В нашей деревне жила семья Молотовых, очень богатая. У них был двухэтажный дом с резными наличниками дивной красоты и стеклянными распахивающимися окнами, они мастера себе выписали аж из Владимирской губернии. Десять лошадей, двадцать коров, сотня овец, в деревне говорили, что, если много трудиться, можно стать как Молотовы.
И жили бы они долго и счастливо, но не повезло им со старшим сыном: родился лентяем. Малышом еще был — работать не хотел: поведут за ягодами — все детишки по корзине соберут, а у него и лукошка не наберется. Попросит его мать подкормить ягнят — он овса положил, а хлеба не накрошил. Скажут ему — сбегай проверь коров, он вернется, соврет, что проверил, а потом окажется — у коровы нога в веревке запуталась. Как отец его ни воспитывал, лучше не становилось. Все мужики пойдут на сенокос, а он косит, только когда на него смотрят. Ничего не помогало, родился таким.
Порой я пытаюсь понять, что моя мать думала обо мне. Вспоминаются разные истории, и в них можно увидеть как одно, так и другое, а в целом не разберешь. С годами я пришла к выводу, что бессмысленно гадать, поскольку, представляя себя на ее месте, неизменно приписываешь ей слишком много человеческого. Но она не была человеком. Не в полной мере.
Я помню время, когда она меня любила. Мы подолгу бродили вдвоем по лесам и полям, я маленькая была, года два. Она учила меня собирать травки, говорить с животными, наблюдать за ветром. Помню ее длинные рыжие волосы, развевающийся на ветру сарафан, амулет на шее. Она казалась мне самой красивой женщиной на свете и, пожалуй, такой и была.
Она говорила: «Почувствуй, как сила поднимается из земли и течет через тебя». Я говорила, что чувствую, — врала, потому что она радовалась, услышав это. Под ее рукой ветер менял направление, трава выгибалась в другую сторону — я смеялась, думала, это такая игра.
Мать садилась на корточки, смотрела на меня и говорила: «Ты будешь самой могущественной ведьмой на свете». А я даже не понимала, что такое ведьма, меня больше интересовал раскачивающийся на ее шее амулет с красивым камушком. Она улыбалась, брала его в руку, говорила: «Тебе нравится? Он принадлежал твоей бабушке, а до этого прабабушке, а до этого ее матери. С него все началось, и с ним все закончится».
Сейчас кажется, я уже тогда понимала, что мы отличаемся.
У каждой женщины в нашем роду рождалась ведьма могущественнее, чем она сама. Каждая умирала, когда дочери исполнялось четырнадцать. Земля не выдерживала обеих и забирала ту, что слабее. Так было всегда до меня.
Те светлые годы, когда мать улыбалась, пролетели быстро. Когда мне исполнилось пять, она изменилась. Часами заставляла меня сидеть за столом перед горящей свечой, требовала погасить огонь. От ее злости свистели и лопались дрова в печи, вода бурлила, ветер колотил в окно. В ярости она била меня, чем попадется под руку.
«Ты сосуд, через который идет сила земли, ты самая могущественная ведьма на свете», — повторяла она снова и снова, хотя и сама уже все поняла, просто отказывалась признать.
Старший сын Молотовых родился лентяем, ее дочь — обычной девочкой, и ничего с этим не поделаешь. Только у них было шестеро детей, а у матери — я одна. Когда мне исполнилось четырнадцать, она продолжила жить, став единственной ведьмой нашего рода, пережившей совершеннолетие дочери. Земля выдержала нас обеих, потому что я была никем.
Молотов сына выгнал потом. Тот скитался по деревням, попрошайничал, пока не сгинул. Меня мать не выгнала. Может, любила.
Маленькой я не понимала, что значит «ведьма». Видела, как соседи приносят нам еду и вещи, смотрят странно, не как на других. Все это я объясняла маминой неземной красотой. Впрочем, меня больше интересовали другие вопросы. Почему у меня нет ни братьев, ни отца. Почему у нас нет животных. Последнее меня особенно расстраивало; как-то я спросила, почему мы не заведем хотя бы лошадь, мать ответила, что слишком много мороки.
Нас называли ведьмами, но смысл этого слова открылся мне позже.
Однажды у нашей хижины остановилась огромная черная карета с колесами, отделанными золотом. Я выбежала во двор, рассматривала молодых сильных коней с длинной расчесанной гривой и блестящей кожей, совсем не похожих на деревенских.
Из кареты вышел человек в темном сюртуке и шляпе. Он курил папиросу через длинный мундштук, и от него приятно пахло, не как от мужиков. Ему нужна была моя мать.
— У хозяйки единственный сын заболел, и с каждым днем ему все хуже, — сказал он. — Прошу, поедемте с нами, она заплатит, сколько скажете.
Сначала она отказалась, и это удивило не только меня, но и мужчину в шляпе, он стал уговаривать, все повторял, что хозяйка велела без нее не возвращаться. Поколебавшись, мать согласилась, и нам позволили сесть в карету.
Мы ехали долго, очень долго, через поля, леса, мосты и холмы. Я отдернула шторку и смотрела в окно, это был один из лучших дней моего детства. Мужчина курил одну папиросу за другой и старался не встречаться с матерью взглядом, казалось, он чего-то боится и мечтает, чтобы эта прекрасная дорога побыстрее закончилась. Мать же молчала и смотрела куда-то себе под ноги, пока мы не въехали в город. Тогда она взяла меня за плечи, силой оторвала от окна и сказала:
— Тебе нужно учиться. Внимательно наблюдай, запоминай все, что я делаю и говорю, каждую деталь. Чувствуй, как течет сила и меняется воздух.
Дом был гораздо больше, чем у Молотовых, даже больше, чем у Астафьевых, живших недалеко от нас, но к тому дому нам и близко подходить не разрешалось. Слуга в черном костюме распахнул перед нами двери и поклонился, мать и бровью не пошевелила, будто не заметив, а я смотрела на него, открыв рот.
В гостиную сбежала по лестнице барыня в пышном платье. Она обмахивалась веером, часто моргала и тараторила, схватила мать за рукав сарафана, та брезгливо отдернула руку. Барыня испуганно отшатнулась и продолжила что-то говорить.
Мы поднялись на второй этаж. Этот дом был длинный, как вся улица в Асташове, но внутри совсем не было людей, только в одной из комнат оказалась маленькая девочка с золотыми кудряшками, к груди она прижимала куклу, похожую на нее саму. Девочка широко открыла глаза и уставилась прямо на меня, я улыбнулась ей и помахала, но потом заметила, что она смотрит на мои ноги. Я опустила глаза и увидела свои грязные босые ступни, выглядывающие из-под серого платья. Барыня крикнула на девочку, та спряталась за ширму.
Мальчик лежал в последней комнате в горе простыней, подушек и одеял. Я думала, подушки есть только у Молотовых, но в этой семье их было гораздо больше, и какие красивые. В комнате отвратительно пахло, несмотря на роскошное убранство. Я подошла к кровати и посмотрела на спящего мальчика.
— Отойди и сядь на стул, — бросила мне мать.
Барыня заплакала и начала что-то говорить.
— А вы убирайтесь и дверь закройте. Никого сюда не пускайте и сама не заходите, я сама вас впущу, когда закончу. Духи овладели вашим сыном, когда я выгоню их, они набросятся на первого увиденного человека.
Мы остались одни, мать напомнила, что я должна внимательно наблюдать и запоминать. Она встала рядом с кроватью и вытянула руки над мальчиком. Вскоре в комнате похолодало. Стекло задрожало от ветра, паркет покрылся льдом и стал трескаться. Окно распахнулось само по себе, я вцепилась в стул обеими руками и тряслась не то от страха, не то от холода. Солнце погасло, вместо дня наступила ночь.
Мать стояла над мальчиком и будто не замечала происходящего, камень в амулете на ее шее светился синим. Я хотела ее позвать, но от ужаса не могла вымолвить ни слова. Что-то невидимое трогало меня за волосы и шею, пальцы у него были длинные и заканчивались острыми когтями. Я зажмурилась, но так становилось только страшнее, и когда я открыла глаза — увидела, как когти скребут по стене за кроватью, оставляя глубокие борозды.
Тело мальчика поднялось над кроватью, простыни и одеяла соскользнули, и он парил в воздухе, оставшись в длинной белой рубашке. Мать пела, я не могла разобрать ни слова. Наконец, из мальчика вылетели черные тени. Его безжизненное тело рухнуло на кровать, а тени стали клубиться и в ярости летать по комнате. Мать схватила их и вышвырнула в окно. То сразу захлопнулось. Наступил день.
Солнце светило как раньше, в комнате было тепло, и только борозды от когтей на стене и треснувший паркет говорили, что все это мне не приснилось. Мальчик порозовел и открыл глаза. Мать распахнула дверь, внутрь вбежала барыня и бросилась к сыну. Она плакала и обнимала его, а он растерянно смотрел на нас и не понимал, что произошло.
Мы прошли к выходу по галерее из комнат. В одной из них барыня вдруг зашла за ширму и через мгновение вернулась с фарфоровой куклой. Она протянула ее мне.
— Моей дочери ничего от вас не нужно, — сказала мать и отодвинула ее руку, но, посмотрев на мои молящие глаза, сжалилась. Я схватила куклу и прижала к себе.
Мы пошли дальше, казалось, в доме нет никого, но иногда из-за закрытых дверей доносились шорохи. Люди прячутся, они боятся духов — поняла я. Барыня все повторяла, как она благодарна и что готова отдать все: золото, серебро, колье, жемчужные сережки. Я рассматривала куклу и думала, что мы уже получили достаточно.
Почти в дверях мать остановилась, повернулась к барыне и сказала:
— Не нужно мне ни золота, ни серебра, ни драгоценностей. Не возьму ничего сейчас. Но однажды к вам придет женщина с моим амулетом, попросит вас о чем-то, и вы немедленно и безоговорочно сделаете это. А откажете — пощады не ждите, духи поднимутся из преисподней, сотрут весь ваш род с лица земли, и никто не сможет остановить их. Мне нужно одно желание. Ничего больше.
Барыня растерянно закивала.
— Да будет так, — усмехнулась мать, и на мгновение в комнате стало чуть холоднее.
Домой мы возвращались в той же карете, но теперь у меня на коленях сидела фарфоровая кукла с золотыми волосами.
Когда я была маленькой, мы жили в хижине на холме, чуть поодаль от Асташова. Наши прародительницы жили там еще со времен, когда люди нападали на ведьм: со двора открывался вид на всю деревню, а сзади был густой лес, и, если кто-то поднимался по холму, мы сразу это замечали. Мне нравилась хижина, поляна перед ней, лес рядом, только за водой ходить было тяжело.
Однажды в Асташово пришла страшная болезнь.
Все началось с детей, они стали красными и горячими, как тот мальчик в богатом доме, плохо дышали и постоянно кашляли. Вскоре заболели и бабы. У Ивановых умер младший сын, у Кузнецовых — дочь, у Егоровых — две дочери, у Молотовых — тетка, у Кирилловых — младенец.
Я целыми днями сидела перед свечой и пыталась погасить ее взглядом, ничего не получалось, мать злилась. В деревню спускаться мне не разрешалось, мы знали — там поселилась смерть.
Посевная была в самом разгаре. Болезнь распространялась как пожар, кашлять начали и мужики, да как кашлять — с кровью и мясом, задыхаясь, пытаясь выхаркать внутренности. Паника началась, когда Торшин упал в поле и не поднялся.
На мне не было живого места от синяков, я изо всех сил пыталась угодить матери. Свеча продолжала гореть. Целыми днями в хижину ходили люди, они задыхались, закрывали сочащиеся кровью рты рукавами и умоляли помочь. Сулили отдать скот, деньги, все, что у них было, — мать отказывала.
Кириллов и Шелепин умерли.
Перед хижиной собрались все соседи, которые еще могли ходить.
— Что ты хочешь от нас? — спросили они. — Скажи, что тебе нужно, и мы отдадим все.
Она ответила:
— Вы построите мне дом с колодцем и баню, прямо в деревне, недалеко от реки, и каждый день на протяжении года будете приносить молоко, яйца, кур и все, о чем попрошу.
Обессиленные соседи только рукой махнули. Когда они ушли, мы отправились в лес, собрали травки, корешки, ягоды, принесли воды из ручья. Мать развела костер и варила зелье, а мне позволила сидеть рядом и наблюдать. Она говорила что-то, кидая травы в котел, и я пыталась повторять, но только ее злила:
— Сила не в заговоре, она в земле, а ведьма лишь сосуд, через который сила выливается. Если ты не чувствуешь силу, то не можешь ею управлять и никакие слова не помогут.
— Я чувствую. — Соврала, как всегда.
Готовое зелье мать налила в ведро, велела отнести соседям, дать каждому зачерпнуть — много не нужно, достаточно пары глотков. Со мной она не пошла, сказала — пусть видят, что я принесла им лекарство.
Ведро было тяжелым, двумя руками несла, медленно ступала шаг за шагом. Оно било по ногам, по коленкам текла кровь. Иногда зелье выплескивалось, я оборачивалась — видит ли мать.
После долгих дней и ночей над свечой я впервые спустилась в деревню. Жутко там было: все попрятались, улица опустела, слышны стоны и тяжелый кашель. Я шла от дома к дому, соседи зачерпывали зелье и смотрели с таким восхищением, будто видели не меня, а мою мать. Понадобилось четыре ходки, чтобы обойти все дома, и это было тяжело, но я ходила бы вечно. Ни до, ни после я не чувствовала себя такой важной.
Вскоре люди пошли на поправку, болезнь отступила. Летом нам построили новый дом с баней и колодцем. Я радовалась, что теперь мы живем в деревне как все, и только повзрослев, задумалась — а сама ли пришла та болезнь или мать просто хотела переселиться в деревню.
На исходе лета земля опустела, если встать на цыпочки, можно было увидеть берег реки. Я испекла хлеб, подмела пол, постирала одежду, отпросилась у матери и пошла по полю, собирая высокие травинки, чтобы скрутить из них лошадку.
День был жаркий, хотелось залезть в воду, но мать строго запретила купаться одной. Я села у реки, опустила ступни в воду и крутила колоски. Солнце жгло спину, волосы намокли, прилипли к шее. За мной высился обрыв, а за ним начиналось огромное поле, упирающееся в дома, впрочем, с берега их не было видно.
Неожиданно послышались голоса, я обернулась. На краю обрыва стояли дочери Ивановых. На приветствие они не ответили и молча спустились по тропинке. Сначала я обрадовалась — у меня одной в деревне не было ни братьев, ни сестер, и я завидовала детям, которые играют вместе.
Сестры подошли ко мне. Я показала им травинки и улыбнулась, хотела поделиться, хватило бы еще на одну игрушку.
— Смотрите, ведьма, — сказала старшая из них. Лет девять ей было.
Я не почувствовала угрозы: мать тоже называла меня ведьмой, и в этом не было ничего плохого. Мы могли поиграть в прыгунью или в котел, они часто играли, но меня никогда не звали. Но вдруг я увидела, что младшая сжимает в руках фарфоровую куклу с золотыми волосами, которую мне подарила барыня.
— Откуда у вас моя кукла? — спросила я.
— Она наша, а не твоя.
Но она точно была моя, я видела, что ее платье зашито снизу, в точности как у моей. Сама порвала, сама зашивала. Я вскочила на ноги и потянулась к кукле. Младшая сделала шаг назад. И тут старшая сказала:
— Давайте лучше искупаемся.
— Мне нельзя, — ответила я.
— Почему?
— Мать запретила.
— А почему, ведьмы же не тонут.
Я не знала почему — запретила, и все. Никогда не задумывалась, может ли мать утонуть в реке, почему-то казалось, что вряд ли. А мне купаться одной было нельзя. Я давно понимала, что отличаюсь от матери, что вижу мир иначе, что не чувствую силу, о которой она все твердила, но впервые произнесла это вслух:
— Может, я не ведьма.
— А вот и проверим, — улыбнулась старшая. — Утонешь — не ведьма, не утонешь — ведьма.
Тогда я все поняла и устремилась к обрыву, но средняя схватила меня за край сарафана и сбила с ног. Они за руки потащили меня к реке. Я отбивалась как могла, попала ногой в живот младшей, та вскрикнула и выронила куклу, сумела вскочить, но они снова меня поймали, толкнули прямо в реку, а потом зашли туда сами.
Старшая держала меня за волосы.
— Помогите мне, — сказала она, — посмотрим, ведьма или нет.
Они начали меня топить. Я дралась изо всех сил, выдирая волосы с корнем, оставляя окровавленные пряди в их руках, но их было трое, и мое лицо оказывалось под водой снова и снова. В глазах потемнело, я пыталась сделать вдох, вода заливалась в рот, было невыносимо больно, казалось, грудь разрывается изнутри.
Я плакала и молила их перестать, но они только смеялись, впав в странный жестокий раж, словно кошки, играющие с мышкой. Я слышала, как они повторяют про ведьму, не видела уже ничего, чувствовала, как теряю сознание. И тогда все закончилось.
Сестры исчезли, а подо мной появилась тропа из песка и камешков. Перед глазами плыли красные пятна. Я побежала к берегу, у обрыва подняла голову. Наверху стояла моя мать, будто не замечая меня, и смотрела куда-то вдаль. Я обернулась. Река расступилась в центре и обнажила дно, слева и справа бурлили высокие стены воды, и в них захлебывались дочери Ивановых.
Вода забила мне уши, я ничего не слышала и только видела, как те открывают рты в беззвучном крике, и их красные, перекошенные от ужаса лица то всплывают на поверхность, то скрываются под водой. Сестры тонули, и это было так страшно, что я перестала их ненавидеть. Хотела попросить мать перестать, но не могла вымолвить ни слова.
У матери было совершенно равнодушное выражение лица.
Наконец все закончилось. Старшая и средняя исчезли под водой, их нашли ниже по течению двумя днями позже. Младшая сумела выбраться, лежала на берегу, открывала рот, будто пытаясь сказать что-то, но вместо слов из нее лилась вода вперемешку с кровью. Потом она упала на песок и замолчала навсегда. На поверхности успокоившейся реки плавала кукла с золотыми волосами.
Мать повернулась и пошла в дом, так ничего и не сказав. Я побежала за ней.
Вечером к нам пришел Иванов и молил о прощении за то, что не уследил за дочерьми. За ним потянулись другие, несли еду и подарки. Я дрожала на печке и вспоминала, как шевелились губы младшей сестры. Правда ли она хотела сказать что-то или лишь билась в агонии.
По преданиям, прапрабабушка Акулина не проявляла способностей до дня, когда на нее помчался разъяренный бык. Говорят, в редких случаях ведьма может впервые почувствовать силу, только когда ее жизни будет что-то угрожать. Не знаю, что на самом деле произошло тогда у реки, и никогда уже не узнаю, но в тот день моя мать навсегда утратила ко мне интерес.
Я понимаю, кем она была, и все же вспоминаю истории и разговоры, пытаясь отыскать в ней человеческое. У одних и тех же поступков могут быть разные объяснения, и, чтобы понять, какое из них истинное, нужно сперва разобраться, кто их совершает. Мне хотелось бы верить, что человек.
Могу сказать наверняка, что мать не была абсолютным злом. Если взять весы и класть по камню за спасенного и убитого, неизвестно, какая из чаш перевесит. Деревня при ней жила лучше, чем любая другая, она лечила скот, вызывала дождь, останавливала наводнения, помогала людям. В засушливый год повсюду пылали пожары, а Асташово огонь обошел стороной. Скольких она тогда спасла — может, и всех.
Каждую неделю к нам приходил кто-то просить о помощи. Она выслушивала всех, иногда помогала, а иногда отказывала, не объясняя причин. Как она выбирала — никто не знает, это не было связано ни с возможной платой, ни с просьбой, ни с ее настроением, ни с чем. Я единственная слышала всех просителей, но так и не научилась угадывать, что она ответит на этот раз. Думаю, она принимала решение случайно, мысленно подбрасывая монетку.
Мне было восемь, когда ее позвали на сельский сход. Отказываться она не стала.
— Я первая ведьма за всю историю схода, — сказала она, вернувшись с первого собрания, — и одна из немногих женщин, когда-либо в него входивших. Как изменились времена, знала бы бабушка.
Сельский сход поначалу ее развлекал, потом наскучил. От криков болела голова, а переделы земли и мелкие конфликты ее не интересовали, но порой она все же посещала собрания, молча сидела рядом со старостой и думала о своем. Иногда вставала и уходила, не дождавшись голосования, иногда оставалась, а иногда наблюдала, как все склоняются к какому-то решению, вдруг говорила противоположное и смотрела, как люди единогласно голосуют за решение, которое только что называли глупостью.
После таких собраний у нее улучшалось настроение, она возвращалась домой, напевая, и рассказывала мне историю нашего рода. Про прабабушку Ефросинью. Про сожженную заживо Марфу и ее бежавшую в лес дочь Акулину. Про умевшую превращаться в зверей Василису. Про женщину, сотни лет назад появившуюся из ниоткуда и построившую хижину на холме. Никто не знает, как ее звали, кем была ее мать, откуда взялся амулет на ее шее, но все знают, что она была первой ведьмой из Асташова.
Мать никогда не упоминала мужчин, а я боялась спросить. В деревне болтали, что, когда женщина хочет родить ведьму, она ищет глубокую пещеру, оставляет одежду у входа и идет в темноту. На ощупь спускается все ниже и ниже, пока не увидит огни ада. Почти все сгорают заживо еще на подступах к преисподней, других разрывают на части черти, но некоторым удается пройти через ад, добраться до дворца дьявола и совокупиться с ним. Спустя девять месяцев рождается девочка с даром. Если правду говорили, мать была дочерью ведьмы и дьявола, ни капли человеческой крови.
Она говорила, кто-то должен хранить память нашего рода после ее смерти. Я помню все ее истории, но чаще вспоминаю не легенду об Акулине и стае волков, а совсем другое. Я вспоминаю, как по ночам, когда вся деревня спала, моя мать поднималась на холм, часами сидела у могилы своей матери и рассказывала ей о чем-то. Это было так по-людски.
Ни одна ведьма нашего рода не пережила четырнадцатилетие дочери. Я знала истории убитых людьми, но не знала, как это было с остальными. Однажды спросила, как умерла бабушка, мать не ответила, но по ее лицу пробежала тень, будто на мгновение она почувствовала что-то.
Помню, как мне исполнилось четырнадцать. В ту ночь я не спала, вслушивалась в тишину, представляла, как по темной деревне идет сама смерть: на голове капюшон, лица не разобрать, шаг за шагом она приближается к нашему дому.
Дыхание матери было неспокойным, и я понимала, что она тоже не спит. Собака залаяла — смерть уже в трех домах от нас. Хрустнула ветка — идет вдоль дома Федотовых. Скрипнула калитка — зашла в наш двор. Скоро послышится стук в дверь — она пришла за матерью. Я покрывалась холодным потом. Никто не стучал.
Так прошла ночь, ни я не спала, ни мать. В темноте закричал петух, и деревня начала просыпаться. Мне стало четырнадцать, так странно, после этого она возненавидела меня еще сильнее, хотя смерть не пришла за ней из-за меня. Я была никем, земля выдерживала нас обеих, мать осталась жива и презирала меня за это.
Вечером мне пришла в голову мысль. В четырнадцать ведьмы входят в полную силу — что, если и я стала сильнее. Вдруг я все-таки ведьма, но настолько слабенькая, что раньше этого было не видно вовсе.
Несколько дней, когда мать не видела, я пыталась сделать что-то. Погасить огонь, вызвать ветер, сдвинуть зернышко с места. Вспоминала все, что говорила мне мать в детстве. Ничего не получалось. Тогда я решила взять ее амулет. Знала, что если заметит — убьет, но все же растопила баню, сделала вид, что ушла, а сама стояла под дверью. Тихонько отворила ее, на цыпочках прокралась, взяла амулет из вороха одежды и побежала в дом. Подумала, что если получится, то она не будет злиться.
Нужно было торопиться. Я надела амулет на шею, он оказался невероятно тяжелый, цепь врезалась в кожу, камень качался и бился о грудь. Зажгла свечу, села за стол и стала приказывать — гасни, гасни, зажмурилась, сосредоточилась, пыталась почувствовать что-то, но не чувствовала ничего. Свеча продолжала гореть.
Долго я так сидела. Потом обернулась и увидела в дверях мать. Она молча стояла, смотрела на меня своим обычным равнодушным взглядом. Наконец разлепила губы и сказала:
— Сила не в амулете, она в земле. На человека сколько амулетов ни надевай, он человеком и останется. Не помнила бы, как тебя рожала, — думала бы, что подбросили. Еще раз до моих вещей дотронешься — превращу в курицу, отрублю голову и сварю суп.
Больше я колдовать никогда не пробовала.
Со временем все в Асташове догадались, что я не ведьма, но относиться хуже не стали, напротив — у меня даже подруги появились. Воскресными вечерами мы собирались, жгли свечи, рассыпали зерно, гадали на суженого. Люба говорила, что ей нравится Иван, я стеснялась сказать, что и мне тоже.
Он нравился всем — средний сын Молотовых, богатый, статный, веселый, красивый и сильный, завидный жених. Иногда пройдет мимо дома нашего, я во дворе стою, ему улыбнусь и сразу отвернусь, посмотрю по сторонам, не видел ли кто. Я мечтала, как мы будем жить вместе в большом двухэтажном доме со стеклянными окнами.
Однажды я осмелилась спросить у матери, можно ли мне замуж. Она ответила:
— А куда тебе деваться? Будешь как Фекла? Или вечно при мне жить?
Фекла жила одна на краю деревни, замуж ее не взяли — уродина с горбом. Родители умерли, братья отреклись. Каждую ночь к ней ходили мужики, иногда по двое, по трое. Маленькой я думала, они ей по хозяйству помогают, но потом мать объяснила, что так бывает, когда некому заступиться.
— Как повзрослеешь, найдем тебе жениха из знатной семьи, и уедешь к нему, — продолжила мать.
— Из знатной? — удивилась я. — Кто же меня возьмет?
— Мне многие желание должны, попрошу — и возьмут. У кого-нибудь найдется глуповатый пасынок, от которого мечтают избавиться. Выйдешь за него, уедешь отсюда и перестанешь мозолить мне глаза.
Я расстроилась и испугалась — куда уеду, зачем, да и думать не хотелось ни о ком, кроме Ивана. Но на следующий день обрадовалась, что можно мне, получается, замуж.
В начале лета пришла Люба и, смущаясь, попросила позвать мать. Та выгнала меня, велела заняться чем-нибудь. Я сделала вид, что в комнате убираюсь, а сама прильнула к двери.
— У меня колечко есть золотое, — сказала Люба. — Я спросить хотела, не можете ли вы помочь. Мне парень один нравится очень. Если бы вы могли… что-то сделать.
Хочет приворожить Ивана, поняла я. Какая же мерзавка.
— Я хочу, чтобы он меня полюбил. Чтобы ни в ком больше не нуждался, чтобы я была для него всем. А я колечко вам отдам.
Мать молчала. Я подумала, сейчас откажет, но она ответила:
— Золото мне не нужно, покрывало на кровать сшей, слышала, ты мастерица.
Ноги подкосились, я упала на лавку. В комнате завыл ветер. Стало холоднее. Мать дала что-то Любе и сказала выпить. «Как же так, — думала я, — как она могла так поступить».
Всю ночь я проплакала, а наутро поднялась разбитой. Мать меня не замечала, а я не могла даже на нее смотреть. Днем вышла во двор, увидела Ивана, встала как вкопанная. Он улыбнулся мне, и вдруг лицо его осветилось, будто солнце засияло изнутри. Я обернулась и увидела, что по улице идет Люба.
Воскресные посиделки я пропустила, следующие тоже. Девушки спрашивали, чего не прихожу, — сказывалась занятой. Не хотела видеть эту гадину, приворожившую моего суженого, да как приворожившую — руками моей матери.
Приходили Молотовы, вдвоем, спрашивали, как это понимать: Ивана сватали за дочь Кузьминых, а теперь он упирается и говорит, что ни о ком, кроме Любочки, и думать не хочет и, если они воспротивятся, он из дома уйдет. Они уже потеряли старшего сына, а теперь со средним такое, и все знают, что это проделки ведьмы.
Молотовы в деревне меньше всех боялись мою мать, другие не посмели бы прийти. Я подслушивала их разговор и молилась, чтобы хоть они нашли на нее управу, напугали или перекупили — к слову, обещанное покрывало Люба так и не принесла, — но и они ушли ни с чем.
А потом был случай со старухой Кузьминых, я сама не видела, рассказали. Она в туалет пошла вечером, услышала голоса за сараем. Подошла, а там Иван с Любкой. Старуха начала кричать, обзывала Любку, угрожала, что всем расскажет, и Иван вдруг как схватил старуху — и ударил в живот, и начал бить, так сильно, будто убить пытался. Любка его отталкивала, умоляла перестать, а у него глаза были как у бешеного пса, будто не слышит ничего. Старуха после этого слегла, думали — не встанет, но обошлось.
Дело шло к свадьбе.
Второй раз Люба пришла в середине лета. Она выглядела напуганной, платок сбился, из-под него выглядывали растрепанные пряди, лицо раскраснелось. За ее спиной стоял Иван, он все время с ней ходил. Я молча села на лавку и продолжила вышивать узор на платье.
— Заходи, — сказала мать, — а ты останься.
Любка быстро зашла в дом, Иван попытался тоже, рванулся внутрь, не получилось. Дернулся еще раз. Мать отошла от двери, а он стоял у порога и не мог его переступить, бился о воздух как о невидимую стену. Мать захлопнула дверь. Послышались громкие удары.
Глаза Любы беспокойно бегали, она косилась на дверь и вздрагивала от каждого удара.
— Помогите мне, — сказала она. — Он ни на шаг меня от себя не отпускает. Ходит со мной везде. По ночам у окна стоит, я слышу его дыхание. Он не спит, и я не сплю. Я во двор иду — он за мной. Я животных кормлю — он стоит смотрит. Перестал работать, с мужиками в поле не ходит, родители его угрожают, что после свадьбы из дома выгонят, а ему будто все равно. Куда мы пойдем, если они прогонят? Я не хочу так.
— Ты хотела, чтобы он тебя любил, — холодно сказала мать. — Я исполнила твое желание.
Дверь раскачивалась от ударов. Я уколола палец иглой, отложила вышивку.
— Он бьет меня, — сказала Люба. — Если я пытаюсь отодвинуть его от себя или убежать, он сразу бьет.
— Любит. Как ты и просила.
— Я боюсь его. Прошу, остановите это.
Дверь выгибалась, дерево начало хрустеть. «Пробьет», — подумала я.
— Открой, — вдруг прошипел Иван.
Я поежилась. Мать посмотрела на запертую дверь и ухмыльнулась:
— Сначала ты меня умоляла сделать так, чтобы Иван тебя полюбил. Он полюбил. Покрывало я за это так и не получила. Теперь ты просишь, чтобы разлюбил. Я тебе не слуга все желания исполнять. Убирайся отсюда со своим женихом, пока он мне дверь не сломал.
Мать подошла к двери и взялась за засов. Люба в ужасе смотрела на нее и чуть не плакала.
— Прошу, помогите, — сказала она.
Вместо ответа мать открыла дверь, и в дом ворвался растрепанный багровый Иван. Он подскочил к Любе, схватил ее за плечи так сильно, что она вскрикнула, повернулся к матери и зарычал на нее по-собачьи. Я прижалась к стене. Иван рычал на мать, будто готовился наброситься, а та смотрела на него равнодушно, как на пустое место. Он дернулся, мотнул головой, выволок Любу из дома и потащил по улице, а она оборачивалась на наш дом и кричала что-то.
И хоть она сама была во всем виновата, мне стало ее жаль.
Все произошло, когда до свадьбы оставалось меньше недели. Я шла по улице и услышала страшные крики из дома Любы. Во дворе галдели перепуганные дети — сначала думала мимо пройти, не мое это дело, но все же отпихнула их, зашла в дом.
Они бедные были, всего две комнаты. На печи лежала больная старуха, кричала — кыш, кыш, как курице. В хозяйской комнате кто-то визжал, но что там происходит, не видно было — дверь прикрыта. Мне не по себе стало, я замерла посреди маленькой пыльной горницы, посмотрела на старуху, а она мне — чего встала, прогони его, и тряпкой замахнулась.
Я на цыпочках подобралась к хозяйской комнате, приоткрыла дверь, отшатнулась. Перед глазами поплыли круги. На полу комнаты визжала Люба, на ней сидел Иван. Он жрал ее заживо, вгрызался в грудь, отрывал зубами куски мяса и с наслаждением чавкал.
Иван повернулся ко мне, по его подбородку стекала кровь, он бездумно смотрел на меня, но не видел и не прекращал жевать. Потом наклонился и вгрызся зубами в горло бившейся в агонии Любы. Когда звуки вернулись, я услышала, как старуха на печи кричит — кыш, кыш, гони его. Услышала, что Люба больше не может кричать и только стонет и булькает. Увидела покрывало с незаконченной вышивкой на лавке, брызги крови на нем. Отшатнулась и убежала прочь.
Рассказывали, что, когда мужики прибежали на помощь, Иван все еще доедал то, что осталось от Любы, и втроем не могли его оттащить.
Был страшный шум, в горнице Молотовых собрался совет, пришла почти вся деревня. Те, кому не хватило места, стояли вокруг дома, люди передавали по цепочке, что говорят.
— Как мы можем вам доверять, если вы такое устроили? — кричали в дом. Они поодиночке мать боялись, а вместе нет. — К вам девушка за помощью обратилась, пусть дурная, и ее следовало выпороть, а не желания исполнять, но вы что сделали?
Мать спокойно отвечала:
— Она просила любви, ее и получила. Что есть любовь, если не желание жрать другого кусок за куском. Я слово свое держу всегда и здесь сдержала, все видели — Иван ее полюбил.
Люди голосили, топали ногами, а сделать ничего не могли, мать лишь пожимала плечами. Поняв, что справедливости они не добьются, да и неясно, какая здесь может быть справедливость, они переключились с ведьмы на Ивана, запертого в сарае, и стали спорить, что с ним делать. Кто-то кричал, что нужно его прогнать, другие — что какой смысл, молодую бабу уже потеряли, а так деревня лишится и мужика. Постепенно они решили, что парень не виноват, что был околдован ведьмой, а девчонка уже и так наказана.
Когда матери наскучили крики, она встала и пошла к двери. Таисия Молотова, молчавшая все обсуждение, бросила ей вслед:
— Вы, видимо, стали полагать, что имеете право творить что хотите. Бессмертной себя считаете, и никто вам не указ. Так знайте, что ведьмы, от которых деревне вреда больше, чем пользы, плохо заканчивают. Им дом соломой обкладывают и поджигают.
Мать обернулась, посмотрела ей в глаза и ответила обычным равнодушным голосом:
— Знаете, кто еще плохо заканчивает? Люди, которые угрожают ведьме. На вашем месте, Таисия, я бы думала, прежде чем говорить, а то как бы чего дурного не вышло.
Она шагнула за порог, толпа притихла и расступилась, и она спокойно ушла.
К нам потом долго соседи не приходили с просьбами, даже еда начала заканчиваться, я уже думала, как зимовать будем, но к осени все забылось. Молотовы женили Ивана на дочери Кузьминых, и все стало как раньше, будто и не произошло ничего.
Помню последнего Купалу и помню первого. Раньше это был мой любимый праздник. Я была совсем маленькой, кажется, толком не умела ходить, мы жили в хижине на холме. Однажды ночью на поле запылали костры, послышались пения. Мы вышли во двор, я хваталась за юбку матери и пыталась встать, рассмотреть, что происходит внизу. Потом обернулась и увидела, что за лесом тоже есть костры, и дальше тоже — весь мир, сколько хватает глаз, заполнился огнями, и по всему свету вокруг костров плясали и пели люди. Это было самое красивое, что я видела в жизни.
Весной мать начала говорить, что скоро выдаст меня замуж и вышлет из деревни. Повторяла, что не хочет, чтобы я торчала у нее перед глазами. Что все в деревне стали ее меньше уважать, когда увидели, какая никчемная у нее дочь, что она либо отправит меня подальше, либо убьет. Она смотрела на меня как на насекомое, заползшее в дом, в плохие дни я боялась, что она действительно убьет меня или сделает еще что похуже. Каждый раз, когда она уезжала в город, я радовалась, что ее здесь нет, но боялась, что она вернется и скажет мне собираться. Иногда она пропадала на несколько дней, я знала, что она делает — объезжает дома, которым когда-то помогла, в поисках моего будущего жениха.
Жить с матерью было страшно, уезжать из деревни еще страшнее. Там люди чужие, там чужая земля. Однажды я рассказала подругам, что она ищет мне мужа в городе, и они побоялись ответить, может, думали — передам матери. Но потом Настасья сказала: «Если бы меня хотели выдать замуж в город, я бы на березе повесилась». Испугалась своих слов и закрыла ладонью рот.
В последнего Купалу мы с подругами бродили по лесу, пели и искали нужные цветы. В поисках тысячелистника случайно вышли на опушку по ту сторону деревни, к усадьбе Астафьевых. Огромное здание возвышалось над полем, за железными воротами мельтешила прислуга, солнце отражалось в стеклянных окнах. Я обомлела, замерла на краю леса, рассматривала дом, задумалась и сдвинуться с места не могла.
— Ты скоро выйдешь замуж и будешь жить в таком доме, да? — спросила Настасья. — Носить красивые платья и в карете ездить, как барыня. И слуги, наверное, будут.
А мне ничего не нужно было этого. Все бы отдала, лишь бы в Асташове остаться. Дуня шикнула и показала глазами, что уходить надо, пока нас не заметили, и мы побежали обратно в лес.
Венки плели на поле. Девчонки пели песню, я вплетала в венок васильки, но на душе не было радостно. Я не сомневалась, что это последний мой Иван Купала, что все уже предрешено и сделать ничего нельзя.
Они пели, я подпевала, а сама думала: вот бы во время купания меня водяной схватил и утащил на дно, и я навсегда осталась бы в Асташове. Глупая была, сама знаю, не того боялась.
И только когда загорелись огни и искры полетели в воздух, я подумала: может, и не обречена я и все сложится. Мужики прыгали через костры, а бабы тянули песни. Я присоединилась к хороводу, плясала вместе со всеми и знала, что если забраться на холм, к нашей старой хижине, то будет видно, что костры горят и в Волошино, и во Впадинке, и дальше, куда хватает глаз. Весь мир зажег костры и плясал.
На рукав сарафана упала тяжелая капля воды, следом еще одна.
— Дождь будет, — сказал Кузьма.
Упала еще одна капля. Костер недовольно зашипел и выкинул сноп искр. Люди недовольно загудели, хоровод остановился, все смотрели на черное небо, затянутое тяжелыми тучами. «Последнего Купалу и то не отпраздновали», — подумала я.
Вдруг тучи сдвинулись и поплыли сами по себе в сторону Впадинки, дождь прекратился, небо очистилось. Люди обрадовались, поблагодарили Бога, снова пустились в пляс, даже старухи, позабыв о приличиях, пили и веселились.
Я вышла из хоровода и брела по полю, пока свет костров не перестал слепить. У самой деревни я остановилась и посмотрела на холм. Луна освещала тонкую высокую фигуру — моя мать стояла у хижины, замерла как статуя, и от ее взгляда тучи улетали все дальше от Асташова. Я стояла, запрокинув голову, и долго смотрела на нее. Не знаю, смотрела ли она на меня в ответ.