На следующее утро, когда Клятт пришёл в барак за золотом, Шломо передал ему записку для Ави. «Должен ли я прочитать Каддиш только по моим родителям или по всем евреям? Что происходит с евреями, которых отправляют в твою часть лагеря?». Если его родителей и сестры действительно нет в живых, Шломо должен был знать, как они умерли. Страдали ли они? Забили их до смерти или застрелили? С тех пор как Янкус рассказал ему о том, что он видел в загоне, у него перед глазами стояли нацисты, избивающие его мать и сестру кнутом и срывающие с них одежду, когда они пытались сохранить своё человеческое достоинство.
Едва Клятт ушёл, как в барак нетвёрдой походкой ввалился шарфюрер СС Пауль. Шломо был уверен, что он видел уходящего Клятта, но поскольку эсэсовец был, очевидно, пьян, он не придал этому значения. Пауль вытащил из кармана горсть золотых украшений и, запинаясь, пробормотал: «Сделай мне кольца».
— Я не могу. Только если господин комендант Штангль или обершарфюрер Вагнер прикажут мне. И кроме того я ещё не закончил другие…
— Я не хочу слышать ни о каких приказах Штангля или Вагнера. Лицо Пола покраснело. Я хочу кольца. Через 3 дня.
— Но я…
Пауль сначала ударил ювелира в глаз, а когда он откинулся назад, ударил кулаком в рот. К счастью, он нетвёрдо стоял на ногах, и удары были не слишком сильными. Синяк под глазом и кровь, которая потекла из разбитой губы, видимо успокоили нациста. Он выругался и пошёл к двери.
Несмотря на боль, Шломо не плакал. Ненависть удержала его слёзы, и к концу дня он уже совершенно привык к этому новому для него чувству.
«Кто это сделал?», — спросил его зашедший после обеда в барак Вагнер. Шломо не ответил. Он боялся, что Пауль придёт снова и на этот раз изобьёт его сильнее. Но Вагнер настаивал, и в его голосе Шломо даже послышалась угроза.
«Шарфюрер Пауль», — сказал он наконец.
Шломо предполагал, что Вагнер скажет ему, чтобы он не волновался, что этого больше не произойдёт, потому что он работает на него, что Шломо должен сконцентрироваться на изготовлении 20 фирменных колец и что никто больше не будет его беспокоить. Но вместо этого Вагнер засмеялся.
Несмотря на злорадный смех эсэсовца, мальчик всё ещё надеялся, что Вагнер будет его лучшим защитником. «Я попал в западню, — сказал он нацисту. — Вы велели мне ни у кого не брать заказов без вашего разрешения. Я послушался и посмотрите, что случилось. Как я могу работать, если другие будут меня избивать? Как я могу сделать кольца для господина коменданта? Что мне делать?» Шломо выбрал правильный ход, и Вагнер смягчился. «Делай кольца для нашей команды. Об остальном я позабочусь», — сказал он.
Вагнер и Пауль пришли вместе в конце дня. Они оба улыбались и шептались, глядя, как Шломо затачивает серебряные кольца с золотыми эмблемами жизни и смерти. «Когда закончишь, — сказал, наконец, Вагнер, — сделай кольцо для моего друга».
Чтобы быть уверенным, что у Вагнера не возникло подозрения о том, что теперь Шломо знает тайну Собибира, он спросил его о своих родителях. Это был тяжёлый вопрос. Мальчик боялся, что дрогнувший голос или слёзы могут выдать его эмоции, но ненависть помогла ему говорить спокойно и твёрдо. Когда Вагнер ответил ему, что не надо беспокоиться, и что он скоро с ними встретится, у Шломо не хватило храбрости поднять глаза от своей работы.
В конце концов, Штангль не врал ему. Его отцу, матери и сестре теперь действительно было хорошо, они действительно теперь ни в чём не нуждались, они действительно были теперь в лучшем месте и он был уверен, что присоединится к ним, как только Штангль и Вагнер не будут больше в нём нуждаться. Разве оберштурмфюрер Штангль не дал ему в этом слово офицера? Раз так, Шломо сделает всё, чтобы нацист не сдержал своего слова, он никогда не пойдёт в эти ворота. Как угодно, но он выживет.
Поздно вечером в барак пришёл Клятт с длинным письмом от Ави. Охранник сказал, что придёт ещё раз завтра утром за следующей порцией золота. Шломо дождался ночи, чтобы открыть письмо. Он читал вслух.
«Дорогой брат! Я просил тебя прочесть Каддиш не только о твоих родителях, а обо всех. Из тех тысяч людей, которых привозят сюда, никто не остаётся в живых. Из всех прибывших эшелонов осталась только маленькая группа людей, которых держат для работы. Я чудом попал в эту группу. Когда евреи проходят через ворота, они идут по длинному коридору. В конце они раздеваются, оставляют все свои вещи, и их загоняют в большие бараки, где они будто бы должны принять душ. Когда бараки заполняются, эсэсовцы закрывают двери. Включается большой мотор, и выхлопные газы по трубам поступают в бараки. Все кто там находятся, умирают от удушья. Пока это происходит, выкапываются огромные траншеи, и мы, выбранные из того же эшелона на котором приехал ты, выносим мертвецов из бараков и тащим их в траншеи. Иногда земля шевелится, потому что кто-то ещё не умер. Тогда приходят нацисты и стреляют в это место. Я рассказываю тебе об этом для того чтобы, если тебе когда-нибудь удастся убежать, ты расскажешь миру о том что здесь происходит, т. к. я не надеюсь увидеть тебя ещё раз. Никому, кто попадает в эту часть лагеря, не разрешается отсюда выходить. Я не могу описывать тебе все подробности, потому что ты никогда не поверишь, что делается в этом ужасном месте. Это непостижимо для человеческого ума. И я хотел бы тебе рассказать, какими садистами показывают себя нацисты. Глядя на то, как мучаются и умирают люди, они приходят в такой восторг, как будто слушают оперу».
Ави написал о том, что копать траншеи и таскать трупы приходится так много, что нет времени передохнуть. Многие евреи даже не могут есть тот скудный паёк, что им дают. Но нацисты совсем не беспокоятся о том, ослабел человек или нет, в здравом он уме или уже свихнулся от увиденного, порядок не меняется. Они расстреливают каждого, кто больше не пригоден для работы и заменяют их новыми евреями.
«Из этого письма ты узнаешь всё. Я долго не выдержу, мой конец близок, и я знаю это. Я уже стою одной ногой в могиле вместе с моими братьями-евреями. Я не боюсь писать тебе это письмо, потому что мне уже наплевать, поймают они меня или нет. Я в руках бандитов и не ожидаю ничего кроме смерти. Но ты подвергаешь себя большому риску, если тебя поймают с этим письмом. Я пишу это в надежде, что тебе как-нибудь удастся убежать из Собибора. К сожалению, мне это не светит. Если можешь, беги! Твой друг Аврахам».
В бараке стояла мёртвая тишина. Письмо Ави было для мальчиков как удар обухом топора, отрезавшего последние ниточки надежды. Первым нарушил молчание Янкус. Газовая камера поглотила его мать и бабушку. Известие об их страшной смерти, в добавление к шоку, который он испытал, когда видел, как нацисты избивали женщин и убивали младенцев, оказались выше душевных сил 13-летнего мальчика. Он свалился на кровати и, катаясь по ней в рыданиях, твердил только одно слово: «мама, мама, мама…»
Истерика Янкуса вернула Шломо и Нойета из мира их собственных страданий к реальности. Опасаясь, что его крик среди ночи привлечёт внимание нацистов, они уложили его и, прикрывая ему рот своими руками, успокаивали как маленького ребёнка. В конце концов, Янкус забылся в беспокойном сне.
Нойет принял известие о смерти своей семьи как проявление божьей воли. Он был хасидом, членом секты, которая появилась в Польше ещё за 200 лет до Собибора, когда частые погромы тоже угрожали привести к исчезновению еврейского народа. Дома он всегда соблюдал традиционный внешний вид мужчины-хасида: падающие с висков закрученные локоны — пейсы, чёрная шляпа и лапсердак. Для него, глубоко религиозного человека, бог всегда был в центре жизни.
Шломо, хотя его родители соблюдали все обряды и традиции, был тем, кого сегодня назвали бы реформистом. Кроме того, будучи на 6 лет младше Нойета, он ещё не задумывался всерьёз над проблемами веры. Он воспринимал религию как часть того образа жизни, который вела его семья и всё его местечко. Теперь он остался без этого наследства, его семья была убита, его местечко разрушено. Бог занимал последнее место в его мыслях.
— Что нам делать? Что нам делать? — спрашивал он.
— Мы должны думать о Боге, — сказал Нойет, — потому что все, что он делает, — правильно, и мы не должны бороться с ним.
Шломо разозлился из-за того, что упоминание о боге, у которого не было ни малейшего места в его планах на будущее, вмешалось в их разговор. «Бог? Где твой бог, если он разрешил убить моих родителей? — спросил он. — Как это он может быть добрым, если он ничего не делает для евреев и позволяет их убивать как скотину? Где твой бог, если он не приходит им на помощь? Ты хочешь, чтобы я молился твоему богу и благодарил его за то, как были убиты мои отец и мать? Нет, Нойет! Ни в коем случае. У меня есть только одно желание — убить этих бандитов. А не молиться твоему богу, который помогает им».
Шломо был сам удивлён ярости своих слов. Никогда раньше он не осмелился бы сказать такое. Но сейчас эти слова легко сорвались с его губ, как будто они давно были записаны в его сердце и только ожидали наконец быть прочитанными. И чем дальше он говорил с Нойетом, тем твёрже становился его голос.
«Может, ты забыл, Нойет, как нас притесняли ещё до войны, когда и ты и я были маленькими? Ты забыл, как мы ходили в синагогу под улюлюканье поляков, которые кидали в нас камни и плевались? Ты должен помнить, как они кричали нам: «Евреи, убирайтесь в Палестину. Там ваша родина!». Я помню, как я приходил домой в синяках, в разорванной одежде, всё потому что я защищал твоего бога, Нойет. Нет. Тысячу раз нет. Если бы мы, евреи, были решительными, возможно этого не случилось бы. По крайней мере, мы бы сопротивлялись. И если мы всё равно умрём, мы должны, умирая, убивать их. К нам относились как к трусам, потому что евреи вроде тебя отсиживались на скамейках в синагогах и совершенно забыли о племени Маккавеев, которые хотя и были религиозными, оставили о себе память как легенду о смелости и храбрости. Будь уверен, Нойет, если хоть один из нас останется в живых, он расскажет миру о Собиборе. И тогда вместо покорных сегодняшних овец мир увидит много, очень много завтрашних Маккавеев. Подумай о том, что нацисты тоже действуют во имя бога. Вспомни, что написано на пряжках их ремней — Gott mit uns — С нами бог. Ответь мне, какой бог? Тот, кто на нашей стороне, или тот, кто с ними?»
Нойет принял эту тираду без тени раздражения. «Мы, евреи, должны расплачиваться за наши грехи, — сказал он. — И ты расплачиваешься за них тоже».
«А дети? Те, которых убивают нацисты, они тоже нагрешили? Ответь мне».
На этот вопрос Нойет не мог ответить. Шломо ушёл в себя, потрясённый своей ненавистью к богу, своей злостью к тем еврейским старикам, которые учили покорности и терпению даже по отношению к нацистам. Он больше не чувствовал себя 15-летним мальчиком, невинным, наивным и доверчивым. Он превратился в мужчину, но вместо любви и уверенности был наполнен только ненавистью и чувствовал, что способен на такую жестокость, которую видел вокруг себя. Ему казалось, что мир перевернулся вверх дном. Мир, где выжить может только самый сильный, где цель оправдывает средства и зло можно победить только злом. Наконец Нойет прервал молчание. «Молись, Шломо, молись, — сказал он. — Мы всегда должны молиться».
Ювелир потерял над собой контроль и закричал так, что Мозес от страха забился в угол: «Заткнись! — крикнул он Нойету. — Хватит! Мы должны думать только о том, что делать завтра. Мы не должны тратить время, обращаясь к твоему богу, который не сделает ничего, чтобы помочь нам!»
Этот взрыв заставил Нойета перестать напоминать о молитвах. Следующие несколько часов они говорили только о том, как выжить в этом аду, отгоняя горе и мысли о газовых камерах. Они решили продолжать делать кольца и украшения со всем усердием, на какое они способны, потому что как только Штангль и Вагнер почувствуют, что их надо заменить, их убьют в тот же день. И продолжать спрашивать нацистов о своих родителях, чтобы не возникло подозрения о том, что им стала известна тайна Собибора.
Под утро Шломо написал короткое письмо Ави и, когда Клятт пришёл за своим золотом, он передал украинцу записку: «Мой друг Аврахам! Твоё страшное письмо не застало меня врасплох. Я уже давно подозревал это. Теперь, когда я знаю правду, внутри меня появилась сила, которую я не могу объяснить. Шестым чувством я знаю, что нацисты не убьют меня, и я останусь жить. И если мне это удастся, я отомщу. Не за всех, потому что это невозможно, а только за мою семью и моих друзей. Я клянусь тебе их памятью, я отомщу, так или иначе. Пиши мне только в случае необходимости и не рискуй. Делай все, что ты можешь, чтобы прожить ещё несколько дней или хотя бы несколько часов. Может быть, счастье улыбнётся тебе, и ты сумеешь убежать из этого ада».
Шарфюрер Пауль явился в барак как обычно пьяным. «Моё кольцо, — потребовал он. — Я хочу кольцо».
Шломо сказал ему, что ещё не начал делать его, потому что выполняет заказ оберштурмфюрера Штангля на фирменные кольца с эмблемой жизни и смерти. Он напомнил ему слова Вагнера: «Закончи фирменные кольца, а потом сделай кольцо моему другу!»
«Я приду за своим кольцом завтра», — сказал эсэсовец и бросил на стол небольшой пакет.
Когда нацист ушёл, Шломо развернул пакет. Внутри лежали золотые зубы, на одних были следы крови, из других торчали обломки костей. У мальчика закружилась голова. Утром прибыл новый эшелон, и нацист не терял времени даром.
Шломо работал над кольцом для Пауля до глубокой ночи, и в бараке стоял тошнотворный запах горелого мяса. Чувствуя себя виноватым за то, что использует зубы убитых для того, чтобы самому оставаться в живых, в эту ночь Шломо ненавидел себя. Паулю так понравилось кольцо, что он сунул Шломо полбутылки водки. «Пей!», — сказал он. Его тон был таким требовательным, что мальчик глотнул.
«Ещё, — сказал Пауль. — Ещё… ещё… ещё… ещё!».
Когда Шломо не мог больше глотать и водка начала стекать по его подбородку, Пауль дико захохотал. Он заставил мальчика допить её до конца и Шломо стал настолько пьян, что не мог стоять на ногах. Нойет уложил его на койку, и он проспал весь вечер и всю следующую ночь. Этот сон был как подарок, без слёз и кошмаров, без страхов и ненависти.
Пауль и Вагнер пришли в мастерскую на следующее утро. Они распахнули дверь, но не зашли.
«Выходи! — приказал Пауль ювелиру. — На улицу!» Когда Шломо вышел во двор, нацист скомандовал: «Снимай штаны и наклонись! Получишь десять ударов по заднице. Считай!»
Шломо не знал, в чём он виноват, но понимал, что любой вопрос возбудит у пьяницы ещё большую злобу и жестокость. Нацист встряхнул свой кожаный кнут. Первый удар ожёг Шломо, и он крикнул первое, что пришло на ум: «Мама! мама!». Это придало ему силу и, стиснув зубы, он считал вслух: «Два, мама… три, мама!» После десятого удара он упал. Пауль и Вагнер с хохотом ушли.
Со временем полоски на его ногах, спине и ягодицах перестали кровоточить, но жажда мщения у Шломо выросла ещё больше. Очень часто мечты о мести казались ему безнадёжными, потому что вокруг он видел только заборы, охранников, собак и винтовки. И тогда он думал: прежде всего, выжить. Выжить — это лучшая месть.