К книге
Проклятая земляIV Ведьма из Асташова
50%
IV Ведьма из Асташова
5

1

Все произошло вскоре после Ивана Купалы. Мать уехала в город, и я надеялась, что она пропадет на несколько дней, как это часто бывало, но глубокой ночью меня разбудило лошадиное ржание. Во дворе послышались тяжелые шаги, кто-то подошел к двери и постучал.

Я подскочила и замерла. Почему-то посмотрела в сторону пустой комнаты матери. Дверь распахнулась, я вскрикнула, и в дом ворвался густой, удушающий запах цветов и земли, я почувствовала его сразу, еще до того, как смогла разглядеть, что в дверях стоит Кузьма, а на его плечо облокотилась мать.

Лиц было не разобрать, но я слышала прерывистое хриплое дыхание, видела свисающие длинные волосы и очертания обмякшего, будто безжизненного, тела. Кузьма чертыхнулся, зашел в дом, уронил мать на лавку, ее голова глухо ударилась об дерево.

— Зачем сюда, отнеси на кровать, — выпалила я, но он не обратил внимания, попятился, перекрестился и выбежал из темного дома. Даже дверь за собой не закрыл.

В одной рубашке я выбежала во двор, потянула его за рукав и остановила. Он обернулся, при свете луны его бледное лицо отдавало синевой, на лбу серебрились капли пота, взгляд был тусклый, размытый, словно он не мог вспомнить, где находится и как сюда попал.

— Что в городе случилось? — спросила я. — Кузьма, что с матерью?

Он качал головой, смотрел мимо меня и бормотал что-то, не то пытаясь объяснить, не то молясь. Потом он выдернул руку и ушел, забрался на козлы, стегнул нервных лошадей, и повозка покатилась по спящей улице.

Я вернулась в дом, зажгла керосиновую лампу и подбежала к матери. От нее пахло влажной землей и полевыми цветами — кладбищенский запах. Она лежала с закрытыми глазами, но не спала, я чувствовала это. Я зачерпнула воды и поднесла чашу к ее губам, она сделала глоток, потом еще.

Нужно было переложить ее на кровать, но она не могла встать, а я — поднять ее, и так и сидела в горнице, наблюдая, как мать то проваливается в забытье, то возвращается обратно, как ее тело вдруг начинает дрожать, а затем замирает и отвердевает. Ее кожа посинела и стала холодной, как у мертвеца, я растопила печь и укрыла ее одеялом, но мне не удавалось ее согреть. С меня лился пот, а она замерзала.

На рассвете я набросила платок и под собачий лай пошла к Молотовым. Уже с дороги услышала голоса и поняла, что в их доме собралось много людей, может, они пришли сейчас, а может, и не спали вовсе.

Дверь открыл Тихон, их старший помощник, в доме сидели Ивановы, Кузнецовы, Егоровы и Кирилловы. Увидев меня, они замолчали. Я поздоровалась, поклонилась и сказала, что мне помощь нужна: мать приболела, и нужно положить ее на печь, я одна не могу. Мужики переглянулись, помолчали немного, я испугалась — вдруг откажут, но тут Иванов сказал:

— Поможем, как не помочь.

Мужики вскочили на ноги, шапки натянули и пошли к дверям, все девять, их не нужно было столько, двоих было бы достаточно, но им за радость было ведьме помочь, отплатит потом. Я увидела, что у стены сидит Таисия Молотова со странным выражением лица, почти как у матери — о чем думает, не понять. Мы встретились взглядом.

— Ефросинья, это правда, что Кузьма рассказывает? — спросила она, и голос ее прозвучал громко, отчетливо, не как обычно женщины рядом с мужчинами говорят.

У них с матерью было много общего — не только взгляд, обе никого не боялись. Я совсем не такой была и от вопроса вздрогнула, а еще страшнее стало, когда увидела, что все смотрят на меня: и мужики, уже намеревавшиеся выходить, и бабы, сидящие у стены, и даже младший сын Молотовых, подглядывающий из комнаты.

Все ждали ответа, а мне ответить было нечего. Я тогда еще не слышала рассказ Кузьмы и не знала, что произошло.

2

Одной барыне цыганка предсказала, что у нее родится черт. Ясное дело — чушь, может, денег хотела и решила напугать, может, мстила за что-то, но вскоре барыня понесла, и ей начало мерещиться, будто ребеночек царапает ее острыми когтями, колет рогами, кусает, пытается путь наружу себе прогрызть. Она попросила о помощи. Услышав фамилию несчастной, мать засобиралась, сказала Кузьме отвезти ее в город.

Как черта изгоняла, он не видел, в кучерской чай пил, но она вышла довольная, с улыбкой сказала, что теперь надо съездить в мануфактурную лавку, посмотреть, нет ли там тканей получше тех, что в Волошино делают.

В лавку мать зашла и пропала. Кузьма сидел на козлах на улице, по сторонам смотрел, прохожих разглядывал. К нему подходили другие извозчики, спрашивали, кто ему тут стоять разрешил, он испугался, что нападут, в городе люди другие, злые, всякое могут сделать, но, слава богу, обошлось. Еще сказал, что самодвижущийся экипаж видел: мимо проехал, железный, вонючий, с телегу размером и без лошадей, — но это он приврал, наверное.

Когда мать наконец вышла, он обрадовался — сейчас за пирожными поедут, она всегда за ними в городе заезжала и брала большую коробку, а ему давала кулек конфет.

Она шла по улице к повозке, но тут ее остановили двое: женщина в синем платье с шалью полосатой и мужчина в выцветшем пиджаке, видно, что бедные: одежда поношенная, сапоги тусклые. Женщина сказала что-то, мать отмахнулась и дальше пошла, но та ее за руку схватила и продолжила говорить. Кузьма с недоумением посмотрел, подумал, что не знает, видимо, женщина, с кем разговаривает, но она, как выяснилось, знала. Сначала тихо говорила, а потом кричать начала, что из-за ее жадности и бессердечия ребенок умер, а ей и дела нет. Разгорячилась, обозвала мать мерзавкой, визжала так, что вся улица собралась послушать. Мужчина покраснел, пытался ее увести, на крики городовой подошел, а женщина ему кричит: «Держите ее, она ведьма!» Городовой только засмеялся. Когда мужчине удалось жену утихомирить, прохожие вздохнули с сожалением и разбрелись кто куда. Мать забралась в повозку, села и спокойно сказала:

— Едем в «Ришелье», эклеров захотелось.

Я сразу поняла, о ком речь. С месяц назад эта женщина с полосатой шалью и ее муж приезжали в Асташово, с ними мальчик был, он в телеге лежал, выглядел больным, а они постучали в дверь и попросили мать о помощи. Ясно было, что откажет, только зря ездили, она не помогала таким. Деревенские платили едой, одеждой, помощью, богатые — золотом, знатные — тем, что могли после пригодиться, а городской бедноте заплатить было нечем. Как ни умоляли они ее помочь, она отказалась и выставила их за дверь.

В «Ришелье» мать просидела недолго, меньше обычного, и, хоть и пыталась не подавать виду, Кузьма видел, что настроение ее испортилось, лицо стало как во льду вырубленное. Вернулась она, как всегда, со свертком конфет, бросила Кузьме, мол, детям отдашь. И они поехали домой, точнее, это он так думал.

На выезде из города она сказала:

— Сверни здесь, заедем на кладбище. Виновата я перед этими людьми, хочу вину искупить.

Дело шло к вечеру, белый свет сменился золотым — дурное время, скоро наступит ночь. На кладбище уже ходить нельзя: мертвецы спать ложатся, могут разозлиться, если помешать. Кузьма пытался возразить, но она и головы не повернула, рассматривала смердящие пыльные улицы своим обычным отсутствующим взглядом. Деваться было некуда, свернул.

Они доехали до самого конца кладбища, дальше был только лес. Кресты уходили до горизонта, где городские новых хоронить будут — неясно, еще одно, что ли, построят. Мать спрыгнула на дорогу, подняв юбкой облако пыли.

— Идем со мной, — сказала она.

Охая и кряхтя, он поплелся за ней. Она шла напрямик, наступала на холмики могил, не обращала внимания на испуганные вздохи Кузьмы, искала что-то. Он оборачивался на лошадей — не увел бы кто. Но, куда ни погляди, людей вокруг не было, все же городские, а в Бога веруют, мертвецов вечером не беспокоят.

Солнце опустилось и стало полукруглым. Мать остановилась у могилки, не заросшей еще травой. Перед маленьким крестом лежал букет полевых цветов, деревянный конек на длинной палке, пара конфет в блестящей обертке. Кузьма остановился поодаль, озирался по сторонам, длинные вечерние тени казались ему живыми — то за одной могилой что-то мелькнет, то за другой померещится.

Последние лучи солнца скользнули по земле и погасли, наступила ночь. Ведьма подняла руки над могилой и вдруг затянула песню на неведомом языке. Холодало так быстро, будто вслед за ночью пришла зима. Кузьма хотел сбежать. Бросить одну — и пусть делает что хочет, — но нельзя: вернется в Асташово и не простит. На всякий случай он отошел подальше, остановился за несколько могил до нее. Что-то коснулось его плеча, дернулся, замахнулся, посмотрел — никого. Может, не от нее нужно бежать, а к ней? Она защитит, ей же нужно домой добраться.

Хлопнули крылья, на крест опустилась ворона, да какая большая — с собаку размером. Следом прилетела вторая и третья — всех не сосчитать, уселись на крестах и наблюдают. Ведьма пела, амулет на ее шее светился красным. Кузьма поднял голову и увидел, что верхушки леса почернели от ворон, а в небе их еще больше, они летели к кладбищу со всего города, хлопали крыльями, кричали, пытаясь остановить ведьму. Поднявшийся ветер сметал подношения с могил, забивал в глаза пыль, переворачивал вазочки и поднимал землю в воздух. Грязь, земля и цветы неслись по кладбищу, Кузьма пригнулся, чтобы не упасть. Вдали заржали лошади.

Он выставил перед собой руки и пошел сквозь ветер, но не к лошадям — к ведьме, понимая, что лишь она сможет его спасти. А ей все было нипочем, она стояла ровно, продолжала петь над могилой, не замечала жуткого ветра. Кузьма почти полз, цепляясь за кресты, чтобы не упасть.

— Ты слышишь их? — крикнула ведьма, заметив его. — Они говорят со мной! Я слышу мертвых!

Ветер сбил его с ног, он упал на влажную землю, вцепился в нее, царапал в беспамятстве, словно пытаясь выкопать себе могилу и укрыться в ней. Услышал, как воздух взрывается от крика ворон, поднял голову и увидел, как у ног ведьмы копошится что-то, выбирается наружу. От ужаса у Кузьмы сперло в горле, он не хотел бы смотреть, но смотрел, как из могилы выкарабкивается мальчик с мертвыми глазами и желтоватым лицом, с изъеденной червями и висящей лоскутами кожей. Белоснежный саван весь был измазан грязью, мертвец стоял рядом с ведьмой, но смотрел не на нее — на Кузьму.

Вороны захлебывались криком, мальчик пошел по кладбищу прямо к Кузьме, тот завизжал как баба, засучил ногами, закрыл лицо руками, а когда убрал ладони — увидел, что мертвец уже прошел мимо и бредет дальше по кладбищу.

— Испугался? — расхохоталась ведьма. — Ребенок хочет к маме, зачем ты ему.

Ее лицо светилось от восторга, такой довольной он ее еще никогда не знал. Ветер развевал рыжие волосы, погасший амулет покачивался на шее, по подбородку стекала капля крови от прикушенной губы. Что было дальше — запомнил урывками: вот они едут по дороге, а за ними гонятся вороны, вот ведьма бросает горсть зерна в воздух, птицы сталкиваются друг с другом, в ярости клокочут, отстают, вот ведьма задыхается и кашляет, вот он сидит у Молотовых, а как попал туда — не помнит, поднимает глаза, удивляется, сколько вокруг людей, и вдруг горница расплывается, звуки исчезают, и перед ним снова лицо маленького мертвеца.

3

Жалела ли она о содеянном? Не знаю, не довелось спросить. Хочется верить, в ней было и человеческое, по крайней мере, в свои последние дни она страдала как человек. На место холода пришел жар. Раскаленная кожа вспыхивала, светилась изнутри, дотронуться до нее было как до конца кочерги, я позвала мужиков снова, они перетащили ее с печи на кровать, и, чтобы не обжечь руки, им пришлось закутать ее в одеяло.

Сначала я думала, что жар прогоняет болезнь, ей станет легче после лихорадки. Легче, однако, не становилось. Она бредила: не спала, но и себя полностью не осознавала, порой открывала глаза и говорила отдельные слова. Землей и цветами пахло все сильнее, я старалась не выходить наружу, потому что после возвращения с улицы в доме было невыносимо дышать.

Приходили соседи, не все, но многие. Кузьмины — да, Волошины — нет. Ивановы, Горяновы, Медведевы, Горбуновы заходили, Молотовы, Смирновы, Молчановы — нет. Люди приносили еду, кланялись, плакали, желали матери выздоровления. Им было жаль больную женщину, потому что они были добрыми людьми, и они боялись ее смерти, потому что не знали, как будут жить после. Не знаю, чего в них было больше — доброты или страха. Горбунова упала на колени перед кроватью и выла так, будто не молилась, а отпевала. Я ушла в другую комнату и зажала уши руками.

В доме становилось то темнее, то светлее, сменялись дни и ночи, я с трудом могла вспомнить, сколько уже это длится. Иногда она о чем-то просила — воды, хлеба, горшок, — и я сразу же ей приносила, но она отталкивала руку с хлебом, выплескивала воду мне на платье. Ей казалось, что хлеб черствый, хотя я только его испекла, что вместо воды я принесла квас, что по дому ползают насекомые, а я ленюсь их убрать, и они действительно ползали, но не в доме, а под ее кожей. Она пыталась меня ударить побольнее, хватала за волосы, за шею, выворачивала мне руки. Казалось, в те ночи мать возненавидела меня сильнее, а может, болезнь лишила ее сил скрывать истинное отношение. Может, раньше она старалась быть добрее. Мне хотелось бы в это верить, потому что это говорит о человеческом в ней.

Что касается меня, то хоть я и продолжала ходить, готовить еду, убираться, выносить горшок, но тоже жила как в бреду. Я все время оглядывалась на дверь, будто вот-вот в дом зайдет моя настоящая мать и все исправит, проходили день за днем, а я все ждала. Перебирала в памяти истории бабушек: кого-то убили люди, кого-то — нечисть, остальные умерли, когда дочери исполнилось четырнадцать, но никто не умер от болезни, ведьма не может заболеть.

Мать должна была понимать, что с ней происходит, и знать, как исцелиться. Я могла набрать трав и сделать отвар, могла принести ей все, что нужно, и постоянно спрашивала, как помочь, но она лишь била меня в ответ. Один раз она пробормотала: «Ничего ты не можешь, дура», — и тогда я решила, что она не слышит вопроса, а сейчас думаю — то и был ответ.

Она знала, что ей нельзя помочь. Ведьмы черпают силу из земли и с ней неразрывно связаны, они лишь сосуд, через который сила льется в мир. Мать разгневала землю, когда забрала у нее мертвеца, когда посягнула на чужое, когда возомнила себя всемогущей, и сама земля пришла за ней.

4

Помню, как начался дождь. Мать попросила воды, я вскочила и только тогда поняла, что спала. Подбежала к ведру, увидела, что оно почти опустело. Набрала остатки, поднесла ей ко рту, она оттолкнула руку и сказала — гниль, хотя вода была свежей. «Сейчас, — сказала я, — сейчас-сейчас, подожди немного». Выбежала во двор.

В первое мгновение мне показалось, что в глазах потемнело от непривычки к свету. Тучи заволокли небо, все вокруг посерело, птицы замолкли, и над землей повисла тишина. Близилась гроза. Я подошла к колодцу, отодвинула крышку, начала крутить ворот. На спину упала первая тяжелая капля, ливень назревал страшный.

Я подняла бадью, торопясь, стала переливать воду в ведро и вдруг услышала пронзительный женский крик. От неожиданности я окатила подол водой, обернулась, но не увидела ничего: темень была уже такая, что наш забор и тот не разглядеть. Повертела головой, сделала несколько шагов — ничего не видно.

Дождь колотил по спине. В ушах шумело, руки болели, капли падали все быстрее; я наполнила ведро до края, опустила бадью обратно в колодец, задвинула крышку. Повернулась, и тут послышался еще один крик, а затем еще и еще, происходило что-то страшное, я вертела головой, но не могла ничего рассмотреть.

Заметалась по двору, не понимая, что делать: то ли домой возвращаться, то ли идти на помощь людям, кричащим в темноте. Я почувствовала, что сарафан тяжелым стал, прилип к телу и по рукавам течет не вода, а нечто теплое и густое.

С неба лилась кровь. Кричали женщины, ржали лошади, надрывались собаки. Потом рассказывали, что мужики с сенокоса побежали к деревне, а поле под их ногами превратилось в болото, и двое утонули в крови. Что прислуга Астафьевых закрыла окна и двери, заткнула тряпками щели, и конюх Веня, которого дождь застал во дворе, успел спрятаться в доме, рвался наружу — проверить лошадей. Что на дороге из Впадинки увязла телега с возвращающейся в Асташово семьей, они спрятались под раскидистым дубом, смотрели на льющуюся с ветвей кровь и молились. Что люди, не успевшие забежать в дома, укрывались где могли и звали на помощь, и только дети ничего не боялись, выбегали под дождь и кружились под ним.

Когда я зашла в окровавленном сарафане, мать открыла глаза, и на мгновение у нее сделался ясный, удивленный взгляд, она моргнула, будто пытаясь понять, не мерещится ли, а затем бессильно отвернулась к стене и не то запела, не то забормотала что-то неразборчивое.

В доме ужасно пахло, но я боялась открыть дверь. Поставила ведро в угол, подумала, что нужно замесить тесто на завтра, но вода в ведре смешалась с кровью, и из него нельзя было пить.

Дождь колотил по крыше, пытался найти хотя бы крошечную щелочку, чтобы пробраться внутрь. Дом дрожал от ударов, я слышала, как дождь шептал: «Открой мне, открой»; села к двери спиной, приперла ее всем телом и не давала ему войти, не давала добраться до нас.

Так прошел день, затем ночь.

5

Утром я очнулась от ударов в дверь и не сразу поняла, что это не дождь, а стук. На пороге стояли Тихонова и ее старшая дочь Алена. Они заглянули внутрь и сразу отшатнулись, почувствовав запах.

— Мать дома? — спросила Тихонова. — Нам помощь нужна: с коровами неладное. Заболели вроде как. Она сможет посмотреть?

Я спросонья не сразу поняла, что она сказала, и стояла, задумавшись, смотрела на двор с темными лужами и рыжеватыми потеками на заборе. Из дома донеслось бессвязное бормотание матери. Алена испуганно отпрянула и прикрыла рот рукой. Тихонова сверлила меня взглядом, будто не замечая ни хрипов, ни бормотания, ни запаха.

— Она не может, — наконец ответила я. — Но могу я посмотреть, а потом расскажу ей все и совета попрошу.

Тихонова и Люба переглянулись.

— Ну пойдем.

Я прикрыла дверь, и мы пошли вниз по улице. Шли молча, только когда мы уже подходили к дому, Тихонова сказала:

— Как мать, выздоравливает уже?

Голос прозвучал с фальшивым сочувствием, было ясно: слышала звуки из дома и заметила запах, понимает, что нет, просто хочет выяснить больше.

— Да, ей гораздо лучше, на поправку уже идет, — только ответила я, и они снова переглянулись.

Курицы во дворе Тихоновых были вялые, сонные, не бегали как обычно, а медленно ходили, переваливаясь с боку на бок. Некоторые лежали на земле и потряхивали головой, словно пытаясь смахнуть с себя нечто невидимое. Я хотела спросить, давно ли это с ними, но и сама знала ответ: двор, как и наш, как и все дворы Асташова, был залит кровью.

Мы зашли в хлев, и я почувствовала запах полевых цветов и земли, такой же, как у нас дома, тошнотворный и удушающий. Я замерла, Тихонова внимательно посмотрела на меня. В хлеву стояли две лошади, четыре коровы и теленок, от всех жарило и пахло, я дотронулась до лошади и отдернула руку как от раскаленной заслонки печи. Через задернутые белесой пленкой глаза коров проступали красные сосуды. Животные трясли головами точь-в-точь как куры во дворе.

Я помогала матери лечить скот, но это не была ни язва, ни чесотка, ни ящур, скорее похоже на порчу. На коричневой коже лошади выступал красный пот, она смотрела мне за спину, я обернулась, но там не было ничего. Кровь в их телах колотилась оглушительно, напоминая барабанный бой.

— Шесть кур ночью сдохли, — сказала Тихонова, наблюдавшая за мной от двери.

Лошадь дергала головой и шевелила губами, пытаясь объяснить мне что-то, но я не в силах была распознать слова. Мать понимала язык животных, я — нет.

— Они ели сегодня? — спросила я.

— Нет.

Я осторожно потрогала лошадь за гриву, такую горячую, что казалось, в любой момент она могла вспыхнуть, как сухая трава на солнце. Та мотнула головой и продолжила шевелить губами. По хлеву пробежал ветерок.

— Может, отравились чем?

— Чем? — холодно спросила Тихонова.

— Все животные разом потравились? — послышался голос, я обернулась и увидела, что мы здесь больше не одни. — У нас теленок умирает, лошадь еле живая.

В дверях стояли Степанова с дочерью, Богдан и Савелий, Кузнецов, Федорова, Шелепина и другие, многих я не могла разглядеть за спинами. Они смотрели на меня так, будто я виновата. Ждали, что я исцелю их животных, дам ответы, но у меня ответов не было, и помочь я не могла.

— Наши лошади тоже заболели, — сухо сказала Степанова. — Ни одной здоровой не осталось, что нам делать теперь?

Толпа загудела, они начали перебивать друг друга.

— Коров с утра выводили, одна на бок упала и не встает…

— У нас три куры подохли, мы их вынесли, в курятник захожу — еще две лежат…

— У Федотовых корова черное молоко дала…

— А у нас молоко пахнет гнилью, будто протухло, я думаю, его детям можно давать или нет…

— Вылей ты молоко это, дура, не надо его пить…

— А делать-то что?

— Что нам делать?

Они надвигались на меня, подходили все ближе, я шаг за шагом отступала назад, пока не уперлась в стену.

— Где мать твоя? — спросила Авдотья Шелепина, подойдя почти вплотную. Лицо у нее было красное, отекшее.

— Она приболела, но обязательно поможет, как только поправится, — сказала я. — Вы насыпьте соль в воду, размешайте и напоите животных. Из них вся отрава выйдет вместе с водой, и они поправятся.

Мне было страшно, я хотела оказаться как можно дальше от этого хлева, жара, дергающихся и стонущих животных, от этих людей, протиснулась между Тихоновыми и оказалась по ту сторону хлева, ближе к дверям. Они спорили и будто не слышали, что я сказала. Когда я уже почти прошла между ними, Кузнецов схватил меня за рукав и сказал:

— Это правда, что про твою мать Кузьма рассказывает? Она мертвых побеспокоила?

Они резко замолчали и уставились на меня. Я перевела взгляд и увидела, что Кузьма отвернулся в сторону, то ли стыдясь, то ли опасаясь. Авдотья громко дышала и с ненавистью смотрела на меня.

— Не знаю, — ответила я. — Меня там не было, откуда мне знать.

— А мать что тебе рассказала?

— Ничего.

Я попробовала выкрутить рукав из руки Иванова, но тот держал крепко.

— Ты скажи матери, что она все это устроила, ей и расхлебывать! — заголосила Авдотья. — Пусть исцелит всех немедленно! И чтобы бесплатно, потому что ее это вина!

Богдан побледнел и зашикал:

— Не надо так с ней разговаривать, ты что, как бы беды не случилось. Ты скажи матери, что мы ее очень просим помочь. Сама видишь, беда у нас, помощь нужна. А мы уж ее не обидим.

— Я передам, — сказала я. — Обязательно передам, она вам скоро поможет.

Иванов разжал пальцы, я выдернула рукав и быстро пошла к дверям. У дверей обернулась, посмотрела на стоявшую в жарком хлеву толпу соседей и сказала еще раз:

— Она вам обязательно поможет.

Выйдя со двора, я пошла домой так быстро, как только могла, и, зайдя внутрь, сразу же закрыла дверь на засов. Мать монотонно бормотала, не открывая глаз.

6

Понимала ли она, что Асташово умирает? Чувствовала ли вину? Порой я думаю: в свои последние дни она пыталась защитить деревню, спасти людей. Она не ведала, что творит, но намерения ее были чисты. В другие дни я думаю: она была нечистью.

К концу недели в деревне не осталось животных, погибли все, от цыплят до быков. В колодцах плескалась мутная зеленая жидкость, пахнущая цветами и землей. За водой ходили на реку, она тоже пахла, но терпимо. Было ясно, что эту зиму можно пережить, но следующую нет. Соседи больше не приходили, при встрече шарахались как от прокаженной.

Когда я выходила на улицу, в первые минуты казалось: что-то изменилось, что-то не так, улица не та, что раньше. Потом становилось ясно: то не лаяли собаки, не мычали коровы, не ржали лошади, над деревней висела гробовая тишина.

Однажды я встретила на реке Настасью, и та шепотом рассказала, что у Астафьевых тоже все животные умерли, конюх пытался повеситься, еле вынули из петли. Что сами Астафьевы в Петербурге, но вернутся скоро, и слуги целыми днями дом их отмывают, чтобы ни следа крови не осталось. Что за лесом мужики вырыли огромную яму, порубили коров и лошадей, отнесли туда. Некоторые сохранили мясо, обсыпали солью и спрятали в погребах, хотя оно на срезе странное и все знают — есть его нельзя. У Тихоновых заболел младший сын, у него лихорадка, у Кузьминых дочь, пока больны всего два ребенка, но многие думают: сперва куры, затем лошади, а теперь черед людей. Еще она сказала, что все винят мою мать, но я и так это знала.

— Таисия Молотова считает, что, если сжечь ведьму, Бог простит нас. Она ходит по домам и твердит, что дождь был знамением, небеса показывали, как смыть грехи.

— Разве животных это вернет? — ответила я.

— Не вернет.

Мы замолчали, заметив, что к нашему разговору прислушивается Евдокия, стирающая белье неподалеку. Я ее почти не знала, старая уже женщина, вышедшая замуж поздно и так и не сумевшая родить. Однажды она приходила к нам, просила мать помочь ей зачать ребеночка, но та отказала. Евдокия повернула голову, я увидела, что ее правая половина лица оплыла от синяков. Она посмотрела на меня исподлобья и вдруг сказала:

— Бежала бы ты отсюда. Пока мать жива, тебя не тронут, потом всякое может случиться.

Сзади послышался шелест — к реке шли женщины, Евдокия сразу отвернулась, а Настасья отошла от меня, подняла ведра и ушла. Я следом пошла, стараясь не приближаться.

Все выглядело обычно: бескрайнее поле и крыши домов вдали, — но здесь больше не летали пчелы, по травинкам не ползали паучки. Я смотрела на спину постепенно удаляющейся Настасьи, и мне казалось, словно я бреду во сне.

Когда я зашла в деревню, ветер сменился и принес сладковатый запах гниения с могильника. Настасья юркнула в свой дом, и на улице осталась я одна, будто погибли не только животные, но и люди. Меня мутило от запаха, я спешила домой, уже зашла во двор, когда тишину разбил стук копыт. Вдали показалась телега с лошадью. Я остановилась у дома, поставила ведра, закрыла нос рукой и наблюдала. Скрип колес эхом разносился по деревне. На козлах сидели двое, в одном я узнала Федорова, а лицо второго не могла разобрать. Приглядевшись, я поняла, что на козлах сидит мужик, которого я не знаю, и он не из нашей деревни, поэтому его лошадь жива. Телега остановилась у соседнего дома.

Федоров спрыгнул и побежал внутрь, а мужик на козлах осмотрелся, принюхался к воздуху и перекрестился. От ужаса в его глазах мне стало страшнее; прошла всего неделя, но происходящее в Асташове уже стало привычным, и только увидев страх в глазах незнакомого извозчика, я поняла все до конца.

Мужик дергался, торопился уехать, убраться из этого места, не чувствовать больше запаха смерти, не смотреть на обреченную деревню. Не выдержав, он спрыгнул с козел и пошел к дому, видимо, желая поторопить. Заметил меня, скользнул взглядом, поклонился, не зная, кто я такая и что во всем виновата моя мать.

Из дома выскочили Федоровы, все семеро, вместе с детьми, нагруженные тюками, старшие братья тащили сундук. Они погрузили все на телегу, забрались сами, мужик хлестнул лошадь и с облегчением поехал прочь. Я вспомнила, что у Федоровых есть родня в Петрово, — может, к ним решили уехать, может, еще куда.

Телега медленно прокатилась по улице и скрылась в лесу. Вновь стало тихо, и в этой тишине я услышала плач. Прошла двор, толкнула приоткрытую дверь Федоровых, зашла внутрь. Они собирались в спешке, все разбросали, горшок разбили, но осколки не вынесли, только в угол замели.

На лавке плакала старуха, не то от одиночества, не то от боли. Я заглянула в ее лицо, увидела невыносимые муки, поняла, что она не проживет и пары дней. Рядом стояли ведро с водой и чаша, но не думаю, что старуха могла приподняться, зачерпнуть воды и попить. Я налила воду и поднесла к ее губам. Она с благодарностью посмотрела на меня и сразу снова заплакала. Мне показалось, она даже не заметила меня, старость и боль превратили ее в младенца, в мире которого из ниоткуда появляются люди, дают еду и питье, а затем исчезают в никуда. Не уверена, что она вообще хоть что-то понимала. Она напомнила мне мать, хотя и была старше той на целую вечность.

7

Что касается меня, то я тоже ждала конца, но не смерти, а возвращения. Мне по-прежнему казалось, что скоро вернется моя мать. Я прикладывала к ее голове смоченные ледяной водой тряпки, протирала тело, обрабатывала гноящиеся волдыри кашицей из листьев крапивы и клюквы, заливала в рот бульон, а сама краем глаза все время смотрела на дверь — ждала, что та распахнется без стука и в дом зайдет моя настоящая мать.

Иногда я понимала: этого не будет, — падала в темноту и пустоту, но потом успокаивалась: в кровати лежит несчастная женщина, которой я должна помогать, а моя мать уехала в город и скоро вернется. Один раз я сказала женщине в кровати, что здесь живет могущественная ведьма и она ее спасет.

Мать пришла в себя лишь однажды. Шел десятый день, ее глаза прояснились, с них спала белесая пленка, и она посмотрела на меня совсем как раньше. Все, что от нее осталось к тому моменту, — эти глаза. Я замерла в дверях, боялась сделать шаг, увидеть, что под одеялами лежит все то же искалеченное тело. Я смотрела на нее, а она на меня, не стонала, не плакала, ей будто стало совсем не больно. Потом она сказала ровным, спокойным голосом, которого я не слышала со дня ее отъезда:

— Беги. В кувшине на полке золото, в сундуке потайной ящик, там еще; возьми все, что сможешь унести, но не слишком много: тебе нужно будет бежать. Отправляйся в город, найди купца Афанасьева, покажи мой амулет, попроси переправить в Петербург к Одинцовым, им скажи, чтобы приютили, сделали документы, назвали племянницей и относились как к своей. Не оставайся в Петербурге, возьми документы, садись на поезд и уезжай прочь, на чужие земли, не останавливайся, уплывай за океан.

— Я не брошу тебя одну, как Федоровы свою старуху, — ответила я.

Она на секунду прикрыла глаза, и я испугалась, что ее снова больше нет.

— В деревне не осталось скота, — сказала она. — Вода отравлена и заражена. У Марьи Волошиной родится наполовину ребенок, наполовину козлик, она умрет в муках. Они говорят, что нужно заколотить двери и окна, сжечь нас с тобой — только так можно вымолить прощение у Бога.

Мать глотнула и замолчала, возвращение отнимало ее последние силы. Я стояла, замерев, по-прежнему боясь подойти.

— Я умру сегодня ночью, — продолжила она. — На рассвете я провалюсь в ад, и им больше не будет страшно. Они убьют тебя на поле у опушки леса. Ты будешь убегать, но убежать не сможешь, они затравят тебя и будут терзать, пока от тебя не останется ничего, и никакие твои слова не будут иметь значения. Они думают, что лишь твоя смерть может спасти деревню.

Я бросилась к кровати, встала на колени рядом с матерью и заплакала. Истерзанная сгнившая рука вылезла из-под одеяла, потрогала меня за плечо.

— Беги, — повторила она. — Потом будет поздно. Вижу разные смерти, тебе предначертанные, но эта самая страшная. Сделаешь, как я сказала, — и проживешь еще сорок лет. Ослушаешься — и до Петербурга не доберешься, по дороге убьют двое бродяг. Останешься с Одинцовыми — захлебнешься кровавым дождем. Беги сейчас, плыви за океан.

Слова стали неразборчивыми, но она из последних сил продолжала шептать. Ее взгляд простирался на версты и годы, и я знала, что она видит все, что происходило, происходит и когда-либо произойдет, она видит истину и не может ошибаться. Но все же я вытерла слезы и сказала:

— Я тебя не брошу. Если суждено мне умереть здесь, значит, так тому и быть. Это моя земля, а там чужая.

Она схватила меня за руку, хотела сказать еще что-то, но ее глаза вновь стали мутными, обезумели, она застонала и провалилась в небытие, будто никакого разговора и не было, и мне все приснилось, и моя мать уехала в город и скоро обязательно вернется.

Это был последний раз, когда мы разговаривали. Я поднялась и вернулась в комнату. Поставила котел, вскипятила воду. Каша закончилась, нужно сварить еще.

Воды оставалось с полведра, я пошла на реку, но не успела пройти и пары шагов, как услышала душераздирающий крик и от испуга выронила ведра. В соседних домах распахивались двери, кто-то выбежал на крыльцо, кто-то замер на дороге. Крик перешел в вой, он доносился из дома Волошиных, соседи побежали туда, и я вместе с ними, они были так напуганы, что меня никто не замечал. На крыльцо выскочила бабка Авдотья, перегнулась через перила, из нее вылился обед.

— Авдотья, что случилось? — крикнул кто-то из толпы, и все голосили, не понимая, стоит ли заходить в дом или, наоборот, держаться от него подальше.

— У Волошиных девка сегодня рожать начала, — шепотом сказала Дуня, стоявшая рядом, повернула голову, увидела меня и отпрянула.

В доме продолжали выть.

— Авдотья! — снова крикнул кто-то, а мне ответ не был нужен, я знала, что произошло, но все же продолжала стоять у забора вместе со всеми.

Авдотья подняла красное лицо со следами каши, ее волосы выбились из-под платка, промокли насквозь, прилипали ко лбу. Вместо ответа она покачала головой, распахнула рот, не то пытаясь что-то сказать, не то вдохнуть, и ее сразу же снова скрючило.

Плач пришел на смену вою. Я обернулась и увидела, что меня заметила не одна Дуня, люди разошлись в стороны, и я осталась у забора совершенно одна. От их взглядов мне стало страшно.

Из дома выскочила Татьяна, такая же красная и дрожащая, она ходила по кругу, как лошадь на привязи, бесцельно и бессмысленно, раскачиваясь из стороны в сторону, и не говорила ни слова. В доме перестали выть и плакать, оттуда не доносилось ни звука.

— А ты здесь что забыла? — услышала я голос Тихона и поняла, что он обращается ко мне. — Шла бы ты.

— Я помочь хочу, — тихо сказала я.

— Помогла уже, из-за вас это все. Постыдилась бы из дома выходить.

Все смотрели на меня одинаково — взглядом человека, который знает, кто во всем виноват. Я спиной попятилась назад, к дороге, но вдруг сквозь звон в ушах услышала окрик и стук копыт. Шарахнулась обратно к калитке, обернулась.

По дороге мчалась карета, запряженная четверкой лошадей, а за ней еще одна. Пыль поднималась столбом, грохот стоял такой, что слышно, наверное, было и в соседней деревне. Во второй карете шторка была отдернута, из окна выглядывала маленькая девочка с золотыми кудрями, рядом сидела красивая женщина с высокой прической. Она повернула голову, на мгновение мы встретились взглядом. Она наклонилась и задернула шторку. Астафьевы вернулись из Петербурга домой.

8

Чего мать для меня хотела? Видела ли во мне человека или свое живое наследие? Мечтала ли, как до скончания веков я буду скитаться по деревням и рассказывать истории нашего рода за миску похлебки? Иногда я думаю: она пыталась меня защитить. Иногда думаю: хватит ее оправдывать.

Когда кареты скрылись в лесу, я вернулась в дом. У нас почти не осталось воды, но я испугалась взглядов соседей и побоялась идти на реку при свете дня, решила, что ночью потихоньку схожу. Закрыла дверь на засов, старалась отдышаться.

Краем глаза заметила в комнате нечто странное, зашла туда и увидела страшную картину. Тело матери дергалось в судорогах, она извивалась, сжимая в руке амулет, натягивала цепочку так сильно, что резала себе шею. Одеяло было в крови и гное, она не замечала, как снимала острой оправой кожу с рук и груди. Я увидела, что сквозь рану на ладони виднеется белая кость, схватила ее за плечи, попыталась удержать, остановить, но она только ударила меня рукой в лицо и продолжила резать себя амулетом.

Отчаявшись, я села на пол и закрыла лицо руками. Кровать дрожала и раскачивалась от судорожных ударов ее тела. Стучали горшки на полке, трещал и скрипел пол. Мать продолжала терзать себя, я не смотрела, не хотела этого видеть. Казалось, в последние, бесконечно долгие часы жизни она окончательно утратила связь и с разумом, и с телом, от нее осталась лишь воля, и она висела на ней как на ниточке над преисподней.

Я не заметила, как стемнело и единственным звуком, оставшимся в мире, стало монотонное бормотание матери, а затем смолкло и оно. Подумала, что нужно сходить за водой, поднялась, не оборачиваясь, вышла, подхватила ведра и открыла дверь.

В ту ночь была полная луна, по небу плыли длинные серые облака, то скрывая ее, то показывая вновь. Деревня спала, на минуту я залюбовалась безмятежным пейзажем, размышляла, что пройдут годы и века после моей смерти, а это небо останется прежним. На горизонте виднелись черные тучи, воздух стал холоднее. Я сделала глубокий вдох, но не почувствовала запаха грозы.

На моих глазах туча распалась на две и превратилась в клин, а затем я увидела отдельные силуэты. К Асташову летела стая ворон немыслимого размера, я никогда не видела ничего подобного. Их было столько, что они могли накрыть деревню вместе с окрестными полями своими телами, не оставив людям возможности сделать и шаг. Стая приближалась, я смотрела, как она неумолимо движется к деревне, и не могла пошевелиться. Вдруг услышала шелест совсем рядом — на наш забор села ворона, а затем еще одна и еще. Перевела взгляд и увидела, что из леса к деревне летят еще вороны, и горизонт в другой стороне тоже померк. Вороны, подоспевшие первыми, устраивались на заборе, кто-то садился на крышу. Они смотрели на меня, щелкали клювами, и, хоть я и не говорила на языке птиц, это я понять могла.

Я вбежала в дом и заперла дверь, вернулась в комнату. Мать лежала на боку, смотрела перед собой пустым взглядом, на мгновение мне показалось, что она уже мертва. Я встала перед ней на колени и прошептала: «Что же мне делать, мама?» Она дернула головой, уставилась на меня невидящими глазами, и я поняла, что она ослепла.

Вдруг ее губы раздвинулись в радостной, детской улыбке, обнажив окровавленные зубы. Она достала искалеченную руку с амулетом, разжала ее, на ощупь начала натягивать цепочку мне на шею. По крыше скрежетали когти, хлопали крылья, мать надевала на меня амулет, не замечая происходящего, и смех ее был похож на клекот.

С потолка летели опилки, ворон становилось все больше, я понимала, что вскоре крыша рухнет под их весом. Натянув амулет мне на шею, мать успокоилась, положила ладонь себе под щеку и смотрела в пустоту. Может, она думала, что смотрит на меня, не знаю. Тогда я положила руку ей на плечо и запела, и, хоть взгляд ее был бессмысленным, мне показалось, я увидела благодарность на ее лице.

Я пела все песни, которые она любила, держала ее за руку и раскачивалась из стороны в сторону. Та ночь так и осталась в моей памяти пением в темноте пропахшего смертью дома, слепым взглядом матери, отражением свечи в ее глазах, скрежетом когтей по крыше, пересохшим горлом. Если бы я могла, то остановила бы солнце и растянула ту ночь на целую вечность.

На рассвете взгляд матери изменился, она выдохнула так резко, будто что-то выбило воздух из ее груди. Я замолчала и сжала ее плечо крепче. Она стала ледяной и твердой как камень. Вороны на крыше замолчали, и стало очень тихо. Вдруг ее тело выгнулось, вырвалось у меня из руки, поднялось над кроватью и повисло над ней. Я вскочила на ноги и отшатнулась. Несколько секунд я смотрела, как ледяное окаменевшее тело висит над кроватью.

Во дворе закричали вороны, и от этого крика ниточка лопнула, тело рухнуло на кровать, а душа провалилась в ад.

9

На рассвете я пошла за водой к роднику у соседней деревни. День был чудесный, облака разлетелись, от ворон не осталось и следа. Из ниоткуда появились бабочки, стрекозы и шмели. Казалось, земля выздоровела и празднует смерть ведьмы.

В голове немного звенело. Я брела вдоль поля, смотрела на искрящуюся в лучах солнца усадьбу. Во дворе бегали люди, окно на последнем этаже распахнулось, за ним стоял высокий мужчина. Может, это был сам граф Астафьев, а может, кто-то другой, не разглядеть.

За полем начинался лес, тропинка изгибалась между деревьями, пересекала холмы и овраги. Вдруг вспомнилось, как мы с матерью гуляли по лесам и полям, ветер теребил ее сарафан, она садилась на корточки и говорила: «Ты станешь самой могущественной ведьмой нашего рода, я сильна, а ты будешь еще сильнее», — а я не понимала смысла ее слов, просто смотрела и думала, какая она красивая.

Птицы пели трели, собирались стайками, гонялись друг за другом. Воспоминания сменялись мыслями: где ее хоронить? Бабушки и прабабушки лежали на холме рядом с хижиной, но она не хотела там жить, гордилась тем, что сумела перебраться в деревню. Говорила: «Раньше ведьме бы не позволили жить с людьми, мир изменился. Видела бы мать, какой у нас теперь дом». Может, она хотела лежать на деревенском кладбище? Нужно было спросить.

На роднике я встретила двух девушек. Заметив меня, они замолчали и посмотрели испуганно. Сначала подумала — узнали, оказалось — нет. Мои рыжие волосы были убраны под платок, амулет — под сарафан, а лица они не видели раньше, просто поняли, откуда я.

Одна девушка набирала воду. Я отошла от родника, чтобы не мешать, присела на ствол упавшей березы. Другая стояла в стороне, посматривала на меня, но сразу отворачивалась, стоило нам встретиться взглядом.

— Как в Асташове, остались еще живые? — спросила она наконец.

Девушка у родника подняла голову и с опаской на нее посмотрела.

— Лошади погибли, куры тоже, — сказала я. — Люди живы все, кроме Марьи, она родами умерла. Хорошо — посевная закончилась, будет урожай, зиму переживем. Как в следующую справимся, не знаю, но придумаем что-то, закончилось все уже, видите, сегодня хороший день.

Не знаю, чего я так разговорилась, может, потому, что меня давно никто ни о чем не спрашивал.

— День славный, — согласилась девушка. — А ведьма что, умерла уже? Говорили, при смерти она.

— Умерла, — коротко сказала я.

Девушка у родника набрала воду и ждала подругу. Смотрела на нее недовольно, хотела уйти побыстрее, ей не нравился наш разговор, но та продолжала говорить:

— Слава богу, может, теперь вы спасены.

— Сами во всем виноваты, — не выдержала девушка у родника, — пригрели ведьму и поплатились. У нас в Волошино никто бы не позволил нечисти рядом поселиться.

— Смирновы к ней ходили, когда у них коровы заболели, — начала спорить ее подруга. — И Малаховы — с сына порчу снять. Ивановы еще, когда у них кикимора поселилась, но им она отказала…

— Одно дело — разок сходить, а другое — жить бок о бок.

Девушки ушли прочь по тропинке наверх, помогая друг другу, а я продолжила сидеть и прислушиваться к постепенно затихающим голосам. Если бы могла, весь день бы тут провела, а то и вечность, пустила бы корни, вросла в землю.

Вода вытекала из расщелины между камнями, плескалась и закручивалась в водоворот в ложбинке. Я умылась, попила, посидела на краю, опустив руки в ледяную воду. Ждала, что кто-то еще придет и будет повод задержаться, поговорить, но, к сожалению, никто не приходил. Набрала два ведра и пошла через лес.

В голове было совершенно пусто, сначала я не думала ни о чем, наблюдала за ожившим лесом, за птицами, но чем ближе подходила к Асташову, тем тяжелее становилось на душе. Я вдруг подумала — что, если за время моего отсутствия произошло непоправимое. Как я могла оставить мать одну, она же сейчас совсем беспомощная, вдруг кто-то пришел в наш дом и что-то сделал с ее телом. Они бы не посмели, думала я, а потом сразу представляла, что приду — а на месте дома пепелище.

Когда я вбежала в деревню и увидела, что дыма нет и дом наш в порядке, то на смену страху вновь пришло опустошение. На улице было много людей. Все соседи вышли во дворы, слепо щурились, глядя на солнце, бескрайнее голубое небо, летящих в нем птиц, порхающих бабочек. Радовались дети, улыбались старики, и даже самые суровые мужики выглядели так, словно провели годы в темнице и счастливы вновь увидеть солнце. До меня никому не было дела, лишь немногие замечали, что я иду по улице, и провожали взглядами.

10

На матери появились сиреневые пятна, бледные, но все равно заметные. Земле было мало ее духа, она тянула и тело.

Нужно было переложить ее на лавку, но я не хотела звать ни женщин, ни мужчин. Мы столько времени провели вдвоем, а мне все не хватило. Я сдернула одеяла, сбросила их на пол, посмотрела на безжизненное тело. Она казалась легкой, иссохшей за последние недели, у нее будто даже рост уменьшился. Думала, что справлюсь сама, но еле оторвала ее от кровати и сразу уронила. Хотелось плакать от беспомощности, но слез не было совсем. Я поняла, что на руки ее не подниму, обернула в простыню и потащила волоком через дом. Кое-как затащила на лавку, ударила ее ногу, успокоилась, увидев, что синяка не осталось, только кожа немного содралась.

Вода плескалась в медном тазу, я опускала тряпку, смывала кровь и гной. Сначала очистила лицо и волосы, затем перешла к шее и груди. Запах мыла витал над телом, я вдруг поняла, что в избе больше не пахнет гнилью и полевыми цветами, проклятие ушло в землю вместе с духом матери. Пар заполнял горницу, и, если прищуриться, не смотреть на синеву кожи, можно было представить, что мы в бане. Когда я была маленькой, мы ходили в баню вдвоем, к Кузьминым, каждое воскресенье. Это еще до того, как нам построили нашу собственную.

Я не спросила, можно ли в ее руки вкладывать икону, о многом не успела спросить. Когда бабка Настасьи умерла — ей вкладывали. Мать никогда не рассказывала, как хоронила свою мать, помогал ли ей кто-то или одна была. Наверняка одна, и я тоже, а значит, у нас все же есть что-то общее, что бы она при жизни ни думала.

На ее теле не осталось ни следа крови, только глубокие трещины лопнувшей кожи да посиневшие язвы. За печкой лежала смертная рубаха, я сшила ее еще давно, она просила. Нарядила мать в нее — если отойти, то будто и спит. Вынесла воду за дом последний раз, повесила белое полотенце на забор, расставила свечи, достала кисель. Трещали фитили, я сидела на лавке, молилась, смотрела на мать. Иногда с улицы слышала голоса и думала — идут проститься, но все проходили мимо, хоть и видели полотенце.

Потом вдруг как осенило — нужен же гроб. Я подскочила, попросила прощения у матери, пообещала скоро вернуться и пошла к Трофиму, он лучшим плотником был. В дверь стучать не стала: не любила его жену, — направилась сразу к сараю. Среди стружек и пыли он доски отесывал под новую телегу.

— Трофим, мне гроб нужен, — сказала я. — Пять рублей заплачу, только сделай сегодня.

Вообще гроб стоил два — Настасья рассказывала — решила больше предложить, чтобы точно не отказал. Он поднял на меня глаза, посмотрел из-под насупившихся бровей, опустил взгляд и продолжил тесать. Не глядя, ответил:

— Шла бы ты.

— Пожалуйста, — повторила я. — Где гроб возьму — лошадей нету, в город не съездить. Сама я не сколочу, у меня и досок-то нет.

Он ничего не отвечал, но я верила — не откажет. Попротивится и согласится, все же добрый человек. Ошибалась. Он рукой указал на дверь и продолжил работать.

— Трофим, — сказала я, — это не по-божески, что же мне делать.

— Она и жила не по-божески, — ответил он, — чего ее по-божески хоронить.

Ветер принес запах смерти с могильника, его дом был гораздо ближе, до нашего запах не доставал. Я поморщилась. Он больше ничего не говорил. Потопталась бессмысленно и к Савелию пошла.

Мне отказали все, кого я спросила. Кузьмины не пустили на порог. Ивановы сказали, чтобы не вздумала закапывать на общем кладбище, хотя я и не хотела, с утра еще подумала, что она должна лежать со своими, у хижины на холме. Горяновы сказали, что ее нужно сжечь, а не хоронить. Прохор дал мне лопату и тачку. Ну как дал — велел в сарае взять, а если увидят — сказать, что украла.

11

Два дня, ночь и половину второй ночи я провела рядом с ее телом. Постепенно оно покрылось зеленой сеткой, рыжие волосы потемнели и стали как воронье крыло. Проститься с матерью никто не пришел, но мы никого уже и не ждали, как провели жизнь вдвоем, так и остались в самом конце.

На вторую ночь мне пришлось уйти, чтобы вырыть могилу. Я злилась на соседей — не из-за того, что не помогли, а что из-за этого я последнюю ночь вдали от матери провела. Стояла у нашей старой хижины на холме и копала до кровавых мозолей и дальше, не понимала, когда остановиться. Керосиновая лампа освещала кресты: Прасковья, мать моей матери, она птицами могла управлять и понимала их язык. Ефросинья, в честь которой меня назвали, великая ведьма была, говорили, даже сильнее дочери. Акулина, умевшая останавливать время, не проявлявшая способностей до дня, когда на нее помчался разъяренный бык. Мать долго верила, что я могу быть как она, даже говорила, что, может, ошиблась и не то имя мне дала. Моя мать, умевшая все, что умели ее прародительницы и что не умели — тоже, говорившая с животными, поворачивающая реки вспять, вызывающая ураганы, поднимающая мертвых, проклятая самой землей и погубившая себя. Яма становилась глубже, я старалась вскидывать лопату высоко, чтобы выбрасывать комья наверх, но у меня не хватало сил, и земля падала обратно. Всю жизнь она задавалась одним и тем же вопросом: зачем я родилась, — и той ночью я поняла ответ. Чтобы было кому ее хоронить.

На рассвете я вернулась домой. Ее лицо распухло, в уголках глаз мухи сделали кладки, из приоткрывшегося рта виднелся язык. Тело стало мягким, словно налилось мутной водой. В доме висел тяжелый сладкий запах, свечи и полынь уже его не перебивали. Вряд ли бы ей понравилось лежать в таком виде. Я торопилась. Затянула саван потуже, положила мяту и полынь, повязала платок. Дотрагиваться до ее тела было страшно: внутри что-то булькало и перетекало, казалось, она может лопнуть в любое мгновение. Замотала ее в простынь и одеяло, перевязала веревкой и уложила в тачку.

Амулет царапал груди, я не знала, что с ним делать. Похоронить с ней было бы правильно. Она надела его на меня — значит, такой была ее последняя воля, но я не чувствовала, что имею право его носить. По деревне везти тело было тяжело, а по холму — невыносимо, несколько раз упала, сарафан измазала и порвала. Почему-то вспомнилось, как в деревне началась болезнь, мать варила зелье, а я спускалась с ним по холму, соседей поила, боялась по пути пролить. Я присела, чтобы отдышаться, и увидела, что на улице много людей, они смотрят наверх. Не пришли проститься с ведьмой, но прощаются теперь. Поднялась и поволокла дальше.

На холме я сбросила в яму ее тело, обмотанное веревкой. Оно глухо ударилось о землю. Сотни лет назад в эти края пришла рыжая женщина с ребенком в животе и построила хижину на холме. Спустя пять месяцев у нее родилась дочь. И никто не знает, кем была та женщина, где она выросла, откуда взялся амулет у нее на шее и с чего все началось, но я знаю, чем все закончилось. Я прочитала молитву, кинула три горсти земли крестом, попросила за все прощения и засыпала могилу.

Так жила и умерла последняя ведьма из Асташово.

Предыдущая главаГлава 5 из 10Следующая глава