Когда я только начал работу над этой книгой, я узнал, что в Нью-Йорк с деловым визитом приехала из Израиля Мириам Нович, которая проводила интервью с уцелевшими узниками для своей книги «Собибор: Мученичество и Восстание». Это был сборник коротких воспоминаний. Я позвонил ей и попросил её помощи в нахождении тех узников, которые сейчас живут в Израиле. Когда я упомянул, что я сам не еврей, Нович едва не бросила трубку.
«Ты никогда не поймёшь этого», — сказала она.
«Может быть, — ответил я, намереваясь сказать, что сожалею о своей просьбе и приготовившись первым положить трубку, — но тем не менее я уже пишу эту книгу».
«Почему это теперь американцы заинтересовались Собибором? — с сарказмом спросила она. — Вы чувствуете себя виноватыми?»
В конце концов она согласилась, как мне показалось, весьма неохотно помочь, когда я буду готов приехать в Израиль. Через шесть месяцев Мириам позвонила мне. Опять из Нью-Йорка. На этот раз она звучала совсем по-другому. Ей очень понравилась задуманная мной работа. «Когда ты приезжаешь? Как движется книга?» — спрашивала она.
В Тель-Авиве я взял в аренду машину и поехал на север вдоль Средиземного моря в киббуц Лохамей Гетаот (Музей Борцов гетто), в нескольких километрах от израильско-ливанской границы. Чтобы не плутать ночью по улицам Хайфы, я подобрал с собой двух израильских солдат с карабинами М-16 за плечами, попутными машинами добиравшихся домой на субботний отпуск.
Когда я приехал в киббуц Гетто Борцов, основанный пережившими Холокост бойцами Сопротивления и партизанами, меня ждал приготовленный Мириам ужин и бутылка израильского вина. Ей было слегка за шестьдесят. Она собирала документы о Холокосте, свидетельства, фильмы и произведения искусства для трёхэтажного музея, финансируемого киббуцем. Холокост был её жизнью.
Мириам родилась в Белоруссии. После революции её родители сумели уехать во Францию и, когда началась война, она училась в Парижском университете. Мириам примкнула к движению Сопротивления и стала в нём связной. «Я одевалась как беременная женщина и переносила документы, привязав их к животу», — сказала она мне.
Нацисты поймали её и отправили в рабочий лагерь Витель во Франции. Здесь она встретила Ицхака Кацнельсона, известного еврейского поэта, которого вывезли из варшавского гетто вместе с одним из его сыновей перед восстанием в апреле 1943 года. Жена Кацнельсона и двое других сыновей к этому времени уже погибли в Треблинке. В течение десяти месяцев, проведенных в Вителе, Кацнельсон вёл дневник и написал свою знаменитую поэму «Песня Истребляемого Еврейского Народа». Нацисты отправили его вместе с сыном Цви в газовую камеру Освенцима.
Мириам помогала Кацнельсону. Она специально порезала себе руки, чтобы иметь возможность посещать лазарет. Пока врач подготавливался к перевязке, она сумела украсть у него три пустых банки. В них она уложила рукопись поэта и закопала их. Потом работавшая в прачечной француженка выкопала банки и вынесла их из лагеря. Когда американцы освободили Витель, Мириам получила эту рукопись, и киббуц Гетто Борцов смог её опубликовать.
После войны Мириам занялась сбором документов, относящихся к Холокосту. Она ездила из одного старого гетто в другое, посещала посольства разных стран. Ни у кого раньше я не встречал такого целенаправленного стремления поведать миру о страданиях, через которые прошёл её народ.
Как и другие пережившие Холокост люди, Мириам была травмирована прошлым. Однажды в Вителе она видела, как большая группа около шестидесяти детей играла во дворе лагеря. Они оставались детьми даже в этих условиях и как-то приспособились к ним, делая себе игрушки из палок и коробок. Мириам отошла на несколько минут. А когда она вернулась, детей уже не было, нацисты увезли их в газовые камеры Освенцима. Она не могла заставить себя забыть эту сцену. «Когда я вижу сегодня играющих на улице детей, — сказала она мне, — я вдруг вижу их лица». Потом, когда она переводила мне интервью с узниками Собибора, она неожиданно начинала плакать, если кто-то упоминал о детях.
Одной из самых дорогих находок Мириам были восемнадцать рисунков карандашом, сделанных Джозефом Рихтером. На них был изображён Собибор. Мириам узнала, что после войны художник оставил их в Хелме и специально поехала туда, чтобы забрать их. Она держала их в подвале музея, в специальном сейфе, чтобы они не пострадали в случае внезапного нападения палестинцев.
Я попросил её показать их мне. Рихтер делал эти зарисовки в 1942 и 1943 годах на листах старых газет или на обороте немецких плакатов. На каждом стояла дата и его подпись. Некоторые из них были только набросками контуров лагеря, другие были более детальными и представляли для меня интерес. Мириам никогда не смогла узнать, кем был Рихтер. Был ли он узником лагеря, которому удалось бежать? Поляком? Никто из тех, с кем я беседовал, никогда о нём не слышал. Но в любом случае, его рисунки были одними из немногих существующих о Собиборе документов. Я попросил у Мириам разрешения поместить некоторые из них в своей книге. Она согласилась, но при условии, что я никому не буду давать их и они не появятся нигде, кроме моей книги. «Они могут быть использованы против нас», — предупредила она меня.
Если бы это было год назад, я бы подумал, что она параноик. «Для чегокому-то нужно это делать?», — спросил бы я раздражённо. Но к тому времени, когда я приехал в Израиль, я уже знал больше. Самым дорогим для себя Мириам считала рисунок, на котором была изображена лежавшая на земле старая женщина. На обороте рукой Рихтера было написано: «На железнодорожной станции пожилая еврейская женщина пыталась убежать и сломала себе правую руку. Немец Греншутц (австриец) не хотел убивать её. Это сделали украинские полицаи. Пока один копал могилу, второй стоял рядом, ожидая, когда нужно будет пристрелить несчастную. Она просила полицаев: «Дайте мне немножко водки».
Меня этот рисунок очень тронул. Я находил приписке Рихтера только одно объяснение: женщина просила что-нибудь, чтобы уменьшить мучившую её боль, чтобы заглушить это ожидание и чтобы ей легче было встретить смерть. Но Мириам опасалась, что антисемиты могут истолковать этот рисунок по-другому: Видите этих евреев? Они все пьяницы. Единственное, о чём они думают даже перед смертью, это ещё глоток водки. Хорошо, что мы от них избавились.
Мы сидели на кухне Эды и Ицхака Лихтманов в Холоне, недалеко от Тель-Авива. После того, как они поженились, супруги пытались начать новую жизнь там, где они жили до войны, но в 1950 году эмигрировали в Израиль. Ицхак открыл здесь обувной магазин, Эда работала воспитательницей в детском саду. Теперь оба они были на пенсии.
Эда выглядела доброй маленькой бабушкой. Как и в Собиборе, она старалась заботиться о других и поминутно предлагала Мириам и мне кофе, чай и домашние сласти.
Я вытащил свой магнитофон и под звук тарелок, хруст печенья и негромкий голос Эды, она звонила другим уцелевшим узникам и просила их прийти, чтобы дать мне интервью, начал задавать вопросы Ицхаку. Мириам была переводчицей.
Ицхак показался мне очень старым, и вначале я подумал, что едва ли он помнит многое о Собиборе. Но я ошибался. Его память, в отличие от Эды, была блестящей. Внутри его горел огонь, и он выдал мне целый поток фактов, диалогов, деталей и имён.
Когда он начал рассказывать мне о том, как тащил вёдра с помоями к воротам лагеря III и как украинский охранник сбил его с ног ударом приклада, Мириам повернулась ко мне: «Посмотри, ведь кажется он и до сих пор не оправился от этого».
Правительство Западной Германии пригласило его выступить свидетелем на повторном суде над Гомерски, который проходил как раз во время моей поездки в Израиль. Ицхак очень огорчался, что из-за состояния здоровья не мог туда поехать. Несмотря на прошедшие почти сорок лет, он всё ещё хотел добраться до «них» и наказать «их» за все страдания, которые они причинили ему, его жене и всей их семье.
Когда мы закончили с Ицхаком, появились и другие уцелевшие узники — Абрахам, Айзик, Яков и Хелла. Маленькая квартира наполнилась шумом, как местечко в базарный день.
Абрахам Маргулис оказался необычайно энергичным мужчиной. Печатник, с сильными руками и чёрной краской под ногтями, даже несмотря на тронувшую голову седину, в свои шестьдесят один год он выглядел сорокалетним. Когда он рассказывал мне о том, что ему приходилось выгружать из товарных вагонов, его глаза наполнялись слезами. Он вспомнил красивую австрийскую еврейку, которая предложила ему щедрые чаевые, когда он помог ей вынести багаж, и целый состав мёртвых, уже разложившихся трупов, которые привезли в Собибор из другого лагеря. «Мне никогда не избавиться от этого запаха. Он будет стоять во мне до моего последнего вздоха». Он рассказал мне об эшелоне с умственно больными детьми, над которыми нацисты жестоко издевались и избивали их перед тем, как отправить в газовые камеры, и о маленькой девочке, которая так доверчиво улыбнулась ему, когда он выносил её из вагона. «Этого я не могу забыть. Я не знал тогда, что когда-нибудь снова смогу заплакать».
Айзик Роттенберг работал в Собиборе на стройке. Нацисты схватили его, мать, сестру и двух братьев во время последнего налёта на Влодаву в мае 1943 года. Его отец и другие брат и сестра к этому времени уже погибли там в газовых камерах. Айзик прятался вместе с другими между двойных стен их дома, когда эсэсовцы и украинцы очищали гетто. Маленький ребёнок стал плакать. «Кто-то хотел заткнуть ему рот, но остальные евреи не дали этого сделать, — вспоминал Айзик. — Украинец услышал ребёнка и вытащил нас всех из укрытия».
Айзик и один из его братьев, тоже прошедший селекцию, знали о намечавшемся побеге и заранее запаслись тёплой одеждой. 14 октября он был одним из первых, кто молотком сшибал с забора колючую проволоку. Он задержался, когда упал его брат, но увидев, что он не двигается, побежал к лесу.
Айзик рассказал мне о том, как с ним и ещё одним евреем обращался немец, пообещавший прятать их от эсэсовцев.
«Он заставлял нас вести себя как собаки», — сказал он, пристально глядя мне в лицо.
«Вести себя как собаки?» — переспросил я, не будучи уверен, что правильно понял его.
«Да». Айзик начал говорить очень быстро и взволнованно: «Мы должны были ходить только на четвереньках и лаять по-собачьи. А кормил он нас так скудно, что мы были вынуждены воровать еду у лошадей».
Я смотрел на его лицо. Казалось, что Айзик даже улыбается, но я видел, что и сейчас он переживает глубокое унижение. «Как может человек выдержать подобное обращение? — подумал я. — Как он теперь смотрит на собак, если это всё живо в его памяти? И как можно простить того, кто совершал такое издевательство?»
Яков Бискубич, работавший вместе с Абрахамом в вагонной команде, был одним из двух мальчиков, которым Эрих Бауэр приказал 14 октября разгружать грузовик с водкой всего за несколько минут до побега. Когда евреи в лагере I закричали «Ура!» и бросились к главным воротам, Яков и Дэвид выпрыгнули из машины. Бауэр стал стрелять и убил Дэвида.
Яков убежал в Северный лагерь и прятался там до темноты. Ночью он сумел своим ножом сковырнуть с забора проволоку и убежал в лес. Он был последним евреем, которому удалось покинуть Собибор. Несколько недель он в одиночку бродил по лесам, потом встретил партизан и воевал вместе с ними до освобождения.
Яков говорил, как во сне. Ничто не могло остановить его, даже мои вопросы. Он непрерывно кричал в микрофон, и Мириам было трудно переводить его. В её распоряжении были только те паузы, когда он замолкал, чтобы вдохнуть в себя воздух. Одно воспоминание было для него особенно горьким. Бывший вместе с ним в Собиборе его отец заболел и один день не вышел на работу. Яков уговорил его остаться в бараке и на второй день. Заметив, что он слишком слаб, Вагнер и Френцель потащили его в лагерь III. Яков пытался броситься за ними, но двое узников сумели его остановить. Он хорошо слышал выстрел, оборвавший жизнь его отца.
Хелла Феленбаум-Вайс владеет кафе в Тель-Авиве. Её светлые волосы были зачёсаны назад, карие глаза были грустными, и она говорила охрипшим голосом, потому что курила одну сигарету за другой. Она пришла вместе с мужем, которого встретила в партизанском отряде.
Как и Эстер, ей часто снится Собибор. Когда она просыпается, она должна принять успокоительное, чтобы прогнать ночной кошмар. Но даже сегодня она гордится теми несколькими месяцами, которые воевала в русском партизанском отряде и полученными там наградами — пятью благодарностями в приказах и орденом Красной Звезды.
Хелла ухаживала за коровами у крестьянина, который согласился прятать её потому, что она была похожа на польку. Жители этой деревни помогали партизанам, а когда немцы, чтобы наказать их, устроили налёт, она убежала в лес. Там она встретила нескольких русских военнопленных, которые детскими игрушечными винтовками пугали поляков, добывая таким способом еду. Потом она попала в русский партизанский отряд Прокопюка.
Русские послали её на шесть недель в специальную школу, где она изучала немецкое оружие, правила минного дела и основы марксизма-ленинизма. Однажды в лагерь верхом на лошади прискакал Шломо. Кто-то сказал ему, что в этом отряде есть еврейская девушка из Собибора, и он захотел увидеть её лично.
Хелла начинала как медсестра, помогая ухаживать за ранеными партизанами. Но скоро она стала просить позволить ей участвовать в боевых действиях. «У меня сжималось сердце, когда я видела всех этих раненых», — сказала она мне.
Начальство послало её в команду по минированию железных дорог и мостов. «Я стала чувствовать себя лучше, когда начала принимать участие в боях, — сказала она, добавив, что однажды была ранена. — я воевала не за свою собственную жизнь, а за нечто гораздо большее. Раньше я не могла убивать немцев. Теперь я могла. Дети, которых немцы убивали в Собиборе, сделали меня храброй».
«Много ли было женщин среди партизан?» — спросил я.
«Несколько полячек и одна русская», — ответила она.
Хелла сказала, что русские относились к своим боевым подругам с большим уважением. Она вспомнила, как русский командир дал ей пистолет и сказал: «Если кто-то из русских мужчин станет к тебе приставать, ты имеешь полное право застрелить его».
«Убивала ли ты немцев?» — спросил я, не в силах представить себе её с винтовкой в руках. Хелла была такого маленького роста, что плотник в Собиборе сделал для неё специальную подставку, чтобы, когда эсэсовцы заходили в её барак, она могла казаться выше ростом.
«Да, я убивала их, — ответила Хелла и вспомнила названия польских городков, около которых её отряд вёл тяжёлые бои с немцами. — За моих братьев, за мою мать…» И тут она расплакалась.
На улице я сделал несколько фотографий с партизанами, после чего мы с Мириам уехали. По дороге в киббуц она выглядела невероятно усталой от всколыхнувших её эмоций и от многочасового перевода. Рассказы бывших узников воскресили в её памяти и собственные переживания в Вителе и в годы Холокоста.
Мне было очень жаль, что я не смог взять интервью у Иехуды Лернера, который служил в полиции Иерусалима. Мне нужно было узнать у него подробности о том, как были убиты эсэсовцы, некоторые детали плана побега и о том, как он воевал в партизанских отрядах. Вначале он отказался со мной разговаривать, но потом под давлением Мириам согласился. Мы договорились встретиться у него дома на окраине Иерусалима. Но когда я приехал туда из киббуца, оказалось, что его вызвали в город по служебным делам. Мириам попыталась снова устроить эту встречу, но он категорически отказался. Я сумел упросить его ответить на несколько вопросов по телефону.
Хаим Лейст был куда более доброжелательным. Мириам и я пришли в их уютную красивую квартиру в Тель-Авиве. Хаима привезли в Собибор весной 1943 года, почти в то же время что и Тойви. Когда он начал рассказывать о том, как нацисты убили его родителей и пятерых братьев с их жёнами и детьми, Мириам снова стала плакать.
Хаима отобрал Вагнер. «Садовники? Есть садовники?» — кричал он, проходя вдоль строя евреев.
Когда Хаим выразил свою готовность, он привёл его к клубничной грядке в лагере II.
«Как ты будешь ухаживать за ней?» — спросил нацист. Хаим объяснил.
«Годится, — сказал Вагнер. — Будешь работать здесь».
Два случая особенно запомнились Хаиму. Однажды, когда немцы устанавливали мины за заборами лагеря, одна из них взорвалась, и один немецкий солдат был убит. Хаим не удержался от улыбки и заметивший это украинец доложил о нём Френцелю.
«Ты находишь это смешным? — злобно спросил Френцель. — Тогда, может быть, и это тоже хорошенько развеселит тебя». Он дал Хаиму семьдесят пять плетей, забив его почти до смерти.
Другой случай был ещё более страшным. Вагнер использовал вагонетки для мертвецов, чтобы перевозить пепел из крематория лагеря III на садовый участок. «Это для удобрений», — сказал он Хаиму, который должен был рассыпать пепел и кусочки костей на грядки с клубникой и овощами. Однажды на перекличке он откусил большой кусок морковки. «Смотрите, — сказал он узникам, — я сейчас съел сразу двадцать евреев».
Жена Хаима сказала, что по ночам он часто просыпается от собственного крика. «Мне снится, что нацисты снова бьют меня», — как бы извиняясь, робко сказал он. «Его так часто били, что это нанесло непоправимый вред его здоровью и психике», — с горечью добавила жена.
По сравнению с другими сбежавшими узниками, Хаиму повезло. Его спрятал польский фермер, у которого было десять детей. Когда Хаим восстановил свои силы, он ушёл из этого дома, опасаясь, что один из сыновей хозяина может проболтаться приятелям о том, что его отец прячет еврея. Хаима приютил другой хороший поляк, у которого нашли убежище ещё шестеро евреев. Здесь он дождался конца войны.
Мордехай Гольдфарб (художник) был последним из узников, у которых я брал интервью в Израиле. Его жена неохотно согласилась на это, потому что у Мордехая было слабое сердце. По прежнему опыту она знала, что после того, как он говорит о Собиборе, он долго не может прийти в себя. Но, как любезность по отношению к Мириам, она пригласила нас в их дом в Хайфе.
Уютная, хорошо обставленная квартира была расположена на стоящем над морем холмом. На стенах гостиной и кухни висели десятки его работ. Мне показалось, что я вижу в них Холокост — разрушенные дома, как языки пламени прилепившиеся к утёсам, скромные краски, печальные лица и общее ощущение пустоты. Вечер был очень тёплым, и Мордехай сидел в шортах. Он был загорелым, выглядел весьма моложаво, а его умные проницательные глаза смотрели тебе в душу. «Люди говорят, что видят Холокост во всех моих работах, — сказал он, словно читая мои мысли. — Но я больше не хочу этого».
Мордехай был очень собранным и сосредоточенным. Как опытный лектор, он внимательно наблюдал за выражением моего лица, чтобы понять, какое впечатление на меня производит его история. Когда он заговорил о своём брате Аврахаме, с которым был связан, когда их привезли в Собибор, его взгляд затуманился.
«Я ничего не знал о готовящемся побеге, — сказал Мордехай, подчёркивая иронию того, что он выжил, а его брат погиб. — Аврахам знал.
В полдень он пришёл ко мне и сказал, что сегодня будет восстание. Лучше, если мы не будем держаться вместе. В этом случае, может быть, хоть один из нас останется в живых».
Я заметил, что когда он говорил о брате, он часто посматривал на одну из картин, висевшую справа от него. Молодой парень, руки в карманах, шёл по пустой улице.
«Это твой брат?» — спросил я.
«Да. Я нарисовал его по очень старой фотографии. Несколько человек просили меня продать эту картину, но я не хочу. Она для меня слишком дорога».
Мордехай сказал мне, что однажды он узнал, что в Израиле живёт ещё один Гольдфарб с таким же именем, как его брат, Аврахам. «Я просто закричал, а вдруг это он? Вдруг он тоже уцелел? Я поехал увидеть его… Это был не мой брат».
После девяти интервью, проведенных в течение семи дней, я был счастлив, что покидаю Израиль. Мой мозг был переполнен историями об ужасах, жестокости и страданиях, которые мне пришлось услышать. К сожалению, мне не удалось повидать ещё четырёх остававшихся в живых узников. У одного из них были гости, двое других были больны и я не сумел выкроить времени, чтобы повидаться с последним из них, Фишелом Баловицем. Он работал в аптеке, где 14 октября Зельма ждала Хайма.
В самолёте я открыл книгу Ицхака Кацнельсона «Песня Истребляемого Еврейского Народа», которую Мириам подарила мне на прощание. На первой странице она написала: «Ричарду. Песня и Молчание всего Мира». Я прочитал поэму, которая горько и остро суммировала всё что, я слышал и чувствовал в Израиле. Она начиналась:
Разбуди мир! Спой! Возьми в руки арфу,
Ударь по её струнам своими пальцами,
Такими же тяжёлыми, как наши наполненные болью сердца,
Спой последнюю песню последних евреев Европы.
Как я могу петь? Как я могу поднять голову,
Когда слёзы застилают мне глаза
И петля уже накинута на шею?
Бог, всемогущий Бог, помоги мне!
Вернитесь из Треблинки, Собибора, Освенцима!
Вернитесь из Белжеца, Понаров и других лагерей!
С открытыми глазами и беззвучными криками,
Вернитесь Вы из лесов и глубоких болот!
Вернитесь Вы, сожжённые и размолотые еврейские кости!
Встаньте вокруг меня в один огромный круг,
Дедушки, бабушки, отцы, матери, несущие младенцев!
Вернитесь из пепла и мыла, еврейские кости!
Вернитесь все и предстаньте передо мной!
Я хочу увидеть вас, я хочу посмотреть на вас
И в молчании соединиться с моим убитым народом.
И тогда я спою… Дайте мне арфу… Я спою!