Ишханов не мог уснуть. Сначала ворочался и кряхтел; потом, устроившись, долго лежал с закрытыми глазами. Пробовал думать о хорошем – не получалось. Пытался вообще прогнать все мысли и утонуть в черноте – не вышло. Даже овец начал было считать, хотя уснуть ему это никогда не помогало, – сбивался, злился, начинал заново.
На сто тридцать шестой овце ощутил рядом движение. Открывать глаза не хотелось (потому что овцы, кажется, все-таки начали исполнять свою задачу), поэтому Ишханов подсмотрел между ресницами.
Олейников сел на соседней кровати. Медленно огляделся. Сполз на пол и, пригнувшись, как шпион из старых фильмов, двинулся к выходу из спальни, прижав к груди комок своей одежды.
Ишханов, с которого моментально слетел сон, тоже вскочил. Подумал было: блин, да может, он поссать просто пошел?.. А с чего тогда такая секретность? Нет, что-то тут не так.
Быстро оделся, двинул следом.
В темном коридоре было пусто. В туалете – тоже.
Зато скрипнула дальняя дверь, ведущая из кухни в подсобку.
Блять!.. Ну точно, опять к своей двери поперся.
Ишханов, уже не таясь, рванул в сторону штаба.
В последние дни Олейников почти с ним не разговаривал, едва притрагивался к интернатской еде, прогуливал занятия. Часами и днями торчал один под ивой.
Ишханова всё это, во-первых, конкретно задрало: без друга было скучно. А во-вторых, он стал не на шутку беспокоиться: а вдруг это что-то психическое? А вдруг Олейникова надо в больницу? Чтобы не вышло как в позапрошлом году, когда Дамирова нашли повесившимся в подсобке на солдатском ремне – единственной вещи, оставшейся у него от отца. Все тогда бегали, суетились, кого-то из интернатского начальства показательно уволили, а козырная кровать у окна, в которой спал Дамиров, долго пустовала – желающих ее занять не находилось. Ишханов с Дамировым особо не общался, но помнил: перед самоубийством тот замкнулся, прекратил по поводу и без повода драконить младших интернатских, стал подолгу где-то пропадать – хотя в интернате поди еще пропади, все на виду.
Он выскочил на дальнюю полянку, к иве.
Та шелестела, двигалась на ночном ветерке, словно едва заметно переползая с места на место.
Как будто ерзала в нетерпении.
Олейников стоял перед дверью, держась за круглую ручку.
– Стой!.. Ромыч, блять, тормози! – Ишханов побежал.
Подумал вдруг, что не называл Олейникова по имени с момента, когда они познакомились года три назад, – да и тогда, кажется, особо не называл.
Ишханов споткнулся о корень ивы, упал, начал неловко вставать, шипя от боли в разбитом колене.
Олейников открыл дверь.
Ахнул.
Он увидел двор крепкого двухэтажного дома в южном частном секторе. Бабушка несла с грядок пучок редиски – на летний салат со сметаной, который Рома Олейников любил больше всего на свете. Дома гремела посуда. Пахло близким морем и котлетами. Носилась за стрекозами собака – молодая дворняжка с пушистым хвостом-бубликом.
Олейников шагнул вперед.
Дверь захлопнулась.
Ишханов успел увидеть в закрывающемся проеме пыльный пустырь и обгорелые развалины.
Успел ощутить кислую вонь пожара и какой-то другой, сладковатый, мертвый запах.
Доковылял до двери, протянул руку.
Дверь распахнулась ему навстречу.
Из нее вышло то, что больше не было Олейниковым.
Ишханов отдернулся, опешил. Накатившая было волна облегчения моментально схлынула. Он даже не успел испугаться – только ощутил, что волосы на затылке встают дыбом.
– Ромыч?.. Ты нормально? Че случи…
То, что больше не было Олейниковым, положило руки ему на плечи. Посмотрело в глаза чьими-то чужими, уже не олейниковскими глазами.
– Это че такое вообще? – Ишханов попытался выдраться. – Пакши убрал!
Он ненавидел, когда к нему прикасаются посторонние люди. То есть, просто ненавидел, когда к нему прикасаются.
То, что больше не было Олейниковым, держало его как в тисках. Ишханов открыл рот, чтобы закричать.
То, что больше не было Олейниковым, одним молниеносным движением оторвало Ишханову нижнюю челюсть.
Придержало содрогающееся тело. Разжало руки.
Постояло под восторженным шепотом ивовых ветвей, глядя прямо перед собой. Не пошевелилось даже тогда, когда его задела дрогнувшая в агонии нога Ишханова. Развернулось и неспешно пошло через двор, в сторону улицы Стачки – там в интернатском заборе была подгнившая доска, о которой все, включая директора, знали, но никто так и не собрался ее заменить.
Таким его и увидел из окна проснувшийся от мутного кошмара Степа: залитым кровью, с прямой спиной, устремленным перед собой взглядом. Новенький вцепился в подоконник, хотел закричать, разбить окно, сделать хоть что-то…
То, что больше не было Олейниковым, вдруг остановилось. Подняло глаза. Встретилось со Степой взглядом.
«Как это возможно?! Здесь же темно, снаружи от стекла блики, он не может меня видеть», – метались мысли. Он отшатнулся, попятился, упал, задев спинку чьей-то кровати.
– Блять, Петренко, харэ бузить, спать ложись, – заворчал кто-то в темноте.
– Заткнитесь оба, заебали, – добавил еще кто-то.
Степа снова вскочил, бросился к окну.
Двор был пустым.
То, что больше не было Олейниковым, исчезло.