В Аркашиных снах странная дверь ничего плохого не делала. Стояла посреди темноты, светила своим теплым светом. Уже не пугала, наоборот – успокаивала, вытесняла своим присутствием родительскую грызню, мамину тревогу, отцовские (синие) приготовления к демонстрации Новой Революционной Партии.
Он и посматривать на нее начал всё чаще: то в глазок, то в приоткрытую дверь (правда, на всякий случай через цепочку).
Из двери никто не выходил; соседи проходили мимо нее, как ни в чем не бывало, – хотя должны были бы, по опыту Пуха, давно уже устроить скандал и сбор подписей про немедленное прекращение самостроя и несанкционированных ремонтных работ. Родители тоже ее будто не замечали. Всё это было как-то странно, но Аркаша уже не беспокоился и не боялся.
(Он не знал, что невозможная дверь показывала себя только тем, кто был ей нужен.)
Из прихожей его гоняли: революционный комитет рисовал плакаты на кухне, печатал под копирку листовки, бегал в магазин «Маяк» за новыми бутылками и постоянно шлялся во двор курить (в этом моменте, видимо, с Софьей Николаевной был достигнут компромисс; в результате которого, впрочем, меньше вонять в квартире не стало: революционеры курили прямо под открытым окном первого этажа).
Мама почти перестала ходить на работу. Сидела в родительской комнате, шелестела бумагами, молчала. Иногда едва слышно всхлипывала.
Недавний Аркаша попытался бы ее подбодрить, успокоить или как минимум нажаловаться на отца. Сегодняшний Аркаша сидел в гостиной, часами смотрел сквозь книгу и думал о теплом свете, пробивающемся из-под двери.
Одним утром Пух проснулся – и не решил даже, а просто осознал: сегодня он откроет дверь – и узна́ет, наконец, что его за ней ждет. Его даже перестала смущать табличка «Не входить!»: очевидно было, что кому-нибудь другому туда входить, конечно же, нельзя. А вот именно ему, Аркаше Худородову, можно и даже нужно.
Доедая бутерброд с чахлым сыром и вареное яйцо, Пух вдруг вспомнил про дневник.
Общую тетрадь он не открывал как раз с момента появления двери: в голове не оставалось места ни для чего другого. Но сейчас Аркашу захлестнуло праздничное ощущение нетерпения, – что-то похожее он испытывал совсем давно, в детсадовском возрасте, утром 1 Мая. Отец на демонстрацию собирался с неудовольствием, но ходил – исправно: возглавлял колонну деятелей донского образования, носил свою часть транспаранта с надписями про решения съезда; пах заграничным одеколоном «Aramis», привезенным из командировки в Югославию. Одеколон Худородов-старший экономил, пшикался по чуть-чуть только к новогоднему застолью, в мамин день рождения и вот как раз 1 Мая; запах этого давно закончившегося «Арамиса» с тех пор ассоциировался у Аркаши с радостным предвкушением. Тогда, в дошкольные времена, он шел посреди проезжей части (что само по себе почему-то ощущалось как праздник), держался за мамину руку, щурился на солнце и чувствовал, что вот-вот наступит лето: бесконечные жаркие дни, ведомственный дом отдыха в Лиманчике, море, черешня, а потом кукуруза, а потом арбузы, и всё это – уже вот-вот… кажется, только протяни руку, открой дверь – и…
Пух мотнул головой, пришел в себя и уставился на пустую страницу дневника.
Написал сегодняшнюю дату: «8 июня 1994 г.».
Занес ручку над следующей строкой.
В прихожей в этот момент загомонили, затопали.
– Софья, дверь запри за мной, – крикнул отец. – Ходят сейчас всякие! Рано не жди. Мы идем делать революцию!
– Дадим мы им с Борисычем просраться! – добавил кто-то еще. – Банду Ельцина под суд!
– Не Ельцина, а Эльцмана! – строго поправил кто-то третий. – Настоящее имя гниды – Борух Эльцман. А тель-а-видение замалчивает правду!
– Стабильность, стабильность, стабильность и еще раз стабильность!
Пух дождался, пока какофония выдвинется в подъезд и стихнет, отложил дневник с ручкой и пошел в прихожую.
– Мам, я запру, – на всякий случай сказал в сторону родительской спальни.
Решил: всё, сейчас он точно узна́ет, что же так маняще светится за невозможной дверью.