассказывать мне всю правду. Кроме того мне говорили, что он обычно проводит лето на даче и было бы лучше брать у него интервью в его доме в Ростове-на-Дону.
Когда вечером я спустился в вестибюль, Александр Печерский уже ждал меня там. Он поднялся и медленно направился ко мне, высокий и стройный, как солдат. Ему было семьдесят два года, но его рукопожатие было крепким. Седые волосы зачёсаны назад, когда он улыбался, глаза добродушно щурились. Мы договорились, что интервью будет продолжаться три дня.
Саша и его жена Ольга пришли в мой номер на следующее утро. Дена, Том и я приготовили наши магнитофоны. Том переводил мои вопросы на русский и записывал их. Когда Саша отвечал, я записывал на свой магнитофон английский перевод Тома. Дена дублировала наши действия на тот случай, если вдруг мои кассеты окажутся конфискованными или стёртыми. «Интервью с Сашей может оказаться последним и будет одним из самых важных для твоей книги, — сказал Том. — Мы должны принять меры предосторожности».
Я знал, что Саша перенёс тяжёлое заболевание, у него уже было удалено одно лёгкое. Я опасался, что он не помнит все подробности того, что происходило в Собиборе тридцать семь лет назад, но я ошибался. Память Печерского была исключительно точной и аккуратной. Как и Том, и Шломо, он легко отличал факты от вымыслов и не забывал уточнять, что он видел своими глазами и о чём рассказывали ему другие.
Саша внимательно слушал мои вопросы и смотрел на меня, когда я говорил, а потом слегка наклонялся в сторону Тома, когда он переводил их на русский. Если его и смущали наши магнитофоны, он не показывал этого. Он сидел в кресле, облокотившись на правую руку и жестикулировал левой. Говорил мягким, спокойным голосом, очень гармонировавшим с его доброй улыбкой. Когда уставал, левая рука начинала заметно дрожать.
Ольга присутствовала на интервью каждый день. Иногда она помогала Тому найти подходящее русское слово или напоминала Саше рассказать мне о каких-то забытых им деталях. По тому, как она говорила и улыбалась, было видно, что это очень душевный и тёплый человек. Ольга была первой, от кого в России я услышал смех.
Я спросил Сашу, когда ему впервые пришла в голову мысль организовать побег. «Во второй или третий день по прибытии в Собибор я работал в Северном лагере» — начал он. Тут его лицо покраснело, и глаза подёрнулись влагой. Он попросил Ольгу, которая сидела рядом с ванной, принести стакан воды. Глотнул, попытался продолжить, но слёзы стекали по его щекам. Он прикрыл лицо, не пытаясь удержать их, и потом заговорил опять.
Он работал неподалёку от газовых камер, в лесу. Он не мог видеть их через сосновые деревья, но слышал доносившиеся оттуда крики. А однажды отчётливо услышал пронзительный, внезапно оборвавшийся громкий детский крик: «Мама! Ма-».
У Саши снова полились слёзы, и в разговор вмешалась Ольга: «Это напоминает ему об Эле, — сказала она. — Долгое время после Собибора Саша кричал во сне: «Эла, Эла».
«Ты часто вспоминаешь Собибор? Он тебе снится?» — спросил я.
«Нет, — ответил Саша. — Я стараюсь не думать об этом. Но когда я вспоминаю, как, например, сейчас, я снова вижу это всё перед глазами. Как в кино. И я слышу детский крик».
Правительство Западной Германии просило Сашу выступить свидетелем на суде над нацистскими преступниками, но советские власти не разрешили ему выехать из страны.
«Ты был очень расстроен тем, что не смог туда поехать?» — спросил я.
По его лицу я видел, что это так, но его ответ ещё раз напомнил мне о том, что мы находимся в Советском Союзе, где номера гостиницы прослушиваются, а те, кто критикует действия правительства, могут оказаться в тюрьме или психбольнице.
«Нет, — ответил он. — Я написал им (немецким прокурорам), что не хочу смотреть на их лица, когда они не присудят их (нацистов) к тому, что они заслужили. А заслужили они только тоже самое, что они делали с евреями».
В 1963 году Саша выступал свидетелем в Киеве на суде над одиннадцатью украинскими охранниками, которые служили в Собиборе и уцелели после войны. Десять из них были приговорены к смертной казни, одному дали пятнадцать лет тюрьмы. Саша гордился тем, что сумел опознать их и считал смертный приговор справедливым для них наказанием. Он был очень зол на то, что такие палачи как Френцель получали на Западе только пожизненное заключение и потом ещё их освобождали досрочно. А другие, как Франц Вольф, отделывались вообще несколькими годами тюрьмы.
«Ты бы хотел ещё раз побывать в Собиборе?» — спросил я.
«Я бы поехал туда завтра».
Я спросил Сашу, что по его мнению, обеспечило успех его плана и почему не все узники лагеря сумели убежать.
«Я опасался, что после убийства нескольких нацистов кто-нибудь обнаружит их тела или заподозрит неладное, — сказал он. — Но всё прошло по плану, за исключением только одного немца (Бекмана), убитого в Административном корпусе. Это была просто удача». Он считал, что было два обстоятельства, которые помешали большему числу евреев убежать из Собибора. Во-первых, Френцель не пошёл инспектировать бараки Лагеря I. «У него, наверное, было предчувствие», — сказал он. (Именно Френцель схватил пулемёт, остановил атаку на арсенал и поливал огнём убегавших евреев). Во-вторых, узники из Лагеря I бежали к главным воротам толпой, а не шли колонной, как было запланировано. Если бы они двигались колонной, это ввело бы охрану в заблуждение, и у них было бы больше времени до того, как с вышек открыли по ним огонь.
Дена спросила Сашу, что было для него самым страшным в Собиборе.
«Все дни были совершенно одинаковыми, — сказал он. — За исключением тех, когда собирались члены Организации. Это давало надежду. Ты должен был надеяться. Без надежды мы бы никогда не совершили того, что нам удалось».
Том удивился, что память Саши не сохранила других страшных эпизодов кроме того, когда ребёнок кричал: «Мама!». Для него одним из самых жутких воспоминаний было то, как эсэсовец по кличке «Радио» убил польского еврея Леона. Леон работал в Лесной команде и сумел убежать. Его поймали на следующий день и Френцель приказал на глазах остальных узников забить его кнутом насмерть. «Это было самое садистское и жестокое зрелище, которое я когда-либо видел», — сказал он.
С Томом мы заранее заключили соглашение. Если он хотел задать Саше какой-то вопрос, он мог вмешаться в нашу беседу в любой момент. Поскольку я знал, что его очень интересует, почему Саша оставил их в лесу и ушёл с русскими, я начал подготавливать почву для этого вопроса.
«Расскажи мне подробно, что ты делал после того как расстался с основной группой» — спросил я.
Было заметно, что мой вопрос смутил Сашу. Он поёрзал на стуле, стараясь не смотреть на Тома, и его ответ отличался от того, что он писал в 1946 году.
«Когда мы подошли к деревне, чтобы узнать, где мы находимся и купить у крестьян продукты, — сказал он, — несколько мальчишек предупредили нас, что сюда только что приходили немцы, которые нас ищут. «Уходите скорей, — сказали мальчишки. — Немцы скоро вернутся». Поэтому мы не пошли в деревню, а вернулись в лес и заблудились».
Том не поверил Саше. «Какие мальчишки могли быть на окраине деревни в четыре часа утра?» — спросил он.
Саша почувствовал обиду и скептицизм Тома. «В любом случае мы должны были разделиться на маленькие группы, — объяснил он мне. — Они были поляками, а мы были русскими. Я вывел их на свободу. А дальше наши дороги расходились. Мы были русскими и хотели вернуться в Россию. А польские евреи уже были дома».
Том не успокаивался. Он сказал Саше, что после освобождения он узнал, что в лесах было два еврейских партизанских отряда. «Разве не было бы лучше, если бы ты сформировал партизанский отряд из нас? — спросил он. — Ты был бы нашим командиром». Ещё в Санта-Барбаре Том говорил мне, что если бы Саша поступил именно так, он был бы ещё большим героем.
«Я русский, — сказал Саша таким тоном, который не допускал дальнейшего обсуждения. — Я хотел вернуться назад и драться за свою страну». Это был честный и откровенный ответ, хотя он совсем не нравился Тому. Я решил сменить тему. У Саши были военные награды, но не за то, что он организовал побег из Собибора.
«Ты не огорчён тем, что тебя никак не наградили за этот подвиг?» — спросил я.
Саша уклонился от ответа. Он потянул вверх штанину и показал мне шрам, за который его наградили орденом Славы.
«Ты знаешь, что побег из Собибора был самым крупным восстанием узников во всей Второй мировой войне?».
Он кивнул, но опять не стал обсуждать решения советских властей. «Я знаю, что сделал очень важное и очень нужное дело, — сказал он, тщательно подбирая слова. — Но я не был героем. Я просто выполнял свой долг».
«Правительство не захотело награждать тебя, потому что ты еврей?», — спросил я.
Том не стал переводить мой вопрос на русский. «Я бы не спрашивал его об этом. Он не ответит. Он не может. И ты сам знаешь почему», — сказал он мне.
Я согласился не ставить Политрука в неловкое положение. Процветавший в Советском Союзе антисемитизм был мне хорошо известен.
Один из друзей Саши опубликовал в еврейской газете, выходящей на идиш, статью о Собиборе. Мы хотели его повидать, но Саша сказал, что его друг боится встречаться с нами.
«У тебя нет чувства горечи от того, что ты страдал от рук немцев?» — спросил я, опять изменяя тему беседы.
«Нет, — ответил Саша. — Люди есть люди. Одни хорошие, другие плохие. Во время войны я воевал за русский народ. После войны у меня не было жажды мести».
Я поверил ему. Он говорил очень мягким и добрым голосом. Даже вспоминая самые страшные дни своей жизни, в его голосе звучала печаль, но не было гнева или ярости. Как это непохоже на Тома и Шломо, подумал я. Они кипели от ненависти. Саша был спокоен и уравновешен. Может быть это потому, что они попали в Собибор подростками, а Саша, вдвое старше их, уже имел к этому времени опыт мирной довоенной жизни, которую он мог вспоминать? И это давало ему силы и способность переносить окружающую жестокость?
«Я больше не верю в людей, — вмешался Том. — Они не знают, что они совершают».
Саша ещё раз подчеркнул, что он не потерял такой веры. И с улыбкой посмотрел на Ольгу. «Я верю в мою жену, — сказал он. — Не в бога. У детей ангельские души. Как мог бог допустить, чтобы их убивали? Разве можно убивать ангелов?»
На этом мы решили прервать сегодняшнее интервью. Саша выглядел усталым, а мне нужно было проверить свои записи и подготовиться к завтрашней встрече с Печерским.
Саша и Ольга пришли в мой номер на следующее утро. Они принесли с собой сыр и несколько больших бутылок русского пива. Они сказали, что очень беспокоятся о том, сколько денег я потратил вчера на обед в ресторане. Я был тронут не только тем, что они заботились о моих деньгах, а тем, что, как я понимал, Ольга отстояла не одну длинную очередь, чтобы купить эти продукты.
Я огорчился тому, что на эту последнюю встречу Саша пришёл вместе с ней. Я собирался расспросить его о Луке, но боялся, что в её присутствии он не сможет говорить откровенно. Саша отвечал на все мои вопросы спокойно и не проявлял никаких признаков волнения. Но когда я выяснил всё, что хотел узнать, и, отложив в сторону блокнот, сказал ему: «А теперь расскажи мне о Луке», с ним произошла резкая перемена.
Он начал говорить, как попросил Фельдгендлера найти ему женщину, которая не говорила бы по-русски и могла служить как прикрытие их встреч. И тут его голос задрожал, слёзы полились из глаз и он не мог продолжать рассказ. Ольга пыталась помочь ему, заканчивая предложения, которые прерывались его рыданиями. «Я до сих пор сожалею, что в тот день я не доверился ей и не предупредил о предстоящем побеге. Никто из добравшихся тогда до леса не видел её и не знал, что с ней случилось. Я предполагаю, что она не сумела уйти из лагеря».
Ольга сказала, что в течение двух лет после Собибора Саша каждый раз плакал, когда произносил её имя. Рубашку, которую она ему дала, он носил до конца войны и берёг её потом. «Сейчас эта рубашка в музее Ростова», — с гордостью сказала она.
Когда Саша снова пришёл в себя, не ожидая моего следующего очевидного вопроса, он сказал: «Между мной и Люкой не было никаких особых отношений». Том и я поняли, что под словом «особых» Саша имел в виду, что он не спал с Люкой. Но для меня и, судя по её реакции, для Ольги было очевидно, что если даже через тридцать восемь лет он испытывал при упоминании о ней такие сильные эмоции, любые отношения между ними были особыми.
Мы поговорили ещё немного об остальных русских, которые ушли вместе с Сашей. Борис умер от воспаления лёгких в доме украинского крестьянина, где Саша его оставил. Калимали погиб в бою с немцами ещё до того, как они встретили Красную Армию. Аркадий Вайспапир и пятеро остальных пережили войну. Саша не захотел уточнять, где они находятся сейчас.
Когда я спросил, можно ли встретиться с Аркадием, из осторожных намёков Саши мы поняли, что не стоит этого делать, чтобы не навлечь на Вайспапира неприятностей со сороны КГБ. Мне было очень жаль, потому что я знал, что никогда больше не приеду в Советский Союз, по крайней мере, по делам этой книги. Но я с пониманием отнёсся к невысказанному пожеланию Саши.
Один из убежавших из Собибора и переживших войну русских евреев был Семён Розенфельд. После того, как он и ещё двое польских евреев пересекли минное поле, они потеряли Сашу из виду и направились в Парчевские леса. Недалеко от Янова, там где Эстер жила в амбаре Марцинюка, они нашли укрытие, где прятались ещё восемь человек — пятеро из Собибора и трое из других лагерей.
В начале декабря их обнаружили польские партизаны. Они убили семерых евреев, раненому в ногу Розенфельду удалось спрятаться на чердаке. У него не было винтовки, но ещё из Собибора он вынес с собой три патрона. Когда поляки попытались забраться на чердак, Розенфельд зажёг свечку, приставил её к патронам, и они выстрелили. Поляки убежали.
Розенфельд и трое оставшихся в живых евреев прятались в чужих амбарах до июля 1944 года и дождались Красную Армию. Хотя его раненая нога ещё не зажила, он добился, чтобы его послали на фронт. В западной Польше он был ещё дважды ранен, но после лечения в госпитале догнал свою часть и вошёл в Берлин.
Двадцатитрёхлетний русский солдат, с седыми как снег волосами, которого немцы схватили около Барановичей, оставил на стене рейхстага надпись за всех собиборских евреев:
«БАРАНОВИЧИ — СОБИБОР — БЕРЛИН»
«Ты хочешь ещё о чём-нибудь узнать у Саши?» — спросил я Тома.
«Только о том, как он мог оставить нас в лесу. Но что ещё он может добавить?»
Мы прошли к Красной площади, чтобы сфотографироваться на прощание. Ольга пригласила меня в следующий приезд в Россию остановиться у них в доме в Ростове. Мы обнялись и расцеловались. Саша смеялся. «Даже меня, своего мужа, она не целует так много, как тебя», — сказал он.
По вполне понятным причинам, в 1980 году, находясь в номере интуристовской гостиницы, Александр Аронович Печерский не мог рассказать журналисту из США о том, как наградила его родина, куда он так стремился попасть в октябре 1943 года. После воссоединения с Красной Армией он был отправлен в штурмовой батальон, разновидность штрафбатов для побывавших в плену офицеров. Штурмовые батальоны, как и штрафбаты, были предназначены для смертников. Через несколько месяцев Печерский был тяжело ранен. Его выходила медсестра, простая русская женщина Ольга Ивановна Котова. Они полюбили друг друга и, поженившись, приехали в 45 году в его родной город Ростов-на-Дону. Там он работал администратором в театре оперетты, как-никак до войны Печерский закончил музыкальную школу. В 1948 году, когда началась компания против безродных космополитов, его уволили, и в течение пяти лет он никуда не мог устроиться. Бывший фронтовик, партизан и штрафник, чтобы иметь средства к существованию, научился вышивать, и его изделия раскупались на рынке нарасхват. Только после смерти Сталина Печерский сумел поступить простым рабочим на машиностроительный завод. За свой героический подвиг в Собиборе Печерский не был представлен ни к одной правительственной награде. Его именем не названа в Ростове ни одна улица, и до недавнего времени о нём знали только те, кто занимается изучением Холокоста. Несмотря на перенесенные невзгоды, Печерский прожил долгую жизнь и скончался в 1990 году в возрасте 81 года.